Текст книги "Многоточия (СИ)"
Автор книги: Олег Чувакин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
III
Миша и Мариша – так он её и себя называл. И никакого-то счастья у них не было; так, странные редкие встречи, непонятные вопросы, ответы на которые не требовались, удивлённые, мучительные взгляды, от которых непременно веяло прощанием, неизбывной печалью, тревогой и плохим финалом, как от фильмов, снятых Рижской киностудией.
Она и была оттуда – из Латвии. Откуда точно, Бессонов не помнил. Помнил другое: когда он целовал её длинные щёки, они казались солёными и горькими, будто девушка только что вышла из моря. В России ей было не место – вот что Бессонов знал точно. И профессия у неё была редкая – архитектор. Марута употребляла разные необычные слова, смахивающие на заклинания: пилястра, каннелюра, полуколонна, портал, антаблемент. Произносила она их с шелестящим акцентом – будто кто-то книжные листы переворачивал.
Никаких полуколонн или колонн у растущего здания, у параллелепипеда арбитражного суда, спроектированного латышкой Марутой для сибирского города, Бессонов не видел. Но однажды Марута взяла карандаш и набросала на альбомном листе эскиз с колоннами и прочими штуками, назвав каждую из них. «Библиотека. Я хотела бы создать библиотеку». Карандаш плясал в её гибких пальцах, будто волшебная палочка. Создать! Слово-то какое! Мише казалось, что Мариша способна создать не только библиотеку, не только дом, но и населить его библиотекарями и читателями, наполнить стеллажи книжками, а на подоконниках расставить политые аспарагусы. «Почему бы тебе не стать художницей?» – спросил он. «Потому, что я архитектор», – ответила она. «Кому в наше время нужны библиотеки?» – снова спросил Бессонов и понял, что вопрос прозвучал глупо.
Впервые он увидел Маруту после утренней пересменки. Восемь утра. Женщина сидит на корточках возле вырытого котлована. Поднимает камешек. Долго смотрит на него. Роняет с ладошки. Потом выпрямляется и смотрит на котлован. Так, будто перед нею распахивает синие воды море. Высокая, беловолосая, с узкой, как у рыбы, спиной, она сразу показалась Бессонову чудной, нездешней.
Бетонная громада окружного арбитражного суда росла этаж за этажом – всего этажей было запроектировано шестнадцать, не считая технического. За забором стройки Михаил служил начальником охраны. Молодая архитекторша приходила к объекту федерального значения, поднимавшемуся с опозданием, со значительным отклонением от графика, и ругала прораба за плиты перекрытия и ещё за что-то. Прораб называл её «дамочкой» и словоохотливо объяснял, что её роль в строительном действе сыграна, что находиться ей тут не положено и что начальнику охраны надо бы гнать её отсель; при виде неаннулированного пропуска прораб хрюкал и кривил короткие толстые губы. Насмешливые его возражения Маруту приводили в ярость, от волнения акцент её усиливался; Бессонову, который уводил Маруту то от прораба, то от директора, казалось, что женщина, пытавшаяся без запинки выговорить слова «представитель генпроектировщика», шипит, как разъярённая кошка. Бессонов терпеливо внушал ей, что в действительности не обязательно бывает так, как нарисовано на чертежах, а она удивлённо моргала холодными серыми глазами и возражала: «Бывает. И должно быть всегда». От слова «бывает» (от глагола, как выразился бы писатель из тоннеля) Бессонову делалось не по себе, он ощущал непонятную вину. И принимался за самобичевание: «Извини, я глупость сморозил, я дурак». «Ты не дурак, и ты хороший, – шелестела она. – Ты хороший, а они плохие. Ты посмотри, Миша: они же воруют. А проектировщику, как это сказать… плевать». «Все воруют», – замечал Миша. И получал новое возражение: «Не все. Ты не воруешь».
«Почему ты в России? Почему здесь?» – спрашивал Бессонов. «Меня наняли, вот потому, – отвечала она. – Думали, наверное, я не буду воровать, и они смогут украсть побольше».
«И ты не воруешь?»
