Текст книги "Дикий американец"
Автор книги: Олег Хафизов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Кто-то из зрителей присвистнул, другие захлопали в ладоши.
– Однако это чересчур, – благоразумно заметил майор Фридерици.
– Не более чем театр, – храбрился Ромберг.
– Попрошу господ не встревать в эксперимент, – потребовал Толстой. – Приступайте!
Японец ещё раз поклонился всем, кому только можно, занес меч двумя руками, сильно зажмурился и точно загнал бы клинок себе в живот, если бы бдительный Толстой не ударил по нему носком сапога. Меч со звоном отлетел на палубу, а старичок кулём повалился на бок и остался лежать с раскрытым беззубым ртом, из которого свисала ниточка слюны. Показное самообладание далось ему нелегко. Ромберг нетвердо отошёл в сторону и присел на пушку.
В общей тишине раздался хлесткий шлепок кулака о лицо. Киселев кланялся, держась рукою за окровавленный нос.
– Велено было показать примерно, а ты что перевел? – сказал Толстой, потирая ушибленный кулак.
– Wunderschon! – удовлетворенно сказал Вильгельм Готлибович, закрыл альбом и стал аккуратно раскладывать свои принадлежности по отделениям ящичкам.
Донесение шкипера Цудаю, записанное с его слов.
Красноволосые варвары не все одинаковы, как нам кажется на первый взгляд. Волосы у них большей частью желтые, но нередко светло-коричневые, красные и даже совершенно черные. Глаза светлые, широкие, но встречаются и синие, и зеленые, и коричневые, нормальной формы.
Простолюдины остригают волосы ровно над бровями, люди же знатного происхождения заплетают волосы сзади косой. Воины ещё недавно вплетали в косу металлическую проволоку, а по бокам оставляли локоны (букири), после чего посыпали голову мукой (муги), но этот странный обычай, кажется, отменен при новом императоре. Некоторые благородные люди ещё надевают поверх собственных волос чужие волосы, а поверх чужих волос – шляпу плоской формы, но этот обычай необязателен. Трудно в это поверить, но закона о прическах здесь, кажется, нет, и каждый ходит как вздумается.
Женщины государства Рюсу довольно привлекательны, хотя бывают чрезмерно развязны и даже иногда бьют своих мужей. Хорошая женщина стоит здесь от трех до пяти серебряных монет, но на улице можно найти гораздо дешевле и бесплатно. Знатным людям можно иметь одну главную жену и сколько угодно второстепенных. Простые люди часто не могут прокормить и одну жену и посылают её к знатным людям за деньги. Рис в этой стране большая редкость, поэтому всюду за услуги женщин платят не зерном, а монетами.
Жители Рюсу вообще высокорослы и сильны, но весьма неуклюжи и нелепы в движениях. К тому же они стягивают себя очень тесной одеждой, мешающей сидеть на пятках и испражняться. Таким образом, для сидения и испражнения они используют специальные скамьи, только в последнем случае в такой скамье имеется прорезь, и кал через неё попадет в специально вырытую яму. Большую часть года здесь стоит очень холодная погода и лежит снег, а потому местные жители вынуждены надевать на себя несколько одежд сразу. Знатные люди пришивают на свои накидки звериные хвосты, а некоторые носят грубые одежды, полностью сделанные из звериных шкур мехом наружу, такие толстые и неловкие, что в них трудно шевелиться.
В городе Ирукути, где я провёл большую часть своего плена, дома в основном выстроены из больших бревен, они некрасивы и неопрятны, но в центре есть также дворцы знатных самураев из камня, выстроенные в несколько уровней. В этой стране почти не бывает землетрясений, а потому здания очень велики и массивны – особенно же храмы, которых повсюду великое множество. Варвары очень любят Будду, поэтому храмы гораздо богаче и красивее тех домов, в которых они живут.
