355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Хафизов » Дикий американец » Текст книги (страница 2)
Дикий американец
  • Текст добавлен: 12 апреля 2021, 16:42

Текст книги "Дикий американец"


Автор книги: Олег Хафизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

– А не случалось вам пробовать крыс? – поинтересовался Толстой, с завидным аппетитом уплетая рисовый пудинг. Впечатлительный Курляндцев поперхнулся.

– Крыс – нет. Но однажды пришлось сварить кошку вместо зайца, – усмехнулся Ратманов. – Недурной получился бульон.

"Вот тебе и рацион, – " одновременно подумали многие сухопутные.

– Крыс обыкновенно употребляют китайцы, для которых не существует нечистой пищи, – важно пояснил Ромберг и смутился, заметив, как Резанов отложил прибор и снял салфетку.

– А как, позвольте узнать, питается команда? Нет ли недовольных? – обратился купец Шемелин к самому капитану.

– А вы подойдите к ним во время обеда да попробуйте, – улыбнулся Крузенштерн. – Они вас попотчуют с удовольствием: щи с мясом и рюмка водки каждый день. Только вставать придется раненько. Матрозы что куры – встают на рассвете, а в девять часов уже спят.

Подали чай с пирогом. Курящие офицеры достали трубки и расположились на диванчике вокруг мачты.

– Правду ли говорят, что от долгого сожительства на тесном пространстве у иных моряков случается что-то вроде бешенства? – спросил капитана лейтенант Головачев.

– В моей службе таковых случаев не наблюдалось, – отвечал Крузенштерн. – Но на одном англинском фрегате, точно, был случай: молодой мичман был в походе с год, все время бодр, весел, исполнителен, и вдруг наложил на себя руки в нескольких днях пути от дома.

– Да для чего?

– Так, от задумчивости.

– Я бы ни за что, ни даже в смертельной болезни не сотворил бы подобное, – убежденно заявил Головачев. – Почитаю это перед Богом величайшим грехом, а перед людьми – трусостью.

Крузенштерн как-то странно посмотрел на молодого офицера, но ничего не сказал.

– Англичане суть дурные учители нашей гвардейской молодежи по части самоубийств, – заметил Резанов. – Сия зараза перекинулась уже и в провинцию. А чего бы, кажется, не хватает при новом-то государе Александре Милостивом?

При упоминании царя в кают-компании возникла какая-то неловкость. Обсуждать его свободно при такой персоне как посол и камергер Резанов было неудобно, несмотря на весь его либерализм.

– Что ж, при Павле Петровиче стреляться разве было приятнее? – наивно поинтересовался Толстой.

– По крайней мере – извинительнее, – мягко возразил Резанов. "Хлебну я ещё горя с этим молодцом, – при этом подумал он. – Слишком боек".

– Так поделом его – апоплексическим? – хлопнул в ладоши Толстой.

Это было похлеще разговоров о крысе. Резанов как приоткрыл рот, так и забыл его закрыть. Как бы вы ни относились к личности покойного, его наследник получался отцеубийцей. А это никак не совмещалось с общепринятым образом ангела.

– Как лицо официальное (une personne en place) я не могу допустить обсуждения некоторых вопросов в столь неуместном тоне, – повысил голос Резанов, и все за столом разом приуныли.

"Ну вот, а славно все начиналось, – " подумал Ромберг и дернул приятеля под столом за рукав. Приятель в ответ пребольно отдавил ему ногу каблуком.

– Я же, на месте вашего лица (en place de votre personne)… – начал, ничуть не робея, Толстой, и дело грозило обернуться чем-то уж совсем скандальным, если бы с палубы не раздался истошный вопль вахтенного офицера:

– Пошел все наверх!

Все офицеры, не исключая и самого Крузенштерна, бегом бросились вон из кают-компании, прочие вслед за ними. За пустым столом остались только Резанов и майор свиты Фридерици. Наверху поднялся такой свист, топот и стук, словно корабль взяло на абордаж пиратское судно и на палубе шёл рукопашный бой.

