Текст книги "Дикий американец"
Автор книги: Олег Хафизов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Олег Хафизов
Дикий американец
Император Александр I осматривал корабли «Надежда» и «Нева» на Кронштадском рейде перед отплытием в кругосветное путешествие. После артиллерийского залпа крепостных орудий и ответных пушечных выстрелов «Надежды» катер под императорским штандартом резво заскользил от пристани по бутылочному стеклу гавани, вспенивая воду паучьими лапками вёсел и оставляя далеко за собою расходящийся матовый шлейф. Стояла бодрая, солнечная, свежая погода. По бледному небу бежали редкие высокие облачка. Металлическая крыша дома начальника порта сияла слепящим бликом, как легендарное зажигательное зеркало Архимеда, которым якобы воспламеняли вражеские паруса. Тая на лету, пороховые дымы отплывали от береговых фортов в сторону поселка, накрывая чёрные лачуги обывателей голубоватым туманом. Ударил колокол единственной в городе деревянной церквушки. Капитан-лейтенант Крузенштерн захлопнул зрительную трубу и обернулся к офицерам:
– Все по местам!
Офицеры приняли слова начальника с видимым облегчением, как команду к бою, измаявшему душу ожиданием. Бросившись на шканцы, они скучились у лестницы, и только юный лейтенант Ромберг отчего-то замешкался, словно что-то хотел сказать.
– Что такое? – нахмурился капитан, оглядывая лейтенанта с напускной суровостью учителя, который не хочет показать излишнего расположения ученику, чтобы не избаловать.
– Иван Фёдорович… ведь государь… – пролепетал Ромберг и покраснел так сильно, что человека более пожилого от подобного прилива крови к голове хватил бы удар.
– Иван Федорович за столом, а на палубе господин капитан-лейтенант! – отчитал его Крузенштерн. – Вы не в детской у маменьки, господин Ромберх!
Последнее обидное высказывание уже не достигло ушей лейтенанта, метнувшегося следом за товарищами, а задело лишь оставленный за его спиною ветер.
Сначала из-за борта показались черные и белые плюмажи, словно из-под земли лезла целая грядка ананасов. Затем на палубу "Надежды" выбрался сам император. Он немного оступился, беззвучно выругался по-французски и мило покраснел. Александра сопровождали министр коммерции Румянцев, морской министр Чичагов, посланник Резанов, адмирал Ханыков, начальник порта, офицеры свиты. Все они, независимо от комплекции, соскакивали с трапа с молодцеватостью, напоминающей прыть юного монарха.
Едва прямоугольный нос лакированного императорского сапога коснулся ковровой дорожки, как оркестр гвардейского экипажа грянул заимствованный у англичан гимн. Английский "Leandre", переименованный в русскую "Надежду", словно приветствовал русского царя своим природным голосом.
Император был одет в семёновский мундир нового, ещё не совсем привычного образца, на который перешла гвардия и переходила армия. Исчерна-зеленый тесный фрак спереди едва прикрывал грудь, два ряда позолоченных пуговиц были пришиты чересчур близко, а синий расшитый ворот почти достигал ушей и, казалось, мешал шевелить головой. Под шляпой Александр носил аккуратный напудренный паричок с короткой косичкой, едва отличимый от натуральной прически.
Все знали, что император молод и красив, и ожидали чего-то необыкновенного. Обычно в подобных случаях зрителей ждёт разочарование, но не на сей раз. Как раз наоборот. То, что наш кукольно-белокурый ангел оказался близким, простым и почти доступным, вызывало умиление гораздо более действенное, чем патриотическое бешенство толпы перед безликой фигуркой, приветствующей подданных с дворцового балкона. Александр был скромнее, неприметнее и меньше иных своих спутников, но распространял вокруг себя какое-то тихое свечение, по которому его безошибочно можно было узнать в целой толпе блестящих вельмож. Стоило ему сейчас своим приветливым, отчетливым голосом сказать единое слово, как вся команда, включая просоленных, прожженных международных морских волков, бросилась бы за борт, полезла бы на мачты, на штыки, на край света… И они это делали. Так чувствовали себя почти все русские люди, способные на душевный порыв. И почти все они, через какой-нибудь десяток лет, не могли слышать имени царя без презрительных замечаний, несмотря на все его внешние успехи. Россия и Александр друг друга разлюбили.