Она с полминуты хлопала глазами цвета осеннего моря. Затем тонкие, плоские её губы трогала улыбка. И вот уже она звонко, во весь рот хохочет. «Это шутка, Миша! Ты шутишь! Ты смешно шутишь!»
Она очень боялась, что шестнадцатиэтажка упадёт или что стены её расползутся от трещин. Она говорила о плохих плитах перекрытия, о произвольной замене материалов, о местном зимнем холоде и перепадах температур в резко континентальном климате.
«Это нельзя, нельзя! – сердилась она. – Когда они строят, они думают не о доме, не о жизни. Они думают, где украсть, как украсть. Они не думают о прочности и красоте. У них не получится дом, они всё испортят. Этот дом быстро устанет! Зачем так жить? Пока вы не перестанете красть, у вас не получится счастье! Строить счастье – это как строить дом! Миша, Миша, посмотри, они лепят из моего проекта этот… потёмкинский дом!»
IV
Она отдавалась ему так, словно поглощала собою весь мир, одновременно его отрицая. Словно предметы и жизнь вокруг прекращали существовать, и оставались только она и он. Бессонов забывал всё; сама жизнь будто оканчивалась, рассыпалась на атомы в безначальной синеве космоса, где белели два тела: одно широкое и сильное, бросавшее смерти «нет», с железкой в голове и коллекцией шрамов на коже, другое узкое, гибкое, тонкое. То, что творила Марута, было смесью противоположностей – страсти и покоя; ничего подобного Бессонов прежде не испытывал. Возвращаться было страшно: словно какой-то дьявол изгонял тебя из плодоносного тропического рая в сухой, стылый сибирский декабрь. Дорого бы дал Бессонов за то, чтобы запечатлеться навеки в этих минутах, когда решительно отметалось постороннее и оставалось лишь то, что совершалось. То было пение момента, замирание мгновенья. В книжках встречается слово «гармония» – именно им Миша и назвал бы близость с Маришей, вернее, не саму близость, а тот эффект самозабвения, растворения, которого достигала женщина, похожая то на девочку-старшеклассницу, то на мудрую мать Вселенной. И тем большим проклятием становилось возвращение, выныривание на поверхность; сжавшаяся на простыне Марута представлялась ему посланницей ада, глумящейся над человеком, творящей глубочайшее зло одним уже контрастом, и он спешил уйти из комнаты, уйти из её квартиры, обещая себе прекратить встречи, оборвать их, даже из города уехать. Проходила неделя, другая, и он снова звонил Маруте, снова шёл к ней – и снова бежал от неё, удирал от перепадов рая и ада. Так тянулось, пока Бессонов не женился. Он и женился-то для того, чтобы покончить с путешествиями во Вселенную, с нырками в гармонию. Гармония невыносима там, где её не признают, где её отбрасывают, где над нею смеются и – больше того – её боятся.
Как не боялась Мариша нести в себе звезду эту?
– Так надо делать всё, Миша. Чтобы оно, полное, жило вот тут. – Она прижимала белые свои пальцы к груди, к сердцу. – Поселялось тут совсем всё, полное-полное. Отдаваться! – Когда Марута волновалась, её русский язык художественно ломался. – Любить человека, варить кашу, чертить проект, строить дом. Всё!
Соседство каши и любви Бессонова смешило, однако страсть в серых балтийских глазах, говоривших то же, что и рот, кое-что подтверждала: Мариша отдаётся жизни с тою же силою, без остатка, как и ему на простыне. И эта её профессия, архитектор, она ведь неспроста. Райская женщина чертила мягкими и твёрдыми карандашами гармонию! Не для того ли она прилетела когда-то в Россию, чтобы нарисовать, чтобы вырастить на лежалых снегах рай?