Покуда меня с моими товарищами по плену везли от моря до Ирукути и от Ирукути до столицы империи Сати-Петерубуру, я имел возможность осмотреть всю эту великую страну от востока до запада. Восток страны почти не заселен, хотя не уступает размерами Китайской империи. Здесь, среди огромных диких лесов, болот и степей только изредка встречаются деревни, в которых в большой бедности и небрежении живут подлые люди. Размер этой провинции в десять раз больше всей Японии, население же её равно небольшому городу. Ближе к западу селения становятся всё чаще, города больше и чище, но все равно находятся в большом запустении.
Огромные расстояния от одного населенного места до другого варвары преодолевают на колесных повозках или по снегу, на повозках без колес. Для отдыха и смены лошадей по всему пути император распорядился построить особые дома (почити), где каждый проезжающий должен отмечаться у особого чиновника и платить дань. Благодаря такому разумному устройству дорог всю страну можно сушей проехать за несколько месяцев из конца в конец, но дороги очень опасны из-за диких зверей и разбойников.
Великая столица Петерубуру есть самый большой и прекрасный город, какой мне приходилось видеть. Здесь живет сам молодой император с семьей, а также все высшие чиновники и жрецы. Почти все население города состоит из военачальников, рыцарей и воинов, населяющих особые улицы, по названиям отрядов. Люди в военном платье встречаются гораздо чаще, чем в обычном (фураку). Они часто устраивают красивые шествия в честь императора, доставляя всем огромное удовольствие. Даже дети этого воинственного народа непрерывно изображают войну и военные упражнения деревянными ружьями.
Простые люди правят колесницами, продают еду, работают или носят тяжести. При встрече с благородными людьми они должны остановиться, снять шапку и сделать поклон. Благородные люди также должны снять шапку и сделать поклон, встретив на улице императора, но не отвечают на поклоны простых людей. Знатный человек, как я узнал, может ударить простого человека за грубость или выпороть длинными гибкими прутьями, но не убить. Многие знатные люди ходят по улице с одним мечом, но я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь его обнажал. Мечи используют только на войне или в поединках между благородными людьми. Мечи имеют форму тонкой длинной трости и предназначены для того, чтобы колоть, а не рубить.
Воины варваров гораздо выше, многочисленнее и сильнее наших. Их рыцари на огромных конях так ужасны, что им невозможно сопротивляться. Я попытался пересчитать их во время одного из шествий, но не смог, полагаю, их не меньше, чем всех жителей в Иеддо. Нашу империю ожидала бы большая беда, если бы всей этой огромной армии удалось добраться до востока и переправиться через море. Несомненно, они заставили бы нас принять свои обычаи и разорили нашу страну, как свою собственную. К счастью, это невозможно из-за дикости восточной части страны.
На корабле я много наблюдал за обычаями красных варваров. Некоторые наши соотечественники считают, что их язык есть набор бессмысленных звуков, которыми они передают свои чувства или предупреждают друг друга об опасности, как птицы и обезьяны. Это неверно. Их наречие представляет собой сложную систему звуков и выражений, которой они общаются между собой точно так же как мы. Бессмысленна только их письменность, в которой иероглифы ничего не означают.
Более того, для разных целей они пользуются двумя или тремя наречиями. Рыцари разговаривают на языке, не понятном простым воинам, но сами понимают их язык. Простые воины совсем не понимают знатных, но понимают пение жрецов, понятное, в свою очередь, тем и другим, а сами жрецы и торговцы никогда не говорят на языке знати. Очевидно, много лет назад эта страна была захвачена каким-то враждебным племенем, к которому принадлежат сам император и его самураи, но не крестьяне, торговцы и монахи. Самураи также отличаются друг от друга как по знатности, так и по племени.
Все эти разновидности варваров так сильно перемешаны, что я затрудняюсь в них разобраться. Смею предположить, что все они враждебны друг другу, но усердно поклоняются Иесу (то есть Будде).