– Что же это, майор, мы тонем? – растерянно спросил Резанов.

– Полагаю, ваше превосходительство, что ещё нет, – пожал плечами майор.

– В таком случае, это неучтиво, – сказал посланник, положил салфетку на стол и отправился в свою каюту. У него разболелась голова.

Вся команда "Надежды" столпилась на борту и вглядывалась в шлюпку, спущенную с "Невы". Там были подняты какие-то сигналы, и теперь сухопутные гадали, что бы это значило.

– Пустяки, ничего серьезного, – уверял спутников надворный советник Фосс. – Верно, потребовалась какая-нибудь карта или прибор. Не могли же они развалиться в двух шагах от берега.

– По пустякам не будут останавливать корабли на полном ходу, – резонно возражал Шемелин.

Моряки отмалчивались или отвечали односложно:

– Посмотрим… Как знать…

Поднявшийся с лодки мичман "Невы" замялся при скоплении посторонних, но, видя нетерпение командира, доложил:

– Господин капитан-лейтенант, разрешите доложить: на "Неве" сорвался с рея матрос Усов.

– И что? – нахмурился Крузенштерн.

– На воду спущено гребное судно, но его найти не удалось.

– Что за вздор, я его отлично знаю, он плавает как рыба, – оборвал мичмана Крузенштерн.

– Точно так-с, только он при падении ушибся и, должно быть, лишился чувств.

Крузенштерн на минуту задумался.

– Так что прикажете продолжать поиск? – спросил мичман.

– Сколько времени назад он упал? – просил Крузенштерн.

– До получаса. Теперь будет сорок минут.

Крузенштерн недовольно покосился на толпу слушателей.

– Господа, я прошу вас разойтись по местам, чай не театр. А вы, – обратился он к морякам, – займитесь лучше делом. Не первый день на флоте.

– Продолжать движение, – сухо приказал он мичману, развернулся и, опустив голову, пошёл в каюту.

У самого борта мичмана "Невы" остановил Толстой.

– Вот, – он сунул ему в руку пачку ассигнаций. – Передайте вдове погибшего.

– Все? – удивился мичман.

– Разумеется, все, – нетерпеливо подтвердил Толстой.

– Да у него, может, и вдовы-то нет, – заметил мичман. – Впрочем, как угодно, я передам капитан-лейтенанту Лисянскому.

Толстой разговаривал с мичманом шепотом и старался передать деньги как можно незаметнее, но все же его поступок не ускользнул от стоявшего поблизости Ромберга. Лейтенант подошел к приятелю и с чувством пожал ему руку.

– Что такое? – нахмурился Толстой.

– Ты, знаешь ли ты, какой ты человек? – запинаясь и краснея сказал Ромберг.

– И каков же я по-твоему человек? – иронично осведомился Толстой.

– Я думал, ты другой, а ты, оказывается… словом, я тебя люблю.

– Изволь. Можешь любить меня сколько угодно, только прошу: не садись со мною в карты – не пожалею, – ответил Толстой и, насвистывая, отправился пить чай в кают-компанию.

Каждое утро император Павел I верхом объезжал главные улицы Петербурга. Это время было чем-то вроде необъявленного комендантского часа, когда лучше не показываться на улице или уж во всяком случае – не попадаться ему на глаза. Если такое все же произошло, надлежало замереть, спешиться, выйти из кареты, снять шляпу, скинуть шубу (хотя бы и в грязь) и низко поклониться. Это напоминало игру «кто не спрятался, я не виноват». И проигравший в тот же день мог оказаться под арестом, бит кнутом, зашит холстом в особой кибитке и отправлен в Сибирь. К примеру, за неподобающий вид.

