Текст книги "О друзьях-товарищах"
Автор книги: Олег Селянкин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
В том бою, когда случилось чепе, я уже многое видел, но рассказать обо всем виденном – будет только россыпь эпизодов, не связанных друг с другом. Поэтому одно скажу: сейчас, с дистанции более тридцати лет, я не могу вспомнить, с чего и когда это началось, но в рукопашном, бою мы всегда дрались маленькими звеньями – от трех до пяти человек. Мне кажется, что этот тактический прием ведения рукопашного боя родился сразу, мне кажется, что кто-то из матросов сразу же вдруг понял, что значительно удобнее, безопаснее, когда спину твою прикрывает товарищ. Вот и появились в нашем батальоне, как и в авиации, «ведущие» и «ведомые». С той разницей, что сама обстановка, а не приказ командира определял, кому сегодня кем быть.
Так вот, рукопашный бой на какое-то короткое время вспыхнул по всей линии окопов нашего батальона, а потом, как бывало уже не раз, фашисты бросились наутек. Мы – за ними. Намеревались ворваться в их окопы, но по нам так дружно и точно ударили их минометы и пулеметы, что мы поспешно откатились на свой рубеж обороны.
В этом бою мы потеряли много хороших товарищей, а самое неприятное, непоправимое – не успели с поля боя унести наших павших. Среди тех, кого в горячке боя мы посчитали убитыми, оказался бывший донецкий шахтер Александр Сухомлинов. Тяжело раненный, он упал в нескольких шагах от вражеских окопов.
А до этого случая наш батальон был известен и тем, что обязательно, как бы трудно ни было, мы выносили с поля боя и раненых, и павших. И каждый из нас истово верил, что случись с ним беда – товарищи не бросят. И вдруг…
Мы стыдились смотреть друг другу в глаза.
И тут наблюдатели закричали, что из вражеских окопов на поле недавнего боя выскользнули два солдата, поползли к Сухомлинову. Мы, конечно, немедленно прекратили огонь, так как считали, что они хотят оказать помощь нашему раненому товарищу; мы, например, раненым немцам всегда помогали.
Но эти мерзавцы под Сухомлинова подложили взрывчатку.
Первым желанием, когда прогрохотал взрыв, было – броситься на штурм вражеских окопов. Но отрезвляюще подействовала выжидательная тишина, царившая там.
Многие из нас тогда плакали от бессилия. Очень многие плакали. И все вдруг поняли, какой коварный и невероятно жестокий враг перед нами.
После этого случая у нас кое-кто стал поговаривать: дескать, брать в плен надо лишь тех, кто сдавался до боя. И, как мне кажется, это было правильно. А то ведь как иной раз получалось? Несешься на вражеские окопы и видишь, как какой-то фашист-автоматчик яростно строчит по тебе. Настолько яростно, что попасть не может. Но вот ты подбегаешь к нему, самое время для твоего решительного удара, а он в этот момент возьми и «вздерни ручки до тучки», как острили матросы.
И ты берешь его в плен, вежливо препровождаешь в тыл, где во время его допроса и узнаешь, что у него в магазине автомата патроны кончились как раз в тот момент, когда ты к нему подбежал. Вот он и сдался.
Случившееся так потрясло весь батальон, что ночью к нам пришел Куликов, не ругался, не кричал, только все спрашивал у нас:
– Как же это так, дорогие мои, получилось?
Этой же ночью Кашин, считавший себя главным виновником случившегося (Сухомлинов был из его отделения), спросив на то у меня разрешение, ушел к фашистам в тыл.
Теперь, конечно, несколько смешно, даже наивно выглядит и этот его поступок, и мое разрешение, теперь, конечно, ясно, что мне тогда нужно было просто прикрикнуть на Кашина: дескать, сиди здесь и в грядущих боях мсти за товарища. Но тогда я искренне считал, что мы должны были только так и поступить.