Научные исследования развлекали Толстого недолго. Когда ученым немцам требовалось его содействие, он все чаще сказывался занятым или нездоровым, или куда-то пропадал. Отношение его к Тилезиусу и Лангсдорфу менялось соответственно. Теперь он не заглядывал им в рот, предупреждая каждое поручение, а слонялся вокруг с ленцой и отпускал по их поводу шуточки – не всегда безобидные. Вел себя, одним словом, как положено баричу. К сожалению, чувство юмора не относилось к достоинствам почтенных естествоиспытателей, и стрелы толстовской иронии достигали в основном сторонних ушей. Самый шедевр зловредности Толстого не только остался без внимания, но, можно сказать, привнес в зоологию небольшую сенсацию.
Натуралисты занимались изучением таинственного феномена свечения морской воды, вызванного, по мнению Тилезиуса, взаимным трением неких микроскопических частиц, либо, по мнению Лангсдорфа, фосфорисцированием микроскопических морских светляков. Для разрешения этой дилеммы на воду была спущена шлюпка, ученые заплыли на самую середину светящейся морской поляны (которая, впрочем, почти не светилась вблизи), измерили температуру Гальсовой машиной на поверхности и на глубине ста саженей (она ничем не отличалась от температуры любого другого морского участка), а затем набрали целую бочку таинственной жидкости.
Вильгельм Готлибович полагал, что горючая вода должна нагреться и едва ли не воспламениться от трения с какими-либо теплоносными частицами. Для этого её долго лили сквозь сито с древесными опилками. Не только опилки не засветились и нисколько не нагрелись, но и вода, просочившаяся в подставленный бак, утратила свою искреносность. Воду продолжали лить сквозь сито без опилок, в результате чего её свечение сохранилось, но, пожалуй, поблекло.
Тогда посрамленный Вильгельм Готлибович вынужден был пойти на третий этап опыта, опровергавший его механистическую теорию. Воду стали лить без всякого сита, сквозь фильтр из бумажной материи.
Если бы ученые были повнимательней, они бы обеспокоились чрезмерным участием графа Толстого в этом рутинном эксперименте. Он, совсем как в первые дни своей научной страсти, помогал спускать на воду лодку, грести, опускать и подымать Гальсову машину, наполнять водою бочку… Они бы также заметили, что во все время водолейства и фильтрации граф стоял возле экспериментаторов с самым загадочным, можно сказать, демоническим видом и поглаживал сидящую у него на руках корабельную кошку. А в те моменты, когда доктор Брыкин отодвигал наполненный водою бак и придвигал следующий, граф точным и сильным щелчком метал на фильтр выловленную в кошачьей шкуре блоху.
Пока Григорий Иванович под микроскопом изучал отфильтрованную кашицу, граф несколько раз забегал в его каюту и с нетерпением справлялся о результатах. Наконец, Лангсдорф в глубокой задумчивости сообщил, что большинство обсервованных частиц представляют собою мелкие водоросли, иные напоминают мелких рачков, а попадаются и такие, наиболее крупные, которые почти ничем не отличаются от неких наземных животных.
– Что же это за звери? – с надеждой спросил Толстой.
– Я могу усумниться в собственных глазах, – отвечал Григорий Иванович, – но не смею сумневаться в опытных данных. Перед нами, дорогой граф, новый вид морского животного, Ctenocephalides oceanis, сиречь океанская блоха. Смею предположить, что сии блохи нападали со шкур морских выдр или иных морских зверей.
– Морская мандавошка, – пробормотал граф.
– Как вы изволили сказать? Я предложу ваше название на ученом собрании, – оживился Лангсдорф.
Карты в походе запрещались не на шутку. Положим, как повсюду, этот запрет можно было обойти, но обчищать одних и тех же соперников второй и третий раз было нелепо, а взять с них в море, кроме честного слова, нечего. Играть же с респектабельными пассажирами на интерес в шахматы и коммерческие игры – скучно (разве надавать щелчков господину посланнику). От любимого развлечения пришлось отказаться. Запас спиртных напитков на "Надежде" казался неисчерпаемым, доступ к нему несложным. Но пьянство ещё не сделалось привычкой юного графа настолько, чтобы придаваться ему в одиночестве, из любви к искусству. Пьянство было частью военного молодечества и требовало продолжения в виде буйных подвигов для послужного списка легендарного повесы, а какие похождения в крошечной плавучей деревне корабля? Не рыбу же эпатировать? Притом молодые офицеры, годные для безобразий, были постоянно при деле. Пришлось смириться и с этим.
Каждый день, после обеда, нацепив модные круглые очки, которые скорее мешали целиться, граф упражнялся на юте в стрельбе по пустым бутылкам или, за неимением оных, по птицам. Этому безобидному, но шумному занятию он мог бы предаваться дотемна, но оно мешало Горнеру, обсерватория которого соседствовала с тиром графа.
Ученый не смел роптать. Он демонстрировал недовольство, после каждого выстрела пригибая голову и зажимая уши, но граф, как нарочно, не замечал его демонстраций. Наконец Горнер подошёл к Толстому и, церемонно раскланявшись, справился, не угодно ли будет графу избрать для своих экзерциций другой вид оружия, ибо столь частые и громкие хлопки отвлекают его от научных спекуляций.
– Я как раз собирался с завтрашнего дня перейти к следующему упражнению – стрельбе из пушки, – не менее любезно раскланялся граф.
В тот же день матрос за чарку водки принес на плече фальконет – самую настоящую пушечку для стрельбы с баркаса. Многотерпеливый немец пошёл жаловаться.
Крузенштерн (также очень терпеливый человек) вынужден был вызвать Толстого к себе. Авторитет командира был столь высок, что ему почти не приходилось прибегать к дисциплинарным мерам. К тому же с самого начала на корабле установилось что-то вроде двоевластия, и по негласному правилу Крузенштерн не мог командовать людьми Резанова, а посланник не смел распоряжаться людьми Крузенштерна и самим Иваном Федоровичем. Ситуация была натянутая, совершенно недопустимая для корабля, хотя бы и полувоенного.
– Вы, сказывают, отменный стрелок? – без околичностей поинтересовался Крузенштерн.
– С десяти шагов бью в туза без промаха, – отвечал Толстой с самым простодушным видом. – Дело это нехитрое, но требует постоянной практики. Чуть отвык, а тебя уж несут в гробу.
– Это похвально, – согласился Крузенштерн. – Но вам бы следовало помнить, что мы на "Надежде" живем как бы в одном тесном доме. И то, что одному забава, то другому, pour ainsi dire…
– Что русскому малина, то немцу смерть, – догадался Толстой. – Exactement. Что ж, я ни на кого не претендую.
– Есть, однако, такие занятия, каковы вовсе невозможны в шумном месте, – более строго продолжал Крузенштерн. – Таковы, par exemple, научные штудии, коими немыслимо заниматься в стрелецком клобе.
– Воинское искусство есть такая же наука, – почтительно напомнил Толстой. – Я же человек военный.
– В таком случае, граф, вот вам военное поручение, – Крузенштерн поднялся со стула в знак окончания разговора. – Скоро выходим мы в опасные воды, изобилующие морскими разбойниками. Вам надлежит заняться обучением команды штыковому бою, владению шпагой, саблей и иным оружием… окроме огнестрельного.
– Слушаю, ваше высокоблагородие, – гаркнул Толстой с таким служебным рвением, что Крузенштерн поморщился. – Надлежит ли мне поставить в известность господина посланника?
– Как раз не надлежит…
Попрощавшись с Толстым, Крузенштерн с облегчением погрузился в изучение Атласа Южных морей, где не было глупостей.
С этого самого дня на палубе "Надежды" закипели воинские учения, в которых принуждены были участвовать все свободные от несения службы нижние чины и, по желанию, молодые офицеры. Вооружив людей деревянными ружьями, саблями и эспантонами, Толстой показывал им приемы нападения и защиты штыком и прикладом, саблей против ружья, ружьем против сабли, саблей против алебарды и т. п. Уроки проводились со столь натуральной свирепостью, что очень скоро на "Надежде" не осталось почти ни одного человека, который бы не хромал и не охал при ходьбе. В очередной раз обезоруженный и сбитый с ног совсем не дружеской подножкой Ромберг не выдержал и взмолился:
– Нельзя ли полегче, Фёдор, ведь я тебе не враг!