Тонкая женщина, женщина-девочка, не состарилась. За четыре с половиной года, пока тянулась та стройка с бесконечно раздувавшейся сметой, стройка, пережившая скандалы и пожар, жизнь Бессонова двигалась кривулями. Может, дело было в том вековечном способе несчастья, который некогда избрали и к которому приспособились русские люди. На завершающей стадии стройки Михаила уволили – под канцелярским предлогом снижения издержек и сокращения персонала. Это начальника-то охраны! Сократили его после неприятного разговора с коротышкой-прорабом, под началом которого бригада тащила с объекта всё, от оцинкованной полосы заземления до французских выключателей с диммерами: вместо них влеплялись в стены выключатели турецкие, дешёвка золочёная. Нельзя было и вообразить, что утягивали и какими суммами оперировали те, кто стоял выше прораба. А разговор Миша затеял из-за боявшейся трещин Мариши. После ухода с объекта он перестал с нею встречаться. Он и злился на неё, понимая, что традиционное бытие не перепишешь по воле заезжей девчонки, и тосковал по ней, как тосковал, должно быть, по утраченному раю вылепленный богом первочеловек, и от этой раздирающей двойственности приказал себе забыть Маришу. Бессонов устроился в охрану гипермаркета «Мегамарт», женился, купил большой телевизор и большой пылесос. Спустя два года развёлся: жена, дама с пышным телом, абсолютная противоположность Маруты, сама покинула его, забрав маленькую пухленькую дочку и через суд обратив двухкомнатное жилище Бессонова в разбитую квартирку в хрущёвке-пятиэтажке. Сдуру Бессонов женился опять, но получилось так, что следующую жену, девчонку, знакомую по армейской службе, выгнал сам: больно алкоголем увлекалась.
Газету с портретом беловолосой Маруты, обведённым траурной рамкой, он увидел в киоске «Роспечати». В стёклах витрины отражались тёмными пятнами облака. Тут же, у куба киоска, Бессонов купленную газету развернул. Заголовок был вынесен на первую полосу, стрелка отсылала на страницу с продолжением. «Водитель скрылся с места происшествия. Свидетелей нет. Прорабатываются две версии: преднамеренное убийство и несчастный случай. Следователь склоняется к последней версии…» Бессонов перечитал чёрный жирный заголовок: «Убита машиной». Машиной! Вернулся к тексту. Пробегая абзац за абзацем, ничего не чувствовал. Шли последние дни августа, в городе пахло осенью, на тополях жухли листья. Миша отыскал в тексте дату. «День рожденья! Маришу убили в день рожденья». Дочитал материал. Репортёр не указал год рождения погибшей, не стал утруждаться подробностями. Видимо, решил: довольно и фотографии. Бессонов щёлкнул зажигалкой, закурил. Подсчитал: Маруте исполнилось тридцать пять. «Если б я был с нею, если б был! – повторял он, уходя от киоска. – Если б я был с нею, такого бы не случилось. Не я ли принёс ей несчастье? Ей, райской девочке. Господи, мы и в рай притащим горе!» Недокуренная сигарета выпала из пальцев. В груди у Бессонова закололо, рёбра сдавили сердце, дыхание сбилось, голова отяжелела, налилась чугуном, как пушечное ядро. Бессонов, заторопившийся куда-то, почувствовал себя стариком, пенсионером, которому неплохо бы обзавестись тростью, корвалолом и горстью сердечных таблеток. Он вошёл в автобус, опустился на сиденье, проехал остановку, другую. «Вам нехорошо?» – спросила кондукторша. Он молча стиснул в кулаке трубочку газеты. Что-то ещё было в этой газете, бросилось в глаза, но потом он это упустил, позабыл об этом. Покинув автобус, Миша полистал страницы. Вот оно: сообщение о сдаче девелоперской компанией «Сити констракшн» здания арбитражного суда в эксплуатацию. Прилагалась и фотография: прямоугольники окон шестнадцатиэтажки сверкают на солнце, чахлые липки с обвисшими крупными листьями рассажены у парадного входа по квадратам, таращатся глаза видеокамер, упрятанных в металл. Почему он смотрит на фотографию, на изображение? Вот же он, этот дом, осталось дорогу перейти. Дом, что нарисовала когда-то Марута. Забора уже нет, строительных вагончиков нет. В здании работают люди: кое-где откинуты окна, крутятся в кондиционерах вентиляторы, на стоянке дожидаются хозяев десятка два машин. Отворяется дверь, двое выходят на крыльцо, один низкий, метр шестьдесят, круглолицый, другой высокий и сутулый, со впалыми щеками, шевелящимися губами и плоским телефоном, прижатым к уху. Бессонов с его сапёрской внимательностью, с цепкой зрительной памятью, хваткой на детали, узнаёт обоих. Первый – Паша Ульянов, прораб, один из прорабов компании, тот, что был неприятен Маруте, тот, с кем она говорила, глядя на него сверху вниз, чего он не выносил; второй – генеральный директор «Сити констракшн», прорабов тёзка Абросимов Павел Вадимович. За что они её? Бессонов не знал, накопала ли она что-то и предпринимала ли какие действия. Впрочем, самое большее, чего бы она добилась, – это ввергнуть мерзавцев в некоторый убыток. Светофор даёт зелёный свет. Очень долгий светофор: сто восемьдесят секунд горит для пешеходов красный. Каждый шаг по зебре кажется Бессонову погружением в асфальт. Дорога превращается в раскалённый зыбучий песок, а кроссовки обретают свинцовые подошвы. Бессонов взглядывает на пешеходов: никто из них не замечает метаморфозы асфальта. Сердце Бессонова стучит не в груди, а в голове.