Кашин вернулся дня через три или четыре и привел одного из офицеров той самой роты, солдаты которой взорвали Сухомлинова. Мы с интересом и некоторым недоумением рассматривали этого фашиста: до этого с эсэсовцами не встречались, только слышали о них. Внешне он – человек как человек, а ведь стал соучастником (или вдохновителем?) такого жуткого преступления! Почему? Или не мать его родила?
Держался он высокомерно, снисходительно поглядывал только на меня, всех прочих будто вообще не замечал. Словом, держался так, будто не он у нас, а мы у него в плену. Но как только он понял, что мы не намерены с ним церемониться, все фанфаронство слетело с него: он и плакал, и молил о пощаде, и порассказал нам такое, что командование, ознакомившись с его показаниями, приказало моей роте по следам Кашина пройти во вражеский тыл и в обусловленный час, когда наши начнут наступление с фронта, ударить по фашистам с тыла.
Вот так мы и открыли в Кашине уже не торпедиста-золотые руки, а разведчика, ставшего вскоре гордостью всего нашего батальона. Да и на мою военную биографию этот поход с ротой в ближний вражеский тыл, как мне кажется, тоже наложил свой отпечаток. Но об этом – позднее…
Почему же все-таки выбор командования пал на мою роту? Прежде всего потому (и это бесспорно), что Кашин был бойцом моей роты. Но, как мне кажется, не осталось без внимания и то, что дней за восемь до этого я схлопотал строгий выговор от Куликова, схлопотал «за беспечность, мальчишество и разгильдяйство, граничащее с преступлением».
Я и сейчас отлично помню, как все это изрек Николай Николаевич, тыча пальцем в мою грудь так яростно, словно хотел пробуравить ее.
Каюсь: самовольно, взяв с собой двух матросов, ночью я сползал к фашистам за «языком». Все обошлось благополучно, приволокли мы ефрейтора, хотя и действовали без должной подготовки. Короче говоря, на этот раз счастье улыбнулось нам.
А гневался Куликов (справедливо гневался) на меня за то, что я, будучи командиром роты, решил все по-мальчишески, на свой страх и риск.
Видимо, вот этот мой «партизанский» поступок и повлиял на решение командования о том, кого послать с Кашиным в тыл врага.
Фронт мы перешли до невероятного просто, обыденно, чему во многом способствовало то, что фашисты тогда были еще слишком самоуверенны, не ожидали от нас такого маневра; да и рвались они к Ленинграду по дорогам, очень небрежно поглядывая на заболоченные леса, остающиеся у них на флангах и в тылу.
Перешли фронт, оказались во вражеском тылу, и тут случилось то, что бывает только в жизни, напиши об этом в романе – не поверят: ту самую роту эсэсовцев, солдаты которой так зверски убили Сухомлинова, сняли с передовой, теперь она с карательными целями шла по деревням.
Страшен был след этой роты. Там, где она побывала, все было сожжено. Даже печи по кирпичику развалены. А жители – женщины, дети и старики – зверски замучены.
В одной из деревень, название которой стерлось в моей памяти, я еще раз увидел, как Лебедев умел быть агитатором. Он, прекрасно понимая душевное состояние матросов, не произносил речей, он только ходил и ходил от пожарища к пожарищу, от одной кучи трупов к другой. Потом взял саперную лопатку и начал рыть братскую могилу.
Все увиденное в этой деревне так потрясло меня, что я повел своих людей по следам роты эсэсовцев, воспользовавшись тем, что до указанного в приказе часа у нас оставалось еще чуть больше двух суток.
Разумеется, я понимал, что рискую не выполнить приказ и тогда не миновать мне знакомства с военным трибуналом, который, как известно, по головке не гладил. Но желание отомстить было столь велико у всех, что даже Лебедев не сделал попытки отговорить меня от этой затеи.
Настигли эсэсовцев мы следующей ночью. Фашисты, «порезвившись» вдоволь, напились и беспечно спали по хатам, выставив лишь парные посты на входах в деревню.