– А это ты скажешь людоеду, как он станет тебя нанизывать на вертел! – отвечал Толстой, подавая приятелю руку.
После парных занятий ученики разбивались на три отделения, вооруженные большими мушкетонами, малыми мушкетонами, пистолетами и пиками, и отрабатывали абордаж. что было не намного лучшего настоящего сражения и уж гораздо беспокойней стрелецких занятий графа.
Толстой уже собирался раздать боевые патроны, чтобы воины не привыкали к условной безопасности, но на счастье разразился шторм.
Журнал путешественника
Более всех тягот мореходства – голода, жажды, холода, жара, пиратов и антропофагов – боялся я морской болезни. Столь много и разноречиво было говорено об этом смехотворном недуге, что я, уповательно, предпочел бы пасть жертвою цинги.
– Пустые предрассудки, – уверяли меня одни. – После первого же волнения обретете вы морские ноги и будете столь же мало обращать внимания на качку, как на трясение при езде из Петербурга в Торжок.
– Напротив, – возражали другие. – Морская болезнь есть явление непобедимое, а страдания от неё делаются столь несносны, что иные морские офицеры по выпуске из корпуса принуждены были оставить службу. Даже опытные мореходцы после долгого пребывания на суше утрачивают свои "морские ноги" и приучиваются наново.
Одни советчики при начале качки рекомендовали как можно более курить, другие – воздерживаться от табаку. Одни советовали бороться с тошнотою ромом, другие – чаем. "Не следует терпеть качку натощак, – говорили мне. – Надобно пересилить дурноту и проглотить хотя горсточку каши". Или: "Пустому желудку нечего будет извергать, и тошнота пройдет сама собою". Выходило, сколько людей, столько и средств. Тревога моя развивалась в неподвижную идею.
Мы уже миновали Копенгаген. Плаванье оказалось тесной тюрьмою, где изо дня в день одинакие лица, одинакие занятия, одинакие заботы. Вернее сказать – единая забота: какой нынче ветер, барометр, градус Реомюра. Право, если бы наш корабль вкопали в землю, впечатлений не убавилось бы. В любую сторону всё пусто, все одноцветно и плоско.
Как-то под вечер, часу в осьмом, в каюту мою ворвался граф Толстой. Я по обыкновению дремал.
– Reveillez vous, господин живописец, увидите такое, чего не видывали в своем Весьегонске! (Отчего-то он вообразил, что я происхожу из Весьегонска, и непрестанно трунил меня этим.)
– Оставьте, Толстой, – отбивался я. – Я не одет и не пил даже кофея.
Граф не отставал, и под угрозою быть облитым водой я принужден был подняться на палубу.
Корабль стоял на месте из-за полного безветрия. Вся команда охвачена была ажитацией, мне не понятной, поелику я не видел ничего экстренного. Матросы торопливо выкатывали из интрюма бочки и по доскам, через борт, переваливали их в море. Другие сновали по вантам, тянули канаты и закрепляли снасти, убирая большие паруса. Кругом стоял свист дудок, крик команд, перебранка и топот башмаков. Меня толкнули раз, потеснили другой, посторонили третий, и наконец один из младших офицеров (кажется, барон Беллингсгаузен) с раздражением заметил:
– Вы бы, сударь, посторонились. Изволите видеть, у нас аврал.
Я отошёл к самому борту и ахнул: по морю качались, идя на дно, десятки бочек, другие летели через борт одна за другой.
– Что же это, Фёдор Иванович, мы разве решили умориться голодом? – обратился я к Толстому.
– Капуста пришла в негодность, ваша гениальность. И солонина аглицкая не хороша, не простоит и до середины похода, – отвечал граф. – Русской хоть бы что, а эта с душком.