Падает он на последней полоске зебры. Справа и слева взирают на тело безжизненные парные фары машин. Тарахтят моторы. Бессонов ползёт, как в Афганистане. Не хватает автомата. Близкий запах резиновых шин врезается Бессонову в память. И ещё палец, короткий толстый палец прораба, направленный на него. Чёрный, как воронёный ствол пистолета, палец. Чёрный, как точка в жизни Маруты. Мерзкий круглый карлик, думает Бессонов, проваливаясь через асфальт, летя сквозь земную кору и мантию.
V
Он лежит под белым пододеяльником, надетым на клетчатое шерстяное одеяло, разглядывает клетки в ромбе прорези. Потолок в палате тоже белый, а стены бледно-голубые. Почему никогда не увидишь в палатах розового или лимонного цвета?
С сердечного приступа, повалившего Бессонова на асфальт, минуло около двух лет. К зданию, нарисованному Марутой, после того инфаркта он ездил ещё несколько раз, несмотря на врачебный запрет волнений и переживаний. 16-этажный параллелепипед не качался на ветру, не обрушивался и не трескался, и оттого думалось, что русский авось крепче и надёжнее всяких климатических перепадов и холодов. Потом Миша искал очередную работу и о доме том позабыл. А потом его ударил второй инфаркт. И вместе с ним настигла другая напасть.
– Боль в голове не из-за пластины, так? – спрашивает Бессонов.
– Так, – отвечает врач и стряхивает с сине-зелёного халата пылинку. – Кто сказал, что из-за пластины? Пластину вам хорошо поставили.
– Никто не говорил. Я не проверялся.
– Пластина – память о войне?
– В горах дело было… Давайте вернёмся к нашим баранам. К диагнозам. В груди, значит, сердце, а в сердце инфаркт. А в голове?
– В голове мозг. О голове поговорим в моём кабинете. Когда поправитесь. Вы не волнуйтесь.
– Нет ведь никого в палате. И что за особая врачебная тайна? Тайна от пациента?
Мише смешно, но засмеяться невозможно: у лица нет сил.
В палате обитают ещё трое больных, но сейчас они где-то за дверями. При появлении лечащего врача вышли. Из деликатности.
Бессонов спрашивает:
– Опухоль? Ведь так?
Он приподнимается на локтях. Тело кажется лёгким и тяжёлым одновременно. Нескладным, непослушным и каким-то обвисшим. В голове клубится туман. Бессонов опускается на подушку. Если врач ничего не скажет, он будет спать. Может быть, ему приснится хороший сон.
– Точный диагноз поставит онколог. Я кардиолог. После выписки вы пройдёте соответствующее обследование.
– Доктор, кто научил вас мучить больных? – Бессонов открывает глаза. Когда говоришь такое, надо смотреть на того, кому говоришь.
– Вам нельзя волноваться.
Врач встаёт со стула. Идёт по проходу между кроватями. Распахивает окно.
Бессонов глядит на сине-зелёную спину доктора. Нет ничего проще правды, но люди предпочитают вилять, уклоняться, лгать. Тьмы низких истин нам дороже… Нет, не нам, а мне… Мне дороже… Нас возвышающий обман… Чепуха, вздор поэтический. Зачем обобщать, теоретизировать? Тут случай конкретный: доктор боится, что правда прикончит пациента. Добьёт через третий инфаркт. И тогда смерть станет частью личной статистики медицинских неудач.
За окном шелестит листва. До ушей Бессонова доносится радостный тенор: «Наденька, меня завтра выпишут! Выпишут! Я буду жить!» Отвечает голос женский, вероятно, Наденькин. Звучит он гораздо тише, и Бессонов не различает слов.
Врач прикрывает окно и возвращается к кровати. Рассказывает о пользе покоя, диеты, о витаминах, рыбьем жире и морковном соке. Бессонов словно переезжает в детство. Доктор говорит короткими предложениями, как полковник, малыми паузами отмечает, фиксирует каждую точку. Последняя точка распадается на многоточие.
– Вам нельзя волноваться. Отдыхайте. Скоро будете гулять во дворе. Погода чудесная. Поправляйтесь…
Три точки, три сухие горошины. Они брызгают в стороны, катятся по наклонной плоскости, подпрыгивают на кочках, взмахивают бледно-зелёными ручками, похожими на молоточки. Хирург в Афганистане, тот, что говорил Мише про миллиметр и сердце, тоже сыпал многоточиями. На ум Бессонову приходят книжки Антона Чехова, томики с юморесками, с рассказиками про мещан и чиновников, чьи унылые портретики, чёрненькие да серенькие, помещались на бумажных обложках. Чехов тоже был доктором – и тоже любил многоточия… Вот так так, Бессонов! И ты обобщаешь и теоретизируешь!
– Поправляйтесь…
Бессонов не отвечает. Он понимает доктора, потому и молчит. Себя Бессонов тоже понимает. Пожалуй, тут пришлось бы кстати слово «гармония».
VI
Медицинскому приговору, бесповоротному, безнадежному, Бессонов обрадовался. Гора с плеч! Он всегда предпочитал ясность, определённость, точность, в приказах ли, в житейских ли поворотах на гражданке. Значит, снова тоннель! На сей раз путешествие без возврата, дорога в один конец. Четвёртая стадия, иноперабельно, наука двадцать первого века бессильна. «Но вы не отчаивайтесь… Простите, я хотел сказать…» Бог ты мой, чистые многоточия! Наткнувшись на улыбку пациента, молодой онколог замолчал, растерялся, снял очки и снова надел. «Ничего, – сказал Бессонов, – ничего! Спасибо, доктор».
Когда врач, поведавший о зове смерти, выдал ему ворох нужных бумаг и с тем отпустил, Бессонов купил в ближайшем киоске газету. По привычке. Газета была той же местной «правдой», что сообщила о сдаче в эксплуатацию шестнадцатиэтажной новостройки и смерти Маруты. Люди давно читали новости в Интернете, но Бессонов упрямо покупал бумажные газеты, чей тираж с годами падал. Напечатанное слово представлялось ему более основательным, исправлению и мутации не подлежащим. Развернув номер, Миша вздрогнул: посреди колонок, словно пропасть, зияла фотография знакомой шестнадцатиэтажки. С того горького августа откатилось в прошлое ровно два года, день в день. Теперь фотокорреспондент снял не парадный вход, а южную сторону здания. Посреди стены змеилась трещина, расколовшая три средних этажа, смявшая вертикальную строчку окон, сбросившая панели облицовки и раскрошившая теплоизоляцию. Дом будто лопнул. «Сотрудники эвакуированы», – на военный лад писал репортёр. Ссылаясь на предварительное заключение комиссии, газетчик обвинял в разрушении здания иностранного архитектора, не рассчитавшего должным образом прочность материалов, эксплуатируемых в сибирских условиях. Откуда взялось это заключение, какая комиссия умеет сделать вывод за сутки?