После того, как Крузенштерн отдал рапорт императору, Александр неформально пошёл вдоль ряда моряков в новенькой форме английского сукна и невероятно надраенной амуниции. Время от времени он останавливался и вступал в разговор с тем или иным матросом, показавшимся ему примечательным.
– Мартимьян Мартимьянов, ваше императорское величество! – гавкнул один из матросов так неожиданно густо, что император немного вздрогнул, а Резанов даже попятился. Этот моряк выглядел старше других. Цвет его лица (вернее – рожи) был настолько темный, что напоминал негра, тем более что нос был сплюснут в левую сторону, а в ухе сияла огромная медная серьга. Длинные отвислые усищи и неуставные косицы, заплетенные на висках, были при этом пего-седые. Похоже, что император для того только и обратился к этому викингу, чтобы убедиться, что он умеет разговаривать на человеческом, русском языке.
– А что, Мартимиан, бывал ли ты в сражениях? – спросил Александр моряка таким юмористическим тоном, каким обращаются к детям в расчете на забавный ответ. Офицеры напряглись и разве что не шевелили губами, пытаясь вложить верные слова в уста подчиненного. Их опасения, однако, были излишними. Мартимьянов не собирался оригинальничать. Он был глуховат и только пытался правильно уловить смысл вопроса.
– Бивал, – ответил он. – И турка, и шведа.
– Voici une bonne reponse de bon homme, – заметил царь и вызвал среди свиты французский шелест одобрения.
– Мартимьянов был со мною при Гогланде, получил контузию, но не оставил пост до окончания дела. Отличный служитель, – сурово, почти сердито сказал Крузенштерн. Матрос при этом часто заморгал глазами.
– А я-то, брат, думал, что ты арап, – пошутил император.
– Никак нет, вашимперсвеличсво, мы тульские, Белевского уезда!
Старшие лица свиты рассмеялись в голос, младшие деликатно прыснули в ладошку. Крузенштерн глазами показал матросу, что все правильно.
Следующий матрос был совсем молодой, едва знакомый с бритвой. Округлостью лица, ясными глазами, пухом волос он парадоксально напоминал самого императора.
– А тебя, братец, как звать? – с ласковой улыбкой обратился к нему Александр.
– Иван Михайлов, вашимперство! – попытался крикнуть, но вместо этого пискнул матрос.
– А что, Иван, не страшно тебе в плаванье? – спросил император, вопросительно оглянувшись на Чичагова.
– Никак нет, вашимперство! – на этот раз именно крикнул, даже с привизгом матрос. – Российскому моряку не можно бояться!
– Я думал, маменькин сынок, а он морской пёс, – приятно удивился царь.
– Из молодых да ранний, – подтвердил Крузенштерн, которому нравилось к месту применять русские поговорки. Впрочем, во французском и особенно английском языках он был не меньшим гурманом. Только свой исходный, шведский язык он как-то не чувствовал, как не чувствуют домашнего халата.
– Вы купили корабли у англичан, – сказал Александр по-русски, чтобы быть понятым матросами. – Отчего бы не купить к ним англинских служителей?
– Оттого, государь, что я видывал мореходцев всех земель, в которых только есть флоты, – возразил Крузенштерн с некоторой горячностью (если таковой считать еле заметное повышение голоса). – И я служил с лучшими из них – британскими. Но я полагаю, ваше величество, что таких моряков как наши не можно купить даже за деньги.
Император изумленно приподнял брови, как будто услышал для себя новость. Чичагов усмехнулся. Крузенштерн насупился. Его высказывание выглядело обычным славословием, но он действительно так считал и из-за этого сердился.