Посты мы сняли быстро и бесшумно. Так же бесшумно проникли и в хаты.
Две противогазные сумки набили мы тогда немецкими солдатскими книжками, офицерскими удостоверениями и прочими самыми различными документами.
Ночью же и пошли дальше, чтобы в срок выполнить приказ. Почти одновременно с нами деревню покинули и уцелевшие жители, перебив птицу, угнав с собой скот. Тогда я впервые увидел людей, покидающих свои жилища. Очень тягостным было это зрелище. Может быть, еще и потому, что никто не плакал, не причитал.
Удар нашей роты, нанесенный с тыла и точно в тот момент, когда батальон вел наступление, победно в нашу пользу решил еще один бой.
Много мне помнится боев, после которых поле битвы оставалось за нами. Но проходило какое-то время, и мы опять отступали, оставляя за собой еле приметные холмики земли, под которыми покоились наши товарищи. Много подобных холмиков обозначило путь отступления нашего батальона.
Однажды между нами и фашистами легла безымянная речка с заболоченным левым берегом, занятым врагом. Двое суток мы стойко держались здесь, отражая врага, и сотни полторы фашистских солдат остались лежать меж кочек левого берега. К концу вторых суток, когда солнце уже пряталось за лес, на том, левом, берегу вдруг появилась толпа женщин, детей и стариков. Человек шестьдесят их было.
Сначала мы думали, что среди них есть переодетые фашистские солдаты. Потом решили, что за спинами этих людей враг и попытается форсировать речку, прикрываясь ими как щитом.
Мы полностью прекратили огонь, приготовились к рукопашной схватке.
А люди шли к нам. Шли обреченно, даже не глядя в нашу сторону.
И когда некоторые из них оказались уже в речке, какой-то фашист громко и нагло прокричал на ломаном русском языке:
– Русс, нам не надо твой папа и мама!
Всех до единого – женщин, стариков и детей – перестреляли фашисты.
Эти случаи – убийство Сухомлинова, действия карателей и расстрел мирных жителей, вся вина которых заключалась только в том, что они были советскими, – навсегда определили мое отношение к любому фашизму. Да и только ли мое?
Отступая, мы оставили и Большое Рудилово, и Веймари, и Волосово, и Ломахи, и Копорье. Дыхание Ленинграда уже чувствовалось за спиной, а мы все отступали. У меня нет слов, чтобы достаточно ярко передать тогдашнее наше душевное состояние.
И еще: мы недоумевали, искали и не находили причин, которые хотя бы частично объясняли наши общие военные неудачи. Но даже и тогда никто из нас мысли не допускал, что мы можем проиграть войну, что колонны врага под победоносные марши будут топать по улицам Ленинграда. И вера наша в незыблемость всего советского, всего, что утверждалось партией, была настолько велика, что однажды, помнится, мои матросы, основательно помяв, доставили ко мне одного армейского командира. Они посчитали его вражеским лазутчиком только за то, что он сказал: не все наши генералы соответствуют своему высокому воинскому званию.
Случалось и так, что наш батальон, который частенько передавали в оперативное подчинение то одной, то другой дивизии армии или народного ополчения, стойко удерживал свои позиции и сутки, и более, чтобы вдруг обнаружить, что враг, выставив против нас заслон, продвигается к Ленинграду по соседней дороге. Тогда мы спешили перехватить его. И перехватывали. И сдерживали какое-то время, чтобы потом опять все повторить сначала.
Следует сказать и о том, что фашисты люто ненавидели нас, при малейшей возможности стремились обязательно убить. Так, я неоднократно сам видел, как какой-нибудь немецкий самолет гонялся за матросом-одиночкой. Пикирует самолет на этого смельчака, а тот стоит и еще помахивает ему бескозыркой, дескать, с приветом!
Кажется, уже не ускользнуть матросу от горячей очереди, кажется, она намертво пришьет его к земле, но в самый последний миг матрос отпрянет в сторону и… снова стоит, скалится в пренебрежительной улыбке!