Я припомнил разговоры о поедании крыс. Плакала наша морская ресторация!
Толстой снял мундир, вручил его мне на хранение и, оставшись в рубашке, стал метать через борт многопудовые бочки точно так, как метнул в ту страшную ночь злосчастного моряка. Меня поразила автоматическая сила сего юного Геркулеса, Служители, подающие бочки, теперь не ожидали очереди, но принуждены были перейти на бег.
Барон Беллингсгаузен, распоряжавшийся работами, обратился к Крузенштерну, делавшему какие-то заметки в свой журнал на орудии:
– Г-н капитан-лейтенант, не прикажете ли применить японцев? Люди выбиваются из сил, а им моцион.
– Себе дороже выйдет, – покачал головою Крузенштерн. – А впрочем, попробуйте.
Однако уже через минуту времени озадаченный барон вернулся на палубу. По всему было видно, что миссия его провалилась.
– А ну наддай! – прикрикнул он на матроса, поспешавшего шагом в интрюм. – Поздно будет, как начнется шторм!
Впервой за все путешествие прозвучало мне явно слово "шторм". Доселе слышал я лишь "ветер", да "крепкий ветер", да "волнение". Так из уст бывалого солдата не услышите вы слова "смерть" или "убийство".
Природа являла собой картину истинно циклопичекую. Вся небесная перспектива была исчерчена темнеющими полосами и осыпана как бы изогнутыми горящими перьями, коих нежные оттенки мне не передать ни словами, ни моей неумелою кистью. Здесь был и малиновый, и лазоревый, и фиолетовый, и рубиновый, и бронзовый, и тускло-золотой, и перловый, во всевозможных соседствах. Все сие грандиозное многоцветие находилось в медленном, величавом движении, завихрялось, размывалось и выстраивалось новыми рисунками. Темнота сгущалась на глазах и надвигалась на море, озаряемое беззвучными белыми сполохами, так что в полчаса совсем почти смерклось, и на горизонте осталась лишь узкая полоса румяного света, словно сверху надвинули плотную стору. Из конца в конец небосвода, медленно истаивая, полз бледный огненный шар, напоминавший луну, но странно подвижный. А сверху, расширяясь книзу и теряясь, спускались на чугунное море прямые темные столпы.
За бортом, над тонущими бочками, с раздирающим писком носились стаи бурных птичек, рода морских ласточек, совсем как перед грозою где-нибудь в Саратове.
– Что же это? – обратился я к Крузенштерну.
– Поживем – увидим, – возразил он с каким-то странным удовлетворением. – А не угодно ли вам зарисовать огненный шар?
Я спустился в каюту, полез в шкап, достал альбомы и карандаши, присел на узкую свою койку… Голова моя отяжелела, как с похмелья. Я не заметил, как погрузился в томительную дрему, нарушаемую лишь плеском бочек об воду.
В голове моей стали роиться какие-то диковины. И вот уж не бочки летят в море, но граф Толстой подымает матросов и поочередно мечет их за борт. Я спрашиваю, для чего он топит наших сопутников.
– А для того, – отвечает граф, – что солонина у нас нехороша и её не хватит на всех.
– Меня вы тоже бросите в море? – любопытствую я.
– Нет, тебя не брошу, – возражает граф. – Мы с тобою обнимемся и бросимся в пучину вместе. Кто выплывет, тому и оставаться на корабле. Это морской дуэль.
Я спасаюсь бегством, залезаю по вантам на мачту, но граф тянет мачту за канат и наклоняет как ветку, чтобы сорвать яблоко. Мачта кренится все ниже, корабль наш почти ложится набок, а граф не унимается. Наконец, достаю я ногами воды, но твердые волны не расступаются подо мною, я держу корабль за мачту, а граф сверху льет мне на темя ром из бутылки. Надобно вылить весь ром, тогда и корабль выпрямится.
Я просыпаюсь – и что? Я спал стоя! Каюта моя наклонилась так сильно, что ноги уперлись в нижнюю стену, подо мною, в окне, виднеется разверстое море, а на голову мою в самом деле струится влага. Я пытаюсь потихоньку сползти с койки, как каюта моя начинает крениться в обратную сторону, так что уж почти стою я на голове, перед глазами моими бурное небо, ящик комода открывается и в самое лицо летят одна за другою книги, словно пущенные меткою рукой. Сказано мне было привязывать книги и закрывать все шкапы на ключ!
Цепляясь за стены, насилу добираюсь до двери. Коль встречать мой смертный час, так уж по крайней мере на просторе, а не в тесном гробе каюты. И тут пол снова наклоняется на меня, и я, как в дурном сне, перебираю ногами на месте, пока не оказывается подо мною твердыня прибитого стула. На сем месте дожидаюсь я благоприятного уклона и сбегаю, как с горы, в услужливо распахнувшуюся дверь.
Первое, что вижу я перед собой, это адское бурление морских валов, бешено терзающих друг друга с прямо-таки одушевленной яростью. Почти отвесно в них падает наш корабль, кажется, ещё миг, и нос "Надежды" погрузится в пенную пучину, но мы, подобно поплавку, меняем наклон и бежим вверх по водяной горе, перед глазами же не волны, но тучи, озаряемые вспышками молний. Вот уж мы опрокидываемся в другую сторону, а все не тонем, но летим снова под гору, в самую пропасть, в самый ад. Того мало. С неба не каплями, не струями, а целыми ведрами обрушивается дождь, с боков же палубу вдруг окатывает какою-то шальною волною, а "Надежда" зачерпывает воду шкафутами.
Уцепившись за канат, я наблюдаю сие светопреставление, а матросы и офицеры, между тем, заняты работой: что-то тянут, что-то вяжут, что-то относят и заколачивают. Сам капитан Крузенштерн ходит, именно ходит по палубе с ловкостью балансёра, в одном промокшем до нитки мундирчике, здесь мелко ускоряет шаг вверх, там сбегает под уклон, и почти не придерживается.
Иные лица измучены, другие озабочены, но нет совсем испуганных. Вот промелькнула веселая, мокрая рожа Мартимьяна Мартимьянова с обвислыми усами.
– Что, барин, свежо?
А вот молоденький матрос с позеленелым лицом вдруг ставит на палубу коробку, трусцою бежит к борту, перегибается наружу, как вдруг коробка сама едет и настигает его с другого конца палубы.
– Посторонись, зашибу! – раздается крик над самым моим ухом. Это граф Толстой, босой и голый до пояса, выждав наклон палубы, едет, как с горы, на заду и по-обезьяньи виснет на канате в тот самый миг, когда его должно смыть.
Только успеваю я подумать, что у меня, верно, нет морской болезни, как под горлом возрастает отвратительная дурнота. В голове шумит сплошной звон, ноги слабеют.
– Отведи его благородие в мою каюту, – раздается сквозь звон чей-то неузнаваемый голос.
– Слушаю-с, – и чья-то твердая рука влечет меня по скользкому полу. Из-за дурноты я не в силах разобрать, кто сей добрый гений, но даю себе слово вознаградить его чаркой водки.
– Пальцы-то в рот, вот эдак, – говорит мне добрый гений голосом Мартимьянова, и силой пригибает голову.
– Беда с тобой! – и он запихивает в самое горло два свои огромные, нечистые, пропахшие табаком пальца. В другой раз я содрогнулся бы от ужаса при одной мысли, что в самый мой рот залезет грязной рукою грубый матрос. Теперь же самое отвращение приносит мне сугубую пользу.
Буря едва не опрокинула «Надежду», сломала балкон, повредила обшивку, но люди и корабль выдержали испытание. Ночью исчезла из вида «Нева», моряки вопили хором «ура!», били в барабаны, стреляли из пушек, пускали ракеты, – без толку. Утром на темном горизонте завиднелся парус. Вместо «Невы» Крузенштерн рассмотрел в трубу военный корабль пушек на пятьдесят под английским флагом и французским именем «La Virginie», идущий на сближение полным ходом.
– Que diable? Мы же неутральные, – вслух размышлял в своей каюте Крузенштерн, впервые за время волнения переодевшийся в сухое платье и прилегший с трубкой на диван.
– Мы побежали, он и погнался, как борзая, – предположил Ратманов, наливая командиру чай. Он донес чашку до середины комнаты, а затем попятился обратно до самого стола под действием качки.
– Англичанин зря бегать не станет, – возразил Крузенштерн. – Это может быть маскированный француз.
– Мы неутральные, – напомнил Ратманов.
– Французы любят хищничать под чужими флагами.
Получалось, что истинным или мнимым русским лучше не встречаться с истинными или мнимыми англичанами.
Ратманов наконец донес чашку до дивана, Крузенштерн принял её, приблизил к губам, и чай выплеснулся ему в лицо.
– Que diable! – в сердцах повторил Иван Федорович.
Черт, как положено, не замедлил явиться. Он принял обличье одетого в полную форму, затянутого, напудренного, надушенного, но заметно осунувшегося майора Фридерици. Дверь перед майором раскрылась сама собою с тоненьким вопросительным скрипом, моряки воззрились на этот парадный портрет в полный рост, словно увидели привидение.
– Его превосходительство господин действительный камергер, посол и кавалер Резанов имеют честь пригласить господина капитан-лейтенанта в кают-компанию для обсуждения кондиций дальнейшего мореплавания и передачи высочайших инструкций, – доложил майор с какою-то непонятной торопливостью. – Господин посол имеют честь…
При этих словах дверь капитанской каюты словно утомилась дослушивать и резко захлопнулась перед самым лицом майора. Ещё с полминуты моряки ждали, что дверь откроется снова и они наконец узнают, какую честь имеет господин камергер, но дверь утратила свою самостоятельность, и Фридерици больше не являлся. Из коридора раздались утробные звуки рвоты.
Крузенштерн пожал плечами, кликнул денщика, с сожалением расстался с "домашним" сюртуком и стал приводить себя в порядок: умываться, бриться, пудриться и облачаться в полную форму с кортиком, шарфом, галстухом, эксельбантом, застегивать бесчисленные пуговки и утягиваться только для того, чтобы пройти несколько шагов и выслушивать галиматью какого-то сухопутного.
Войдя в кают-компанию, Крузенштерн и Ратманов увидели за столом над расстеленной картой Резанова в придворном мундире и свитских офицеров. Резанов разглядывал карту сквозь лорнет с каким-то брезгливым недоумением, как неведомую глубоководную тварь, ядовитую и не годную в пищу. Заметив появление моряков, камергер придал своему подвижному лицу задумчивое выражение, что-то измерил циркулем и оттопырил губы.
– Каковы погоды? – приступил он к разговору. – Ни разу в жизни не приходилось бывать в таковой переделке. Ужели восточные тифуны ещё страшнее?
Капитан молча наклонил голову в знак того, что предпочел бы сразу перейти к делу. Резанов сморщился. Выяснять отношения, ставить на место, диктовать волю было не в его натуре, да у него, как правило, и не возникало такой необходимости. Опыт показывал, что упорство и борьба относили человека дальше от цели, чем гибкая любезность. Когда же изредка материал жизни не хотел поддаваться этому общему правилу, камергер страдал, сердился и становился бранчливым (а не грозным, как хотелось бы).
– Как руководитель экспедиции я желаю знать, куда направляется наш корабль, – скорее капризно, чем строго сказал он, избегая прямого взгляда на Крузенштерна.
– Как начальник экспедиции имею честь доложить, что "Надежда" следует в Японию, – вполне серьезно ответил Крузенштерн, глядя прямо на Резанова. Граф Толстой фыркнул.
– Я понимаю, господин капитан, что мы плывем не в Африку, – повысил голос посланник. – Но мне желательно знать направление корабля.