Далее царь обратил внимание на четверых японских туземцев, доставленных из Иркутска для отправления на родину – в знак расположения к японскому императору. Потерпев кораблекрушение и прожив в России семь лет, эти люди так и не выучили ни слова по-русски и не изменили своего азиатского облика. Все они, за исключением одного, были одеты в грубые кофты с широкими рукавами поверх халатов, короткие чулки с отдельным пальцем и сандалии на соломенной подошве. Головы японцев были выбриты дочиста, и только на макушке торчал плотный замасленный пучок наподобие луковицы. Ещё один, с такою же бритой башкой и косичкой, но в обычном русском платье и кожаных сапогах, не упал перед императором в ноги, а осмелился приблизиться с многочисленными поклонами.
– Это японский толмач, именем Петр Степанов Киселев, – пояснил Крузенштерн. – Он православный христьянин.
– Чего хочет? – по-французски спросил Александр, с трудом подавляя брезгливость к этому странному гибриду.
– Он желает передать, что его компатриоты не хотят возвращаться в свое отечество, поелику ихний император очень суров и карает смертью даже нечаянное оставление Японии, тем паче вероотступничество.
– Передай, что им нечего бояться, – обратился царь к толмачу. – Мы для того и выбрали среди них некрещеных язычников, чтобы не вызывать неудовольствия их японского величества. Ты же отныне такой же россианин, как мы все, и находишься под протекцией российской короны.
Японец Киселев удалился, не переставая кланяться и не поворачиваясь к императору задом. Едва он соединился со своими земляками и сказал несколько слов на своем наречии, как в ответ раздались резкие злобные выкрики. Если бы не вмешательство одного из лейтенантов, они готовы были вцепиться друг другу в косицы.
– Печально зрелище столь дикого холопства, – заметил помрачневший государь. – Но не нам судить сих несчастных. Не далеко и мы ушли от варварских обычаев самовластия.
Кто бы мог подумать, что это говорит император всероссийский? По свите прошёл гул искреннего одобрения.
Под конец смотра на корабле "Надежда" произошел казус. В тот момент, когда император расспрашивал корабельного доктора о мерах, взятых против цинготной болезни, перегревания и душевного расстройства моряков во время похода, из-за мачты вдруг появилась серая, полосатая корабельная кошка, взятая в плаванье для ловли мышей и крыс. Эта любимица экипажа, избалованная и закормленная моряками, настолько осмелела, что запросто прыгала на руки и на плечи любому проходящему, не исключая и капитана. К ужасу наблюдателей, кошка описала несколько осторожных кругов вокруг ничего не замечающего Александра, вдруг, одним махом, вскарабкалась по его ноге на бок и вцепилась в аксельбант.
Александр вздрогнул, лицо его некрасиво исказилось. В это время из группы посольских, одним прыжком, не уступающим кошачьему, к царю подскочил невысокий черноволосый преображенский офицер. Кошка была мигом подхвачена за шкирку и серой визгливой дугой вылетела за шканцы.
Опомнившись, император с удивлением посмотрел на стоявшего перед ним юношу. Преображенец ответил ему прямым, веселым, дерзким взглядом.
– Кто этот юный герой, спасший меня от серого монстра? – по-французски обратился Александр к Резанову.
– Comte Tolstoi, votre Majeste, – отвечал Резанов, обжигая дерзкого офицера укоризненным взглядом. – Гвардии подпоручик Толстой придан моей свите в числе благовоспитанных юношей, для пущего блеска посольства.
– Un Americain mais aussi bien civilise, – пошутил государь и милостиво кивнул подпоручику.
Осмотр завершился орудийным салютом всех судов Кронштадтского рейда. От кораблей поочередно отрывались пушистые белые облачка, вслед за которыми раздавался мощный полый хлопок и крик "ура!" расставленных по вантам матросов. Это сплошное "ааа" густых мужских голосов звучало так жутко, что душа обрывалась от восторга. Казалось, что для мужественной радости и красоты единения, а не для убийства придуманы армии, флоты, пушки и ружья.