Да и со мной в тот период произошел случай, врезавшийся в память на всю жизнь.
Тогда, срочно сменив позицию, чтобы перехватить небольшую колонну фашистов, мы с начальником штаба батальона старшим лейтенантом Мухачевым (единственным в нашем батальоне армейским командиром) основательно обогнали наш батальон и произвели осмотр местности. День был солнечный, теплый, и мы наслаждались коротким отдыхом. Помню, даже поговаривали: а не вздремнуть ли нам минуток пятнадцать или тридцать?
И тут из лесочка, к опушке которого мы беспечно подходили, выскочил немецкий легкий танк. Его появление было столь неожиданным, что мы с Мухачевым растерялись, ничего лучшего не придумали, как бежать от него. Да и побежали-то не в разные стороны, как того здравый смысл требовал, а рядышком.
Конечно, срезать нас из пулемета танкистам ничего не стоило. Но они решили обязательно раздавить нас гусеницами. Вот и метались по полю два моряка и танк, куда они – туда и он.
Силы уже покидали нас, когда я увидел яму для телеграфного столба и, не раздумывая, нырнул в нее вниз головой. Через доли секунды на меня упал Мухачев.
Чтобы какой-нибудь скептик ехидно не хихикнул: дескать, в дырку для столба и одного человека не втиснешь, а я двух мужиков заставил броситься в нее, – напомню, что тогда, в 1941 году, эти ямы, вырытые лопатами, лично мне казались похожими на несколько укороченные могилы, одна из узких стенок которых шла вниз уступом или даже двумя.
И оказались мы с Мухачевым в положении – глупее не придумаешь: стоим в узкой яме вниз головой и даже до оружия дотянуться не можем. Как говорится, подходи и бери нас голыми руками. Однако ненависть толкнула фашистов на другое решение: их танк гусеницами стал сгребать землю в яму; мы поняли, что нас намерены похоронить заживо.
А что мы могли противопоставить?..
Вдруг земля вздрогнула от близких разрывов снарядов. Настолько близких, что песчинки заструились по стенкам ямы. А еще через несколько секунд немецкий танк отполз в сторону, потом последовал удар, от которого я на какое-то время оглох…
Когда пришел в себя, прежде всего заметил, что гула мотора танка не слышно. Тогда и сказал старшему лейтенанту Мухачеву, что хватит ему лежать на мне, пора бы и выбираться из ямы. Он ответил: – Слушай, я, кажется, ранен…
Не знаю как, но я все же выбрался из ямы, затем вытащил товарища. Он действительно оказался весь продырявлен осколками снаряда, которым фашисты хотели рассчитаться с нами. Да и на мою долю кое-что из осколков перепало.
Как мы потом узнали, спасли нас наши артиллеристы, которые прибыли на новую огневую позицию как раз в тот момент, когда мы в скорости и маневренности состязались с танком. А сразу не открыли огонь потому, что боялись нас подбить.
У старшего лейтенанта Мухачева теми осколками были перебиты сухожилия на ногах. А на меня ротный санитар извел пузырек йода, и этим все кончилось, если не считать того, что в послевоенные годы осколки-бусинки стали настойчиво напоминать о себе.
Это был первый и последний случай, когда мы вышли на местность без предварительной разведки. А разведка у нас была – лучше не надо. Взять того же Сашу Копысова, с которым мне посчастливилось пройти всю войну. Однажды из разведки он вернулся верхом на… «языке»! Да, да, оседлал вражеского солдата и приехал на нем!
Оказалось, уже взяв «языка» и возвращаясь обратно, Саша оступился и вывихнул ногу. Попробовал ползти – стыдно стало: «язык» идет, а «хозяин» по земле у его ног извивается, да еще отстает, просит подождать. Вот тогда, приставив пистолет к голове фашиста, он и взгромоздился на него.