Низко надвинув на глаза сплюснутую треугольную шляпу и укутавшись в длинный плащ, император медленно ехал на своем белом богатырском коне мимо Михайловского замка – почти достроенного, но ещё окруженного лесами. Это грандиозное строение, якобы окрашенное под цвет перчаток Лопухиной, предполагалось как архитектурный вызов матери и точно в срок превратилось в гробницу сына. Он хмуро озирал чрезмерные просторы города, уже узнаваемого как нынешний Петербург, но местами ещё напоминающего деревню. Казалось, он сожалел, что это великолепие должно принадлежать таким ничтожествам каковы его подданные, и не может быть укомплектовано такими автоматическими, управляемыми созданиями, каковы немцы. Мыслимо ли было переловить и переучить каждого? Он поздно начал, исчах в неволе, перебродил.

"Фрипон-постиллион-баталион-галион, – " рифмовал он кличку коня в такт шагов. Откуда-то выскочило "Багратион", Павел рассердился на коня и прекратил игру.

Его тусклые глаза остановились на пышной няньке в салопе, обвязанном под мышками ярким платком, с кучерявым, голубоглазым барчонком, одетым, несмотря на крошечность, в щегольскую курточку, шароварчики и шляпку с лентой, как у моряков. Няня, завидевшая царя издалека, давно угнулась в поклоне и обмирала. Мальчик сердился, хныкал, топотал и заваливался, понуждая её идти дальше. Конь царя остановился против этого беспорядка, не дожидаясь сигнала седока, словно сам ловил смутьянов. Очнувшись от глубокой задумчивости, Павел молча направил руку в крагене на малыша.

– Господи Сусе! – нянька, крестясь, упала на колени и прижала ребенка к себе, словно ему грозила смертельная опасность.

– Шапку долой! И переодеться, – приказал начальник конвоя. Царь подождал, пока нянька стащит с головы ребенка шляпу, кивнул и поехал дальше.

В требовании царя не было ничего ужасного – обычное дисциплинарное замечание. Но оно произвело такое впечатление, как будто враг заколол ребенка на глазах у матери.

Кургузый император, словно пленный, в окружении огромных кавалергардов пересек пустынную площадь, по которой, казалось, могли рыскать волки. Навстречу им выехала и остановилась запряженная четверкой изящная карета с ливрейным кучером и лакеем на запятках. Пассажир кареты, по правилам, не вышел приветствовать царя. Наоборот, один из кавалергардов спешился, помог сойти Павлу и отошёл к товарищам. Женская ручка в перчатке "цвета Михайловского замка" отдернула занавеску, император обменялся с неизвестной несколькими французскими фразами через окошко, затем дверца приоткрылась и он, подобрав плащ, залез вовнутрь. Дверца защемила кончик плаща, приоткрылась снова, плащ вобрали, дверцу захлопнули и занавеску задернули.

Как это нередко бывает в Петербурге, неожиданно проглянуло бледное солнце, но быстро скрылось, не успев обогреть воздух, и с потемневшего неба посыпалась сухая снежная крупа. Не спешиваясь, всадники конвоя шепотом переговаривались и зорко поглядывали по сторонам.

– Рано морозит этот год, не будет урожая, – заметил один из солдат.

– Какой морозит, к обеду все стает, – возразил ему другой, очевидно, просто для поддержания разговора.

– Разговорчики! – одернул их вахмистр, такой же круглолицый и светлоглазый, как его подчиненные, словно все они, а заодно и их лошади, были близкими родственниками. Солдаты испуганно примолкли.

В это время из переулка к дому Кушелева направилась странная фигура, конусообразно укутанная в плащ до самых глаз и увенчанная широкополой шляпой, как дон Гуан, пробирающийся на свидание к очередной возлюбленной.

– Что за чучела? – удивился вахмистр. – Иванов, Борщов, доставить немедля.

Окружая пешехода, всадники направились к нему короткой рысью. Тот ускорил шаг, они наддали рысь.

– Эй, мусью! – угрожающе прикрикнул передний солдат, пришпоривая коня и правой рукой нащупывая палаш. – Тебе, что ли, говорят, любезный!

Прохожий нырнул в подворотню в тот самый момент, когда всадник разворачивал своего огромного коня, сунулся в одну запертую дверь, постучал в другую и, пока пригнувшееся, неразворотливое чудовище из человека и коня пробиралось по узкому проходу осторожным шагом, с невероятным проворством взобрался по поленнице и перемахнул через забор в соседний двор.