Журнал путешественника
Корабль наш ещё не отправился, а я, стыдно признаться, уже устал от путешествия. Мне, изнеженному столичному жителю, не способному, сколько ни бейся, отличить грот-мачты от бизань-мачты и марселя от брамселя, представлялось, что "Надежда" полетит по водной пустыне, едва я ступлю на её скрыпучую палубу. Как не так! Я поселился в тесной кабинке с привязанной мебелью, похожей более на гроб, чем на жилье, и потянулись томительные дни – ещё не в походе, но уже не на земле.
Поначалу не было никакого ветра, потом ветр подул, но противный, затем попутный, но не совсем… Корабль наш вооружали, затем разгружали и вооружали сызнова. Я проводил время на палубе, делая зарисовки Кронштадского рейда и физиогномий своих сопутников, среди которых особливо хочу отметить капитан-лейтенанта Крузенштерна. Сей эстляндский выходец показался мне человеком образованным без зауми, строгим без суровости и снисходительным без панибратства. В свои тридцать с лишком лет он успел принять участие во многих морских сражениях, объездил весь свет, служил в англинском флоте, бывал в Индиях и утвердился в мысли, что Россия способна не токмо догнать, но превзойти величайшие морские державы Европы. Недавно г-н Крузенштерн женился, супруга его была брюхата. Сие счастливое обстоятельство обернулось для отважного мореходца жесточайшим несчастием. Он два года добивался разрешения главнейшего предприятия своей жизни, и ныне, на самом его пороге, не имел сил оставить своей Пенелопы на берегу в сугубой горести. Говорят, он даже просил Государя об отставке, но Царь поставил условием, что экспедиция состоится под его началом или никак. Жене капитана Император назначил приличное содержание от одной из казенных деревень, дабы она ни в чем не нуждалась, и Крузенштерн передумал.
Теперь в нем не заметно и следа меланхолии. Весь день дотемна он на палубе, или на пристани, или в магазейнах, все хлопочет, всем руководит, во все вникает, едва закусывает на ходу и почти не спит. И он не исключение. Среди всей команды от капитана до последнего матроза царит сей дух деятельности, бодрости, сугубого рачения. Ни кого не надо заставлять, каждый только ловит приказ и бежит взапуски его исполнять. Сей бодрый дух, сию деятельность видим мы ныне повсюду – и в войске, и в гражданских институциях. Все перестроивается, перекраивается, переделывается по мановению юного монарха, но не кнутом и топором, как при Петре, а собственным хотением, порою сверх меры. Спросите при этом любого мужика в десяти верстах от Петербурга, что ему известно об околосветном плавании, и он удивится, что Земля имеет форму шара. Таково наше Отечество: бурливое на поверхности, но сонное в глубине своей недвижимой громады!
Более других участников посольства сошёлся я с поручиком гвардии графом Толстым. Сей Толстой показался мне фигурой замечательной. Не высокого роста, но скульптурного сложения, черноволосый, кудрявый, круглолицый и румяный, граф напоминает юного Вакха. Он располагает к себе живостью нрава, простотой и любезностью обхождения, и чрез полчаса мы были совершенные приятели, несмотря на розницу в летах. Меня поразил его взгляд, который не смеется, когда граф шутит, и словно испытывает собеседника на каждом слове. Напротив, как предстояло мне скоро убедиться, в минуты опасности на Толстого находит что-то вроде умористического настроения и он забавляется там, где другие обмирают. Смотреть ему прямо в глаза не то что неприятно, а нелегко. Не легче и отвести от него взгляд, когда он увлекается и воспламеняет тебя своим пылом. Подобный взгляд приписывают магнетизерам и удавам.
Едва ступил я на палубу "Надежды", не зная еще, к кому адресоваться, как граф Толстой подхватил меня, отвел и едва не отнес куда следует. Того мало, он прогнал моего нерасторопного слугу и взялся обустроивать мое новое жилище по особым морским правилам, в коих разбирался не хуже любого моряка. Разве стоя на одной ноге мог я поместиться в этой коробчонке с грудою сваленных посередине пожитков. Граф поймал за полу пробегающего мимо денщика и с его помощью рассовал, разложил и утолкал все таким образом, чтобы каждая вещь была в легкой досягаемости, но не обрушилась при качке.