Или взять Сергея Орлова – тоже моего матроса. Он с товарищами находился в «секрете», когда на них напоролась вражеская разведка. Конечно, наши открыли огонь, но поторопились: только два вражеских солдата грохнулись, а все остальные метнулись в ночь. Опыта тогда у нас было маловато, а безрассудной удали – хоть отбавляй; ну и бросились мои ребята в погоню. Один Орлов остался на месте «секрета». Да и то ничего лучшего не придумал, как подойти к упавшим врагам. Подошел, глянул, а они сжимают автоматы и на него глазищами зыркают. И тогда Орлов выхватил из-за пояса пистолет-ракетницу и направил на фашистов ее широченный ствол.
Ночь ли помогла, какая ли другая причина, но фашисты здорово перетрусили при виде этого «оружия». Настолько перетрусили, что, когда наши вернулись из бесплодной погони, одного из фашистских вояк пришлось в кусты срочно сводить.
Да, замечательные люди были в нашем батальоне!
Нет, я вовсе не настолько ослеплен воспоминаниями о своем батальоне, чтобы утверждать, будто он был каким-то особым, выдающимся, хотя при формировании его был строго выдержан принцип отбора лучших из лучших. Как мне кажется, нашу высокую боеспособность можно объяснить тем, что мы были вооружены лучше, чем ополченцы и даже армейцы; что все-таки здоровущего матроса, как воина, трудно равнять с ополченцем – вчерашним рабочим, служащим, актером, художником или ученым; что нас накрепко связывала воедино настоящая дружба, зародившаяся на подводных лодках или того раньше. Например, в самом первом бою мне было страшно, так и подмывало убежать из окопов, но я пересилил себя. Причин, поясняющих, почему мне это удалось, разумеется, много, но среди них не на последнем месте было и то, что в это время рядом со мной был командир 2-го взвода моей роты Леонид Милованов, с которым мы дружили еще с первого курса училища.
Окончился бой, мы немного успокоились, и как-то так само собой получилось, что заговорили о недавнем бое, о своих ощущениях. И оказалось, что и ему наша дружба помогла осилить страх.
И еще об одном факте из военной биографии нашего батальона мне обязательно нужно рассказать.
Кажется, где-то в районе Большого Рудилова мы попали в окружение. Мы тогда по-прежнему именовались батальоном, хотя было нас всего около ста. Вместе с нами во вражеском кольце оказалось еще примерно столько же ополченцев – бывших рабочих и служащих Кировского завода.
Я был у Куликова, когда прибежал разведчик и доложил: дескать, так и так, фашисты окружили нас. Неприятный холодок пробежал у меня по спине. А Николай Николаевич этак спокойненько спросил у разведчика:
– Ты, дорогой мой, никак болен?
– Никак нет, здоров, – ответил тот.
– С чего ты тогда заговариваться начал?
– Точно докладываю, окружили они…
– Вот и ошибаешься: не они окружили нас, а мы заняли круговую оборону! – перебил его Николай Николаевич и отпустил кивком.
Мне лично понравилась и на всю жизнь запомнилась эта формулировка, ибо я и сейчас вижу главное: капитан-лейтенант Куликов ни в каких обстоятельствах не хотел и не мог видеть себя пассивной стороной.
Заняв «круговую оборону», мы бились еще дня три или четыре. Правда, фашисты на нас сильно и не наседали, похоже, надеялись, что рано или поздно, но мы сами сложим оружие.
Командование бригады, как сообщили нам по радио, предприняло несколько попыток выручить наш батальон, даже танками пыталось разорвать вражеское кольцо вокруг нас, но…
Тогда и зародился у нас план самостоятельного прорыва. И был он предельно прост: ночью, перед рассветом, неслышно подползти к вражеским окопам и обрушиться на фашистов, работая в основном ножами и прикладами, так как патронов у нас почти не было; чтобы в темноте свои своих не перебили, всем – и матросам, и ополченцам – было приказано идти в атаку обнаженными по пояс. И прорываться из кольца не на восток, а на запад, где нас меньше всего ждали.
Прорыв удался, так как он был дерзок, неожидан и нов по своему замыслу. А еще через несколько дней мы почти без потерь проскользнули через линию фронта и вновь заняли свое место среди воинов, защищавших Ленинград. И настроение было бы вовсе прекрасное, если бы при прорыве вражеского кольца от пули не погиб Лебедев.
Не стало его в роте – я сначала растерялся, мне было невероятно трудно и больно знать, что теперь никто дружески не ободрит или не отругает меня, не посоветует самое нужное. Именно теперь я вдруг понял, как много значил Лебедев не только для меня, но и для всей нашей роты, как прочно в роте пустило корни все то, что он сделал при жизни; и после смерти Лебедева все в роте шло так, как при нем. И стоило кому-то хотя бы на мгновение усомниться, допустим, в целесообразности политинформации именно в это время, а не в другое, как немедленно находился человек, который говорил так или что-то подобное:
– Думаешь, ты умнее комиссара?
Сопротивление немедленно прекращалось, да еще и так, словно его и не было вовсе.
И бои во вражеском окружении, и прорыв его, и последующий переход по вражеским тылам к линии фронта, во время которого мы основательно «пощипали» некоторые фашистские части, находившиеся на марше, и уничтожение вражеской минометной батареи – все это как бы открыло мне глаза на неограниченные возможности советского человека, я стал окончательно и безгранично верить своим матросам и верить в них; они стали для меня своеобразным эталоном служения Родине. И эта вера моя в их сплоченность, силу и воинское умение была так велика, что прикажи мне командование в ту пору углубиться во вражеский тыл хоть на пятьсот, хоть на тысячу километров и сделать там то-то и то-то, я без душевных колебаний приступил бы к выполнению этого задания, так как считал бы его вполне реальным.
Верить-то в своих матросов я верил, считал их даже эталоном воина, но по молодости своей не старался проникнуть в глубину души каждого из них, чтобы по-настоящему познать всю красоту, все величие ее.
А позднее, хотя мы дважды и получали пополнение, в нашем батальоне осталось только пятьдесят два человека. Но район для обороны нам отводили, как помнится, полный или даже чуть больше. И мы обороняли его. У себя в ротах находили «резервы», чтобы атаковать врага с его флангов или даже с ближнего тыла. Водить матросов в эти рейды неизменно приходилось мне. Во время одного из таких походов в заболоченном лесу мы и столкнулись с фашистами, которые, похоже, с какой-то целью пытались проникнуть в наш тыл. В чем моя бесспорная вина – мы почему-то шли без разведки и походного охранения. Конечно, в свое оправдание я мог бы сказать, что и было-то у меня в подчинении во время того рейда всего чуть больше двадцати человек (все, что к тому времени уцелело от роты), что почти каждый из них, кроме автомата, тащил еще диски к ручному пулемету или коробки с пулеметными лентами для станкачей. Так из кого же мне было формировать разведку и походное охранение?
Но в душе-то я виноватым считаю себя. Виноватым в беспечности, самоуспокоенности.
Мы увидели фашистов, когда между нами было метров десять или пятнадцать. Ударили по ним из ручных пулеметов и автоматов, но один из фашистов (мне кажется, что я и сегодня узнал бы его) все же двумя пулями попал мне в грудь. Попал чуть пониже сердца.
Ноги сразу подогнулись, и я упал.
Фашисты находились от меня в нескольких шагах, я был тяжело ранен, комсомольский билет лежал у меня в нагрудном кармане кителя, и все же страха за свою жизнь я не испытывал: верил, что матросы обязательно живым вытащат меня из этого боя. Почему так верил в это? После того случая с Сухомлиновым мы ни одного товарища своего (даже мертвого) не оставили на, поле боя.
Действительно, только я упал, и сразу же матрос Сергей Орлов заглянул мне в глаза и объявил:
– Живой! Берем его!
И меня взяли за руки и за ноги, понесли подальше от автоматной и пулеметной стрельбы, которая в лесу звучала особенно яростно, неистово.