– Дуй на ту сторону переулком, здесь другого ходу нет, – сказал всадник подоспевшему товарищу, достал из кобуры пистолет и взвел курок.

Не прошло и двух минут, как злоумышленник, стиснутый с двух сторон конями, под дулами пистолетов, был доставлен к государю. Это был кудрявый, румяный, запыхавшийся мальчик лет шестнадцати. Удирая по поленнице, он потерял свою странную шляпу, и теперь один из солдат вез её на шее своего коня, как будто конь был в шляпе, но она сбилась от быстрой езды.

– Убери ты свой пугач, гонишь, как разбойника! – обратился юноша к солдату, но тот лишь молча подтолкнул его в спину носком ботфорта.

Карета всё ещё стояла при въезде на площадь, но царь уже сидел верхом между двух кавалергардов. Теперь он выглядел оживленным, почти веселым. Видимо, эта ежедневная маленькая охота его бодрила. После посещения кареты щеки императора порозовели, шляпа шаловливо сбилась набок.

Солдат подтолкнул юношу поближе к императору, сдернул с него плащ и грубо пригнул ему шею рукой. Под плащом обнаружилась морская форма.

– Etes vous jacobin? – справился император так формально, словно речь шла о месте службы.

– Никак нет, ваше императорское величество! Гардемарин Морского шляхетского кадетского корпуса Толстой!

Император задумался, пытаясь соотнести этого Толстого с одним из генеалогических направлений, которое было бы ему приятно или неприятно, то есть, больше бы тяготело к его отцу или матери, но не соотнес. Толстых было слишком много во всех сферах жизни.

– Графа Петра сын?

– Никак нет, ваше императорское величество, племянник! Федор Иванов Толстой!

Император оглядел гардемарина таким взглядом, который был страшнее всякой угрозы: взглядом небесной пустоты, не принимающим созерцаемого предмета. Видящим, во всяком случае, что-то другое, какую-то идею вместо человека.

– Яблоко от яблони… Отчего не на классах? – продолжал допрашивать Павел.

– Имею увольнение по болезни. Страдаю гнилой лихорадкой, – рапортовал Толстой.

– Больно он прыток для лихорадочного, ваше императорское величество, – доложил один из кавалергардов. – Так саданул кулаком, что мало плечо не отсохло.

– Отчего же ты побежал, Толстой? – почти ласково спросил государь. – Разве твой царь тебе враг?

– Никак нет, ваше императорское величество! Они поскакали, а я побежал. Должно быть, в голове помутилось от горячки.

– А почему не по форме? Где букли, где треугольная шляпа?

Вдруг император страшно побледнел, щека его дернулась, как, говорят, дергалась у его великого предка.

– Почему шляпа! Я как велел? Бонапарта вам, гильотину? Щенок! – перешел он на истошный крик.

– А знаешь ли ты, что я тебя в Сибирь, в Камчатку?

Хочешь в Камчатку?

– Никак нет, ваше императорское величество, – отвечал Толстой, весь дрожа, но глядя прямо на царя.

– Чего же ты хочешь?

– А если угодно вашему императорскому величеству, то в гвардию.

Это была даже не дерзость, а нечто совершенно выходящее за пределы разумения, как будто разъяренный бык подбежал к человеку, а тот почесал его за ухом. Император остолбенело уставился на мальчишку, и с его глаз стала сходить пелена, во взгляде началось прояснение просыпающегося человека. В это время из кареты раздался звонкий женский смех, император обернулся на карету, снова на гардемарина и… улыбнулся. Его мопсовое лицо при этом приняло такое неожиданное, страдальческое выражение, что на него нельзя было взглянуть без жалости.

"Господи, – подумал Толстой, не понимая толком, к кому или чему относится эта мысль. – Господи Иисусе!"

– После экзамена запишите этого Толстого портупей-прапорщиком в Преображенский полк. Я сам буду приглядывать, – бросил император офицеру и развернул коня, который мимоходом брезгливо наступил на щегольскую шляпу юного графа.