– С днём рождения, Мариша, – прошептали язык и губы.
Второй раз за день Бессонов улыбнулся. Примерно так улыбаются отъезжающие.
VII
Тонкая, подвижная, она скользнула к нему, выпорхнула из стены, точно от паутинки освободилась. Лёгкое жёлтенькое платье Маруты, казалось, вот-вот вспыхнет в красной печи. Бессонов обнял знакомое тело, поцеловал длинные щёки, горевшие пунцовым румянцем.
– Ты загадал меня, Миша! Это такой праздник! Такое счастье, что поверить не можно… Я здесь боялась. Очень боялась! Думала: так будет, не так? Меня – не меня? Внизу ты пугался счастья. Я боялась, ты принесёшь свой страх наверх.
Бессонов чуть отстранился от Маруты. Полюбовался ею. Посмотрел в её серые глаза, такие живые, такие поющие. Никогда бы не подумал Бессонов, что смерть может быть таким благом, таким открытием.
– Повстречался мне один мудрый старик, – сказал он. – Старик, который никуда не спешил. Старик, пролиставший свою жизнь до самого детства. До шоколада в хрустящей фольге, до любимой книжки, до той девчонки, в которой оживает мечта.
– Ты никогда так не говорил, Миша. Раньше.
«Чтобы постичь жизнь и чтобы найти нужные слова, нужно умереть», – подумал с восхищением Бессонов. Откуда восхищение? И тотчас понял: от гармонии!
– Мариша, почему здесь всё красное? Тебя не пугает это?
– С тобой меня и чёрная дыра не напугает! Людей снизу поднимается много, очень много, и попадают они не в одно место. Вселенная велика и богата красками. Люди, когда пришло их время, оказываются в белых, голубых, красных тоннелях. Звёзды светят по-разному. Белый тоннель – значит, рядом белый или жёлтый карлик. Голубой – близко голубой гигант.
– Значит, у нас тут красный гигант.
– Угадал! Это Альдебаран. Пошли, Миша. Нет, не так… Полетели!
В красной стене возникает дверь, обыкновенная деревянная дверь с ручкой. Марута увлекает Бессонова за собой. За дверью открывается залитая огненным светом звезды бесконечность, вдали зеленеющая, синеющая, наконец, чернеющая. Хрупкая Марута отчаянно шагает в рыжую бездну. Бессонов проваливается за нею. Это как прыжок с парашютом, но падения нет, как нет ни низа, ни верха. Космос не уронит; он обволакивает и удерживает, словно невидимая солёная вода. Сцепившись пальцами, Бессонов и Марута летят, удаляясь от гигантской алой звезды, окатывающей пространство апельсиновым пламенем. Бессонов оглядывается. Тоннеля позади нет. Был ли он? Была ли дверь? И было ли то кресло?
Кресло? Вот же оно! Параллельно Бессонову и Маруте летят двое, мчатся по простору Вселенной в кресле, в котором думку думал мальчишка с раскрытой книгой. Летящие машут руками.
– Здравствуй, Боря! Спасибо, друг! – кричит Бессонов.
Тринадцатилетний Боря притормаживает кресло, нашаривает что-то возле себя и швыряет через пространство. Маленький жёлтый шар летит, вертясь, показывая бордовые бочка. Бессонов отдаёт пойманное яблоко Маруте. Кресло ускоряется; махнув на прощанье, двое уносятся навстречу новой судьбе. Бессонов чувствует на глазах слёзы.
Они с Марутой летят, брюки его, платье её трепещут.
– Откуда ветер в космосе?
– А захотелось мне!
Марута ликует.
Бессонов сжимает пальцами её ладошку.
Если он пообещает любить Маришу вечность, он не соврёт.
Упругий воздух, бьющий в лицо, солон и горек. Он как ветер, обитающий над балтийским взморьем. Слёзы спрыгивают со щёк Бессонова холодными каплями, застывшие бусины выстраивают серебряные дорожки в синеве, окрашенной слабеющим светом гигантской звезды. Альдебаран остаётся позади, уходит вдаль, уменьшается до рыжего кругляша, до точки, теряется среди звёздных мириад.