Обеденное время прошло, и граф распорядился подать мне в кают-компании холодного мяса, зелени и овощей, с устатку показавшихся нектаром. За амброзию выпили мы по стакану пунша, и я сомлел. Граф интересовался нынешним состоянием российской живописи сравнительно с французской и италианской, проявляя более чем поверхностное любопытство. Между прочим, спрашивал он, отчего российские живописцы прилежно следуют классическим образцам, не видя красот родной натуры и всюду предпочитая ей италианскую. Отчего они также предпочитают образцы античной истории, не замечая собственных ироев или малюя их на греческий лад?
Для примера я возразил графу, что он не пожелал бы видеть на своей стене изображение грубого русского мужика, пашущего землю, вместо живописной группы италианских пейзан среди гротов, плюща и виноградных лоз.
– Отчего бы и нет? – возразил граф. – Российский мужик, верно, кажется европейцу не меньшей диковиной, нежели русскому путешественнику венецианский гондольер. Все дело во вкусах, а вкусы делаются людьми.
– И однако, вы не ходите в лаптях и говорите по-французски, – не соглашался я.
– Это оттого, что я не волен выбирать, – отвечал граф с неожиданной сериозностью. – Будь моя полная воля, я бы жил среди диких в лесу.
Утомленный впечатлениями дня, я дотемна проспал на своей узкой постеле, а проснувшись, не вдруг мог понять, где нахожусь. Рука моя уткнулась в переборку, я вскочил и ушибся головою об какой-то выступ стены. Мне показалось, что я дитя, запертое в чулане за провинность, и только плеск случайно волны за бортом вернул меня к действительности.
Далеко на берегу дрожали редкие огни засыпающего Кронштадта. Низко, чуть не касаясь колокольни, в чернильной бездне пылала огромная полная луна. Была она не белая, не голубоватая, но оранжевая, почти как солнце, ошибкою взошедшее на ночном небе. Сие показалось мне дурным знаком. И в подтверждение его, в интрюме корабля, как в тамбовской деревне, вдруг хором заголосили петухи.
Ударила корабельная стклянка. Ночь оглашалась лишь хлопком воды о борт, поскрыпаванием снастей, вздохами ветра да воем собаки на берегу. После удара колокола, как у Шакспира, на юте раздалась чья-то тяжелая поступь. Менее всего удивился бы я явлению какого-нибудь утонувшего шведского командора, пришедшего поквитаться со своими губителями. Вышел, однако, обыкновенный часовой с ружьем на плече, глубоко вздохнул, плюнул на воду и пошел в обратную сторону.
В кают-компании игра была в разгаре. За длинным узким столом против графа Толстого понтировали юный лейтенант по фамилии Ромберх, майор Фридерици из посольства и ещё какой-то флотский офицер не нашего экипажа. Среди набросанных карт по полу каталась пустая бутылка от рома, другая, початая, возвышалась на столе между грудами серебра и ворохом ассигнаций. В воздухе стоял едкий табачный дым, несмотря на раскрытые окна. Граф Толстой, без мундира, в рубахе с открытой грудью, метал банк и едва кивнул мне к моему недоумению.
Я взял со стола лист бумаги, перо с чернильницей, расположился на круглом диванчике под мачтой и стал неприметно делать зарисовки игроков.
Нигде так не раскрывается карактер человеческий, как в опьянении вином и азартной игрою. То, что вседневно сокрыто под личиной воспитания, приличия или актерства, у пьяного и возбужденного игрою человека является из демонических глубин – не всегда самому ему ведомых.
Майор Фридерици играл мирандолем, там немного проигрывая, здесь отыгрываясь, как обыкновенно пьют и играют немцы – для поддержания общества. Русский таким автоматическим манером и вовсе не стал бы ни веселиться, ни играть, ни пить. Лейтенант Ромберх, коего одна фамилия и была немецкая, являл другую крайность. На службе или за столом он важничал, а здесь преобразился в совершенного ребенка, менее даже своих истинных лет. Он гнул углы, удвоивал, учетверял ставки и проигрывал жалованье, кажется, на все три года путешествия вперед.
– Извольте поставить деньги на карту, – формально обратился к нему Толстой.
– Я отдам, право слово, отдам, – адресовался Ромберх отчего-то ко мне. – Я, кажется, не давал повода… Ну, ещё одну карточку?
Я пожал плечами, подмечая, как выражение крайней ажитации на подвижной физиогномии может сходствовать с радостью.
– Из чего же ты отдашь? – возражал Толстой, не поднимая глаз от игры. – Разве маменька пришлёт тебе на Мыс Доброй Надежды?
– Какой надежды? Да ты смеешься надо мной? Скажите же вы, господин Фридерицкий…
– Я денег взаймы не беру и не даю, – хладнокровно возразил майор, отодвигая бутылку подальше от лейтенанта. – Таково мое правило: коли есть деньги, то я играю, а нет, так сижу дома.
Всплеснув руками, Ромберх швырнул колоду под стол и выбежал вон из каюты. Во все продолжение игры сверху доносились его скорые шаги.
– Не пустил бы он себе пулю в лоб, – заметил флотский офицер и зевнул.
– Пистолеты в каюте, а свежий воздух ему только на пользу, – сказал Фридерици. Игра продолжалась в молчании, оглашаемом только стуком мела, шлепками карт да обычными игрецкими замечаниями. Фридерици курил трубку и мрачнел. Флотский офицер злобно усмехался и щурился на Толстого, словно проникая в его тайные помыслы. Пальцы его дрожали, он наполнял стакан, едва успевая опорожнить.
Толстой не притрогивался к вину. Он убивал карту за картой и сгребал червонцы без всякого выражения, как китайский идол. Только лицо его раскраснелось несколько более обычного. Я увлекся портретированием, пытаясь уловить эту черту его физиогномии, как зловещее предчувствие заставило меня насторожиться и отложить набросок. Что-то словно стеснило мою душу, как бывает перед грозой.
Моряк возвышался над столом, занеся шандал над головою, и пронзал взглядом беспечную макушку г-на банкомета. Граф, как ни в чем не бывало, делал новую запись мелом на столе.
– Отчего вы записали мне такой проигрыш? – звенящим голосом спросил моряк.
– Я записал вам оттого, что валет ваш убит, – обычным ясным голосом отвечал граф, ласково глядя моряку прямо в глаза.
Моряк грохнул подсвечником об стол, так что тени игроков подпрыгнули на стенах.
– Позвольте, господа… – попытался урезонить их майор; Толстой посмотрел на него так красноречиво, что Фредерици осекся.
– Qu'est ce que vous voulez dire, monsieur? – также подымаясь со своего места, насмешливо спросил Толстой.
– А то я хочу сказать, милостивый государь, что вы ошибаетесь, и не в первой, – топнул ногою моряк.
– Что я мошенник, хотите вы сказать? – подсказал Толстой, пронзительно глядя на моряка.
– Я не говорил, что мошенник, а только вы приписали лишнего, – опустил глаза моряк.
– Messieurs! – встрянул было снова майор, но Толстой оборвал его уже без церемоний:
– Подите вы, monsieur!
– Я вам денег не отдам! – в каком-то отчаянии завопил моряк.
– Отчего? – удивился граф.
– Оттого, что вы, сударь, разбойник!
– Насилу-то, – процедил Толстой сквозь зубы.
– Это вы, господа… Это уж, как хотите… – пробормотал Фридерици, застегивая мундир и надевая шляпу.
– Ромберх! Лейтенант Ромберх! – крикнул граф так неожиданно и страшно, что все вздрогнули. В люке показалось бледное лицо отрезвевшего лейтенантика. Он, верно, решил, что его решили принять в игру, и вопросительно переводил взгляд с Толстого на моряка и обратно.
– Я попрошу вас, господин Ромберх, быть моим секундантом, – строго сказал Толстой приятелю.
– Я здесь никого не знаю, разве господин живописец? – обратился ко мне моряк. Руки его тряслись, но робость уступила резигнации отчаяния.
– Я человек мирный… – начал я.
– Если он откажется, я его самого брошу за борт, – сказал граф, не глядя на меня, как если бы речь шла об отсутствующем лице.
– Вы только растолкуйте, что и как, – пролепетал я, слабея в ногах.
– Это не извольте беспокоиться. Объясним-с, – пообещал Толстой.
Вчетвером мы взошли на ют и стали переговариваться парами. Ромберх взял меня под руку и отвел в сторону, откуда его шепот прекрасно достигал обоих дуэлистов.
– Мы обязаны просить соперников примириться… – начал этот мальчик со своей обычной важностию, и из меня невольно вырвалось:
– Ах, как славно бы!
Но Ромберх с нажимом продолжал:
– Однако граф мириться не намерен, а изволит, как оскорбленное лицо, выбрать пистолеты дуло в дуло.
– Когда он с десяти шагов попадает в туза? – не сдержался моряк.
– Могу вас разрубить! – весело крикнул граф со своего конца кормы.
– Господа, я попрошу! – прикрикнул на них Ромберх, упиваясь своей ролей.
– Да оставьте вы эту китайщину!
Быстрым шагом граф прошёл между нас прямо к моряку.
– Стреляться вы не хотите, – быстро заговорил он ему прямо в лицо. – Рубиться, как видно, не умеете. На вилках, что ли, с вами драться?
– Господин секундант! – отдернулся моряк. – Передайте графу Толстому, что я предлагаю морской дуэль!
Положение становилось все более диким и было бы комическим, ежели бы дело не шло о жизни и смерти. Словно на сцене глупой фарсы, два актера перекрикивались через посредников и делали вид, что не слышат друг друга. Я с душевной тоскою ждал окончания сего нелепого представления, каково бы оно ни было.
Вдруг Толстой подхватил под руку Ромберха и увлек его в сторону, что-то шепча на ухо.
"Что за морской дуэль? Ужели на лодках?" – гадал я.
Бромберх вернулся и обратился ко мне со всею оффициальностью.
– Правила морского дуэля требуют, чтобы противники схватили друг друга в объятия и вместе прыгнули в море. Тот же из них, кто после этого выплывет, считается победителем. Граф Толстой не может принять этих условий, поскольку…
Ромберх оглянулся на Толстого, и Толстой молча кивнул. С его стороны раздался какой-то призвук, словно он прыснул со смеху.
– … поскольку нынче холодно, а он не умеет плавать.
Стало так тихо, что с противуположной стороны гавани донесся собачий лай. Часовой, проходя очередной круг по палубе, с любопытством покосился на нас и пошёл далее.
– Трус, – вдруг раздалось так коротко и тихо, что я усумнился, не был ли то скрып снасти или хрюк свиньи во чреве корабля.
Снова воцарилась тишина. Мы стояли в недоумении, не зная, что предпринять. Даже Ромберх с его всеобъемлющими правилами, кажется, был бессилен. Я не шутя думал уйти в каюту, как Толстой боком, боком, пошёл мимо нас, приближился к моряку, крякнул, охнул, что-то раскорячилось, мелькнуло перед глазами – и в следующий миг на палубе никого не было. За бортом раздался грузный плеск.
Мы с Ромберхом бросились к фальшборту. В черной водной бездне ничего не было видно, как в печи, раздавались только ругательства, всплески да тяжелые шлепки. Стихли и они. Из-под воды пошло какое-то адское бурление…
Морского офицера удалось найти баграми не ранее чем через час. Изо рта его вылилось не менее ведра воды, он был жив, но не приходил в сознание, словно в каталепсии. Висок моряка был разбит в кровь, бока и плечи ободраны. Корабельный доктор Эспенберг принужден был приписать сие несчастие нечаянному падению.
Графа Толстого нашли гораздо ранее, отдыхающим на якорном канате. К нашему изумлению, граф шибко поплыл навстречу шлюбке. Зубы его лязгали от холода, но он был невредим и даже не получил ни одной царапины.
Когда я чрез четверть часа взошел в каюту графа, он уже переоделся в сухое платье и лежал на койке с книгой Плутарха в руке.
– Легче было сделать, нежели сказать, – рассеянно промолвил он и пригубил мне вина.
Седьмого августа ветер, наконец, сменился в благоприятную сторону. «Надежда» и «Нева» снялись с якорей и устремились по мелким волнам в сопровождении целого косяка торговых кораблей, составивших что-то вроде прощального эскорта. Сам адмирал Ханыков неохотно сошёл с «Надежды» только на брандвахте, в четырех милях от берега, и здесь же отстали от неё прочие провожатые. После бесконечных проволочек, отсрочек и перегрузок всё казалось, что это ещё не настоящее отплытие, что и сегодня капитан может передумать и вернуться. Только после прощальных выстрелов брандвахты отлегло от души. Мы в море, мы оторвались и летим, прощай, тяжелая, скучная, душная земля Россия!
Пассажиры готовы были прыгать от восторга, без конца делились впечатлениями от моря, от волн и парусов и ждали чего-то необычайного. Моряки принялись за привычную работу, вернувшись в свою нормальную среду. И тем и другим было весело.
За столом кают-компании, где собрались все благородные пассажиры и не занятые на вахте офицеры, было так тесно, что сидеть приходилось бочком, а угощаться одной рукой. Этого неудобства никто не замечал. Напротив, теснота создавала впечатление какого-то мальчишника, какого-то школьного приключения, какого-то пикника. Все друг другу как-то сразу приглянулись и старались угодить соседу, опередить его желание, передать тарелку, солонку, стакан. Специального праздника не устраивали: не было повода ликовать, едва оторвавшись от земли в такую невообразимую даль. Но старший лейтенант Ратманов, опытнейший из офицеров на корабле, взявший на себя обязанность распорядителя стола, решил побаловать товарищей разнообразием меню, пока была возможность. Моряки, не впервой участвующие в дальних походах, отлично знали: как ни рассчитывай рацион до самого конца, как ни экономь и ни страхуйся от неожиданностей, всё равно настанет день, когда не увидишь не то что мяса и хлеба, а вдоволь пресной воды. Сухопутные люди, оказавшиеся в этом плавучем ресторане с фруктами, несколькими мясными блюдами, зеленью, французскими винами, водками и ромом, недоумевали: где же здесь невыносимые испытания, где здесь подвиг?
Не сговариваясь, моряки и посольские разделились по обе стороны стола – вокруг Крузенштерна и вокруг Резанова. Было и несколько, так сказать, промежуточных лиц. Граф Толстой сидел со своим приятелем Ромбергом среди моряков, а корабельный доктор Еспенберг устроился возле академика Курляндцева как человека статского и, видимо, положительного.
– И что же, каждый день на корабле такие разносолы? – справился Курляндцев у кавалера Ратманова, с чрезмерной осторожностью передавая вино графу Толстому. После той несчастной ночи художник всё не мог прийти в себя и найти правильный тон с молодым офицером – от заговорщицкого до укоризненного, – а тому и дела не было.
– Провизия рассчитана таким образом, чтобы с избытком хватило до конца похода, – отвечал Ратманов. – Зелень, фрукты и вино пополняются на стоянках, вместе с водою, также живая птица и скот. Ежели вы вообразили нечто романическое, то вынужден вас разочаровать: каннибализма на корабле не бывает.
Самая страшная беда в дальнем плавании – цинготная болезнь, но против неё взяты все меры: дрожжи, горчица, еловый экстракт. В тропических широтах служителям дают пунш с лимоном, клюквенный сыроп, даже виноградное вино. Полезен также чай. Слава Богу, мы живем в девятнадцатом столетии, а не в Магеллановы времена, когда вымирали целые команды.