Крузенштерн предпочитал не брать в поход иностранцев, но половина его офицеров носила немецкие фамилии, а в Копенгагене на «Надежду» взошли ещё три ученых немца: астроном Горнер, естествоиспытатели Тилезиус и Лангсдорф. Вместе с ними на борт было погружено такое количество ящиков, штативов, сосудов и приборов, что в очередной раз возникало сомнение, поместится ли всё это на корабле. Однако поместилось.

При помощи двух матросов Горнер соорудил на юте что-то вроде обсерватории под открытым небом, обставился телескопами, астролябиями, хронометрами, и что-то обсервовывал, хронометрировал, "сочинял" карты и вычислял координаты с утра до ночи, вернее, с ночи до ночи, потому что он не покидал палубы и ночью, и в дождь, и в шторм, превратившись в какую-то одушевленную принадлежность корабля, на которую перестали обращать внимание. В любую погоду он ходил в одном и том же черном кафтане, чулках и башмаках с пряжками, широкополой черной шляпе и круглых синих очках, не снимаемых даже ночью. Во время дождя Горнер надевал клеенчатый плащ с капюшоном поверх шляпы и превращался в подобие лакированного гриба. Совершенно непонятно было, когда этот подвижник спит, питается и отправляет иные естественные надобности, во всяком случае за столом кают-компании его ни видели ни разу. К большому облегчению господ офицеров – ибо Горнер распространял вокруг себя такой густой запах застарелой мужской кислятины, что находиться с ним рядом было непросто.

Единственный человек, который искал общества Горнера и прямо-таки упивался им, был сам Крузенштерн. Два ученых (а Крузенштерн был изрядный ученый) подолгу обсуждали что-то по-немецки, прогуливались по шканцам с величайшей приятностью, курили трубки в капитанской каюте и позволяли себе партию в шахматы в тех редчайших случаях, когда не были чем-нибудь заняты. Преувеличенное, почти подобострастное внимание капитана по отношению к Горнеру вызывало иронию благородных членов команды и раздражение Резанова, с которым Крузенштерн было сухо официален. Можно было подумать, что вся эта экспедиция устроена исключительно ради удовольствия астронома.

Профессор из Лейпцига Вильгель-Готлиб Тилезиус фон Тиленау числился зоологом, но его ренессансная зоология в качестве животных включала также и человеческий вид с его физиологией, обычаями, языками, культурой, религией. То есть, Вильгельм Готлибович был одновременно орнитологом, ихтиологом, энтомологом, таксидермистом, лингвистом, этнографом, композитором, художником и Бог ещё знает кем, в зависимости от обстоятельств. Кстати, на должности штатного рисовальщика он быстро перещеголял обленившегося русского коллегу Курляндцева, совсем забросившего кисти и карандаши и почти не покидавшего дивана.

Не было такого предмета, который не вызывал бы научного энтузиазма Вильгельма Готлибовича, но это не был праздный интерес верхогляда. По каждому из вопросов от парусного вооружения корабля до матримониальных обычаев каннибалов профессор проявлял осведомленность на уровне последних достижений человечества. Он знал, казалось, всё и обо всём, кроме одного и самого простого: зачем всё это нужно. Но этот элементарный вопрос и не мог прийти ему в голову.

Швейцарца Георга фон Лангсдорфа с первого дня плавания окрестили Григорием Ивановичем, так его называли и впредь, даже другие немцы. Он не был ни маньяком, как Горнер, ни энтузиастом, как Тилезиус. Наверное, он был порядочным натуралистом, но не выходил за рамки академической необходимости – минералогии и где-то ихтиологии. Он отправился в путешествие для того, чтобы собрать материал для научного труда, а научный труд был нужен для повышения, а повышение – для более высокого жалованья и создания семьи, etc. Он был в хорошем смысле карьерист, определенно знающий, чего хочет от жизни на каждом из её этапов. Но за долгое время путешествия в замкнутом пространстве корабля, представлявшем собою крошечную, но, так сказать, концентрированную Россию, с ним произошло то, что нередко происходит с иностранцами от интенсивной и длительной терапии (или заразы) русской жизни. Он превратился в русского, стал русским послом в Бразилии и наконец сошел с ума.

Промежуточное место между учеными и командой, как в служебном, так и в национальном отношении, занимал доктор Бринкен, он же Бринкин и даже Брыкин (последнее предпочтительно). Он относился к свите посланника, но сразу попал в подчинение маститых немецких профессоров и выполнял при них роль второстепенного ботаника. Презрев сословные предрассудки, волонтером ему ассистировал граф Толстой.

Федор Толстой быстро наигрался дружбой Курляндцева и забросил его. Приятель Толстого Ромберг был часто занят по службе, и граф со всей страстью своего отходчивого темперамента погрузился в науку. Астроном не очень располагал к общению, его занятия носили слишком специальный, математический, недоступный характер. Зато два других профессора отнеслись к молодому услужливому аристократу с большой благосклонностью. Им даже льстил необычный интерес графа к такому плебейскому занятию как наука.

Вечерами Толстой приводил к Вильгельму Готлибовичу матросов из разных областей, заставлял их петь песни, рассказывать сказки и разъяснять значения диалектных слов, в которых немецкому полиглоту немудрено было запутаться. Он наигрывал на переносном органчике русские мелодии, ученый перекладывал их на ноты, подбирал немецкие эквиваленты русских пословиц, записывал рецепты русской, украинской и татарской кухонь и т. п.

Граф также охотно брал на себя наиболее грязную часть зоологической работы, а именно, ловил, убивал и препарировал рыб, морских животных и птиц, проявляя такую сноровку, что ученые не могли без него обойтись.

Однажды Вильгельм Готлибович увидел за кормой неизвестную птицу, похожую на гусенка, но с более короткой шеей и толстой головой. Птица летела за кораблем, то приближаясь, то удаляясь, но не садилась на палубу, где её можно было накрыть сачком. Вильгельм Готлибович побежал в кают-компанию и вернулся с графом, в руках которого был заряженный мелкой дробью мушкетон. Вильгельм Готлибович стал приманивать птицу крошками, а граф тем временем прицеливался, выбирая момент для чистого выстрела, чтобы не повредить шкурку.

После первого же выстрела птица тряпкой плюхнулась в воду, а из-за спин натуралистов раздался невообразимый грохот, словно один выстрел поразил сразу две цели: спереди с сзади. Это глубоко задумавшийся астроном вздрогнул, упал с раскладного стульчика и повалил телескопическую трубу. Птицу мгновенно выловили из моря сачком. На её шкурке было всего три крошечные дырочки: одна под глазом и две другие под левым крылом. Вильгельм Готлибович сделал все необходимые измерения, зарисовал добычу и отнес к себе в каюту, чтобы сделать из неё чучело. К сожалению, через час птицу нашли возле бизань-мачты, наполовину объеденную корабельной кошкой.

До прибытия в Японию Резанов попросил Тилезиуса пополнить его глоссариум японского языка и выведать как можно больше об обычаях этого малоизвестного народа. Как нельзя кстати для этого подходила японская делегация на борту "Надежды". Но японские пассажиры неожиданно проявили несговорчивость и свирепость, вовсе недостойную культурной нации.

Японцы на корабле держались особняком, никак не участвуя в общественной жизни. Все попытки разговорить их кончались неудачей, они только глазели исподлобья, как глухонемые, или отбивали поклоны, если к ним обращалось начальство. Чтобы избежать дурного примера безделья, Крузенштерн пробовал давать им посильные хозяйственные поручения по уборке корабля или по камбузу, но они только кланялись и прикидывались, что не понимают. В конце концов капитан махнул на них рукой. Каждое утро для гигиены матросам положено было обливаться морской водой из ведра, а раз в неделю им выдавали для постирушек бочку пресной воды. Когда корабль надолго застревал во время штиля, вся команда устраивала купанье в море, в спущенном наподобие бассейна парусе. Все эти процедуры, включая стирку, исполнялись с большой охотой, но только не японцами. Трудно сказать, почему представители этой чистоплотной нации отказывались следовать общему правилу. Но доктор Эспенберг не на шутку обеспокоился санитарным состоянием экипажа и, во избежание эпидемии, велел отселить японцев на орудийную палубу, где они целыми днями сидели на корточках и курили крошечные трубки, а ночью спали в подвешенных на крючья гамаках. Сюда же им приносили рис и судно для испражнений. Раз в неделю по приказу доктора японцам устраивали что-то вроде водной экзекуции. Матросы с ведрами воды гонялись за ними по палубе, как за дикими зверями, и поочередно обливали их, а потом отгоняли в сторону и начисто промывали пол.

Все общение с японцами происходило через крещеного толмача Киселева, который недурно изъяснялся по-русски, ходил в кафтане и ночевал с матросами. Но к Киселеву, представлявшемуся соотечественникам каким-то Иудой, они относились ещё хуже, чем к русским, а потому переговоры велись по сложной цепочке: русский офицер обращался к Киселеву, Киселев передавал просьбу японскому старшине, а тот, в свою очередь, доводил её до своих компатриотов.

Тщедушный, улыбчивый и услужливый старичок по имени Цудаю разительно отличался от своих товарищей, как одеждой, так и обхождением. Если трое других большую часть времени проводили в одних набедренных и головных повязках, то старичок носил длинный халат, туго стянутый вокруг пояса, и поверх него просторную распашонку с гербами. За поясом у него даже имелся небольшой меч или большой кинжал, что указывало если не на благородство, то на некую привилегированность. Именно этот старичок в самом начале путешествия тайком от своих пробрался к Крузенштерну и как мог объяснил, что Киселева следует отселить от других японцев, иначе его зарежут.

Интервью с японцами происходило там же, где они и дневали, на орудийной палубе. Пригнать их в более удобное место можно было разве что штыками, а любые грубости по отношению к иноземцам толерантный Крузенштерн категорически запрещал. Японцы сидели рядком на пятках, потупив глаза и отрешившись от всего окружающего, как перед пыткой. Их старшина расположился чуть поодаль, любезно улыбаясь и кланяясь каждому вновь приходящему. Киселев сидел также на японский манер, но с русской стороны, слева от раскладного стульчика Тилезиуса. Справа от Вильгельма Готлибовича стоял Федор Толстой, намеревающийся принять в научном изыскании самое активное участие. Вильгельм Готлибович, не совсем свободно владевший русским языком, задавал вопросы по-немецки. Толстой переводил их на русский, Киселев, как мог, перекладывал по-японски старосте, а тот уж либо отвечал сам, либо передавал одному из низших японцев. Затем, по той же сложной цепочке, исковерканный ответ возвращался Тилезиусу. За этим головоломным действом наблюдали все праздные члены экипажа от посольских до свободных от вахты моряков. В многотрудной, но бедной событиями походной жизни даже такое зрелище воспринималось как спектакль.

Для начала Вильгельм Готлибович, водрузивший на нос очки, вооружившийся пером и огромным журналом в кожаном переплете, взялся пополнять и уточнять свой лексикон, необходимый во время пребывания на островах и работы посольства.

– Как по-японски будет: "Извольте откушать"? – спросил Тилезиус. Толстой перевел вопрос Киселеву, тот внимательно выслушал, закивал головой и издал несколько лающих звуков, на которые староста ответил поклоном и такими же односложными звуками.

– Они брагодярят ваше сияство и докрадать сто узе откусири, – втягивая воздух ртом, передал Киселев.

– Экой ты, братец, болван, – обратился Толстой к переводчику. – Господин профессор спрашивает, как это выражение будет на японском наречии. Вот я по-русски говорю тебе: "Извольте кушать". А ты по-японски говоришь мне как?

– Аригато гудзаэмас, премного брагодарни, – с поклоном ответил толмач.

Вильгельм Готлибович, как ни в чем не бывало, занес что-то в свой журнал.

– Da schon, – сказал этот неунывающий энтузиаст, потирая сухие руки. – А скажите мне, любезный Herr, каковы суть формы любезности в обращении между японцами разных сословий.

– Как вам положено обращаться к барину, человеку почтенному и подлому? – передал вопрос граф Толстой.

Киселев прогавкал что-то старичку, тот обратился к своим компатриотам, и они разыграли целый спектакль. Вначале старичок встал напротив одного из японцев и выкрикнул что-то злое, совсем не сообразное с его благостью. Японец грохнулся перед ним и стал пластаться, как перед святой иконой. Затем, с заманчивой улыбкой, старичок приблизился к Тилезиусу и точно также распластался перед ним.

– Я имел в виду словосочетания, ну да ладно, – пробормотал себе под нос Тилезиус и стал зарисовывать распростертого старичка, остававшегося в неподвижности до тех пор, пока сеанс рисования не был завершен и ему не велено было возвращаться на место. Прискученные зрители начали разбредаться. К тому же на палубе начиналось гораздо более увлекательное событие: моряки разворачивали невод для рыбной ловли.

– Спросите его, дорогой граф, каковы суть различия между китайской и японской грамотами. Пользуются ли они всегда китайскими письменами или также своими собственными?

Предусмотрительный Тилезиус извлек из сундучка лист хорошей рисовой бумаги с тушью и специальную китайскую кисточку для письма.

– Напиши нам гиероглифы китайские и японские рядком, – велел граф старичку, и без перевода понявшему свое следующее задание. Тадзиро просеменил к Толстому, отвесил ему очередной поклон, что-то пробормотал себе под нос и попятился обратно.

– Грамоту не разумем, – перевел Киселев и лукаво усмехнулся.

– Сдается мне, что они нас морочат, – вспылил Толстой, – Позвольте мне, Вильгельм Готлибович, потолковать с ними по-свойски. Они у меня не токмо запишут, а и запоют.

– Oh nein! – энергично возразил исследователь. – Как представители высшей расы мы должны проявлять к туземцам всяческое великодушие. Только так, а не грубой силой можем мы смягчить их дикие нравы.

Поинтересуйтесь у них, дорогой граф, верно ли, что у японцев есть обычай в досаде взрезывать себе брюшную полость. В каких случаях применяется сей любопытный обычай и каким порядком?

– Правда ли, что японцы от тоски режут брюхо? Пусть покажет, – перевел переводчику граф. При этом глаза его загадочно блеснули. Киселев усмехнулся и стал что-то требовательно толковать Цудаю.

Старичок помертвел, но тут же пришёл в себя, подозвал Киселева и что-то зашептал ему на ухо.

– Надо сабря и коврик, – сказал Киселев.

– Принеси из моей каюты саблю, – велел денщику Толстой.

Начались неторопливые приготовления, отвлекшие публику от рыбной ловли. Принесли саблю. Старичок расстелил на палубе красный войлочный коврик. Японцы расположились слева от него, а европейцев попросили занять места справа. Старичок поклонился сначала своим, потом нашим, сел на коврик, скинул распашонку, приспустил до пояса халат и заправил рукава себе под ноги. Киселев завернул в бумагу японский меч и с поклоном вручил его старичку. Старичок церемонно поднял меч над головой и положил перед собой. Киселев с обнаженной саблей встал у него за спиною.

– Киселев, стало быть, исполняет ролю палача? – справился у Тилезиуса Ромберг.

– Oh, nein, скорее секунданта, – просиял ученый.

Ровным голосом Цудаю произнес краткую речь.

– О чем говорит этот почтенный человек? – навострил перо Вильгельм Готлибович.

– Он говорит, что, дескать, провинился перед господином, не удовлетворив его драгоценного интереса, и проявил тем самым черную неблагодарность к своим хозяевам, – перевел по цепочке Толстой. – А посему он здесь же, у нас на глазах, искупит свою вину и разрежет себе брюхо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю