Текст книги "Многоточия (СИ)"
Автор книги: Олег Чувакин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Думая, поддастся ли вольфрам зубу, Трепыхалов продолжает смотреть на жену. Нет, не о вольфраме он думает. Был ли он у психолога? Или Борик явился к нему во сне? А пред тем приснился кошмар с разбогатевшей и сбежавшей Иркой?
Господи, нынче ж первое января! Новый год!
А у них и подарков-то друг для друга нет. Полночь они встретили без шампанского и мандаринов, за чаем и молочной шоколадкой, купленной на мелочь, которую Ирка, пряча лицо, выгребла из своего кошелька.
Трепыхалову очень хочется поцеловать жену, но он боится её разбудить. Он осторожно вылезает из-под одеяла, стараясь не потревожить ни жену, ни кота, встаёт и босиком идёт через залу в кабинет. Вынимает там из шкафа забытую заначку. Купюру. Не тысячедолларовую и даже не стодолларовую, а тысячерублёвую. Возвращаясь через залу, Трепыхалов задерживает взгляд на портрете Билла Гейтса, в прошлом программиста и корпоративного босса, а нынче знаменитого куровода. Из окошка, отражаясь от соседского дома, на портрет богача падает фонарный отсвет. Билл повешен в комнате по настоянию психолога Борика. Трепыхалов вскидывает пальцы с купюрой, дабы перекреститься, одумывается и просто кланяется мистеру Гейтсу. Выпрямившись, шёпотом просит у фотографического лика:
– Пусть Ирка моя не богатеет. Понял, миллиардер заокеанский? Никогда не разбогатеет – никогда не сбежит!
В спальне Трепыхалов кладёт денежку на тумбочку, под пластмассовую ёлочку, на которой вчера забыл зажечь гирлянду. Он включает лампочки и залезает под одеяло.
Трепыхалов усат и бородат: чем не Дед Мороз?
Он согласен называться второсортным, согласен голодать днями и неделями, а кота кормить на взятый в банке срочный кошачий кредит «Вискас плюс». Работать он готов круглые сутки: смешить читателей, огорчать читателей и снова смешить. Психологу Борису Квазимудрову, хоть он и не мошенник, ни за что не понять, в чём тут дело. И Биллу Гейтсу не понять.
Задрёмывая, Трепыхалов думает, что близится уже то благословенное мартовское время, когда солнце начнёт подыматься повыше, дни потеплеют и удлинятся, а непрерывно мыслящий женин мозг переключится на семена, торфяные горшочки и рассаду…
Олег Чувакин, декабрь 2017
Верхний правый уголок
Любимым моим читателям!
Писатель О., месяца два не бравший карандаша, занедужил и попал на больничную койку. Глядя на него, доктора качали умными головами. Больной смотрел на их головы, стриженые, кучерявые, лысые, и худел и таял, как снег в марте.
С грустью он произнёс:
– Я не умру, я исчезну.
И добавил:
– Надо бы с читателями попрощаться.
Сердобольный сосед вложил в слабеющие руки О. телефон. Вглядываясь в расплывавшиеся буковки и промахиваясь пальцами, писатель послал во всемирную сеть сообщение. Сказал своим читателям, которых очень любил, что больше, пожалуй, рассказами их не побалует.
Сей же час он получил столько ответов, что сосчитать их взялись бы разве что астрономы. Передающий ответы аппарат нагрелся, его будто охватили тысячи рук, протянувшихся со всех концов планеты. Энергия заструилась по пальцам писателя, по плечам, разлилась по телу и ногам, хмельною волною ударила в мозг. Человека будто в розетку включили: так он засветился, зарумянился.
О. откинул одеяло, поднялся, попробовал устойчивость одной ноги и второй. Поймал удивлённые взгляды соседей по палате. Прошёлся между койками, дошагал до окна и вернулся обратно.
– Есть хочу, – сказал. – Я голоден, как сто миллионов слонов, как двести миллиардов мамонтов!
– Посиди-ка, – велел ему испугавшийся сосед. – Я мигом!
Сосед принёс из столовой тарелку гречневой каши, хлеб с маслом и стакан чая. Поставил поднос на тумбочку и с волненьем стал наблюдать, как сопалатник, полчаса тому назад едва шевеливший пальцами, уплетает кашу, орудуя ложкой с ловкостью растущего юноши!
На диво дивное сбежался поглазеть больничный люд.
Один доктор сказал, что больному помогли белые таблетки, а его коллега возразил: жёлтые!
Дежурная медсестра заявила, что пациента исцелила йодная сеточка, которую она, сестра, нарисовала ему на спине.
Уборщик, встрявший во врачебный спор, заметил, что выздоровлению способствовала чистота в палате.
Пришёл старый хирург и выдвинул иную гипотезу:
– Больной испугался операции. Его поставил на ноги страх перед скальпелем.
Но только О. ведал истину во всей её точной, строгой красоте. Поздновато открылась ему суть вещей: чело уж пробороздили морщины, а бороду убелили серебряные нити. Но лучше поздно, чем никогда, не правда ли?
Окрепшие после гречневой каши ноги донесли его до дома. Он сел за стол, взял лист бумаги и карандаш. Работал писатель споро: набрасывал абзац за абзацем, перемежая предложения глотками кофе. Телефон держал поблизости. Читательские письма ни на минуту не останавливались, шли непрерывным потоком: килобайты существительных, мегабайты глаголов! От подрагивающего телефонного аппарата, словно от конвектора, струилось тепло, воздушными мурашками наплывало на кожу. Мурашки, точно пузырьки минеральной воды в горячем источнике, поднимались от кончиков пальцев до темени и струились вниз, колючими искорками опадая до пяток, уходя в доски пола. Весь дом писателя подрагивал и волновался, и энергии в нём накопилось столько, что хватило бы на полёт к Проксиме Центавра.
Искатель гармонии Георгий Гурджиев, наблюдавший мир скорее изнутри, нежели снаружи, видевший скорее сокрытое в предмете, нежели черты предмета, обнаруживавший скорее душу, нежели органы, учил: того, кого ненавидят и проклинают, настигает нездоровье. У писателя О. случилось обратное: человеческая любовь, дотянувшись до его сердца, вернула силу усохшим клеточкам и порам, подогрела и погнала кровь по венам.
«Мы все болели, – сказала в письме одна девочка. О. прекрасно помнил её: она читала его рассказы и украшала их отзывами, в которых орфографическая ошибка была редкой гостьей, а запятые стояли аккурат там, где им стоять по чину и рангу полагалось. – Это потому, что мы потеряли вас. Но теперь, когда многие из нас прочитали ваше послание, мы пошли на поправку. Никаких лекарств, никаких докторов! Я не глотаю противные таблетки, не кривлюсь от горькой микстуры, я ем вкусную кашу и запиваю молоком. Не бросайте нас. Пожалуйста, пишите! Хоть по чуть-чуть!»
Кому-то и невдомёк, что писатель существует лишь потому, что существуют читатели. Как только читатели отворачиваются, забывают писателя, он начинает чахнуть, роняет карандаш, заболевает и попадает в больницу. Без читателей он словно цветок без воды. Сегодня и завтра ещё протянет, а через неделю высохшая мумия отправится на свалку.
Читатели, в свою очередь, существуют потому, что на свете живёт лелеющий их писатель. Епископ Беркли, терзаемый противоречиями, не мог узреть всей полноты мироздания, а писатель О. главную загадку раскусил. Волшебство бытия взаимно! Никакой из сторон не дано от него отступить. Безответная любовь убивает и умирает сама.
Держа чашку с кофе в одной руке, другой рукой писатель водил карандашом по бумаге. Почерк его сделался совсем юношеским – школьным, каллиграфическим. Кто знает, сколько он проживёт: двести лет, триста, пятьсот? И не на пороге ли он вечности?
Кто знает, сколько жизни вдохнёт он в читателей!
Закончив рассказ и допив остывший кофе, О. вывел в правом верхнем уголке листа посвящение:
Любимым моим читателям!
Олег Чувакин, декабрь 2017
Линия против точки
Почти всё, что случилось с ним за минувшую неделю, Матвей забыл. В деталях помнились лишь три последние встречи. Скоро забудутся и они. Новые воспоминания вытеснят старые.
– Моей жизни слишком много. Я её не помню, – признался Матвей, войдя в кабинет психолога. Он снял зашуршавший плащ и пристроил его на вешалке, просунул плечики в рукава. – Я хочу научного объяснения.
– Присаживайтесь. – Лариса показала ему на диван. – Кофе?
– Нет, я возьму только слова.
Клиент сел в центр дивана. Обычно посетители норовили втиснуться в уголок.
– Мне сказали, вы понимаете человека.
– Понимаю человека… – Лариса потянула эти слова, словно пробуя их на вкус.
Она подготовила иллюстрированные тесты на кратковременную и долговременную память, но теперь они улетучились из головы.
– У вас много книг. – Клиент оглядел кабинет. – И не только на русском… Вон та, в красной обложке, на немецком?
– Да. Автор швейцарец.
– Иногда я разговариваю с кем-то, – начал посетитель, – а потом мы идём вместе. Или меня приглашают. Говорят: вы особенный, и зовут с собою. А бывает, я сам звоню в чью-то квартиру, словно знаю: меня там ждут. И вправду ждут! Но потом, утром ли, днём, я ухожу. И меня встречает новый дом. Там меня тоже рады видеть. Я перевидел так много жилищ, так много людей, что все они слились в моей памяти в длинные полосы. Линии. Разделённые на отрезки. Вроде музыкальных тактов. Каждый такт – новый человек, новая встреча, новое расставание.
Глаза женщины-психолога странно блеснули, едва он упомянул такты. Матвей подождал, не скажет ли она чего. Не сказала.
– Что проку от такой музыки? Я её забываю. Я плохо помню или вовсе не помню лица, имена, события, а там и годы. Я не уверен, что в точности знаю свой возраст. Тридцать пять мне или пятьдесят? Я даже не знаю, старею ли я. Я к чему-то иду, но не знаю, к чему. Долго ли добираться до неведомой цели?
– Какова протяжённость ваших воспоминаний? Расскажите о последних людях, которых вы помните ясно. Попробуем установить, где начинается ваше прошлое.
– Я редко помню дальше трёх встреч.
Матвей рассказал о старушке, с которой весь вечер смотрел чёрно-белые фильмы. Выключив телевизор, они пили на кухне чай и разговаривали о будущем. Фантазировали, представляли разные картины, воображали перемены, занимавшие ум. В какой-то момент Матвей уснул в глубоком кресле с шершавыми деревянными подлокотниками, а она не стала его будить. Утром они расстались большими друзьями.
– Иногда мне кажется, что люди будут плакать, когда я ухожу. Однако я нарочно вёл записи и отмечал: никто не плакал.
Мальчишка лет четырнадцати, с которым он провёл полдня в парке, читал ему стихи Фроста, а потом Лермонтова. Фроста – про дорогу, что вела мимо леса, Лермонтова – про тучки небесные. И другие читал, Матвей забыл, какие.
– Я слушал. Сам не читал, я помню от стихов одни обрывки. Наверное, в юности я очень любил поэзию, иначе бы не помнил и обрывков. Не могу говорить с уверенностью о прошлом. Мальчик читал и свои стихи. Маленькую поэму прочитал. Наизусть. Нигде не запнулся. Мне б его память! Я думаю, юный поэт со временем напишет стихи получше. Я так ему и сказал. Он не обиделся. «Теперь я точно это знаю», – вот что он ответил.
– Умный мальчик.
– Последней была семья из отца, матери и не родившегося пока ребёнка. Будущего ребёнка.
– Ребёнка из будущего, – невольно поправила Лариса клиента, и у того брови изломались, подпрыгнули.
– Мы разговорились в парке. И я провёл у пары вечер и ночь. Они не хотели, чтобы я уходил, но они и знали, что я остаюсь. В их вещах, памяти. Они понимали, вернее, чувствовали это. Я тоже это понимаю. Сердцем. Объяснить, облечь в слова – нет, увольте. Слишком уж оно нематериально. Почему я прихожу именно к тем, к кому прихожу, и почему мне нужно идти дальше, оставляя позади тех, у кого я побывал, мне неведомо.
– Вы встречаетесь с незнакомыми людьми каждый день? Триста шестьдесят пять встреч в году?
– Берите выше. Не редкость и две встречи в день. Такие-то встречи, такие-то стремительные дни я забываю ещё скорее!
На столе у Ларисы лежал календарик. Картинкой вниз, числами вверх. Двенадцать месяцев, пятьдесят две недели. Сколько в жизни приняла она клиентов? За четыре часа работы (сверх этого не выдерживала) в день, за рабочую неделю, исключая выходной понедельник, за месяц, за год, за все годы практики? Почему-то она никогда не занималась этой арифметикой. И многих ли она хорошо помнит?
Психологи спорят о том, как им называть посетителей их кабинетов: клиентами или пациентами? Как бы то ни было, этот человек – не пациент и не клиент.
– Вероятно, вы постоянно испытываете эмоциональные перегрузки. По достижении психического барьера срабатывает защита. Включается своего рода автоматическая страховка от эмоционального перенасыщения, ведущего к стрессу. Но я бы не рискнула назвать этот барьер ни вытеснением, ни самоограничением, ни аннулированием, ни отрицанием, поскольку очевидно: вы не находите свои переживания негативными.
– Наоборот.
– Очевидно, для вас не характерна и регрессия, ибо нацелены вы в будущее, а не в прошлое.
– Будущее? Я ничего наверняка не знаю. И ничего не могу планировать.
Он вздохнул. Взгляд его сейчас напоминал взгляд ребёнка. Школьника, который не в силах справиться с трудной задачкой.
– Понимаю. Вы пришли за разрешением загадки.
– Или за надеждой на разрешение. Мне нужно хоть что-нибудь!
Лариса почувствовала, как губы её растягиваются в улыбке. Она не стала улыбку сдерживать. Пусть видит. Это улыбка для него. Улыбка-ответ; её вызвал он, человек-зеркало, человек будущего. Люди смотрят в его лицо как в зеркальное стекло, люди видят то, что стараются разглядеть в себе, что мечтают найти, уловить, послушать, почувствовать, задеть, как струну, насладиться обертонами… Кто в такое поверит?! Она верила с детства. Лариса глянула на полки с психологическими томами. Представила вместо них собрания фантастических романов. Дома в шкафах они и стоят. И снова ощутила работу мышц, создающих улыбку. Визитёр молчал. Ждал. Вот кто умеет слушать. Вот кто лучший на свете психолог!
– У физиков, – начала она, – есть теория суперструн, а у психологов есть гипотеза человека-контрапункта. Вы упомянули линии и музыкальные такты. Вы интуитивно заглянули в самую глубину. Линии суть нотный стан. Конечно, сравнение упрощённое…
Гость оживился.
– Когда-то я учился в музыкальной школе, – сказал он. – Припоминается что-то этакое… Вы находите, что люди, с кем я встречался, как будто умещаются между тактами и закрываются чертой, как нотные завитушки на линиях? А я – будто композитор, который пишет и пишет сюиту, всякий раз начиная её заново?
– И так, и не так. Вы не начинаете заново, вы продолжаете. Композитор ли вы? Не знаю. Вполне возможно, что музыкант. Исполнитель. Выдающийся композитор выводит в фуге до шести мелодических линий, виртуозный исполнитель выпевает на инструменте эти голоса, не теряя ни нотки, а человек-контрапункт оперирует пусть не одновременно, но последовательно тысячами контактов, тысячами жизней-величин, которые в совокупности складываются в протяжённый во времени нотный стан с неуловимыми гармоническими законами, само начало берущими в ускользающей переменчивости. Несколько линеек нотного стана превращаются в многомерную сеть! Обыкновенный человек, человек гомофонический, одноголосый, одномелодийный, в стремлении к пути, к переменам ограничен. Судьба такого человека, уплотни её кто-нибудь, уложилась бы в считанные часы жизни многомерной личности – настолько насыщенно протекает, вернее, мчится, несётся, как бурная речная стремнина, жизнь контрапунктиста. Политики, твердящие о стабильности, не полифоничны и недаром избегают всякого намёка на полифонию.
Физическая теория суперструн, – продолжала она, – переходит от точечного восприятия к протяжённому. От точки – к линии. От трёхмерного мира – к многомерному. Далеко не все эту теорию признают. Но за нею стоят и её строят крупные имена. Теория развивается и разветвляется. Не то с контрапунктизмом в психологии. Даже физики любят обзывать своих новаторов сумасшедшими, а психиатры консервативны до замшелости. Прежде чем они допустят за свои заборы что-то новое, пройдут десятилетия, сменятся поколения.
– А ежели допустят, то не признают ли душевной болезнью?
– Увы! Этому есть рациональное объяснение: физики имеют дело с теорией, а психиатры – с реальностью, с пациентами и обществом, которые традиционно противопоставляются друг другу. Ошибка психиатров становится трагедией либо для первой, либо для второй стороны. На то, чтобы отказаться от ошибки, потребуется ещё одно поколение. Чересчур высокая плата за будущее! Нельзя запирать будущее в клетку. Любой психиатр, да и психолог тоже, – специалист по прошлому; привыкнув к копанию в прошлом, он сам превращается в ископаемое.
– Выходит, нежелание специалистов по душе заглянуть в будущее, углубиться в контрапункт надо признать в некотором смысле благом? Благом для многоголосых?
– Я бы сказала: для обеих сторон. Для общества тоже. Возьмём выше: для человечества. Но боюсь, моё мнение никого не интересует.
– Как же так, доктор? Оно интересует меня.
– Боже, – сказала она, – никто ещё не называл меня доктором. Знаете…
Она вдруг замолчала.
– Похоже, – сказал Матвей, – вы чего-то недоговариваете.
– Вы догадываетесь, чего.
– Многоголосых относят к сумасшедшим?
– Раз вы настаиваете на ответе, я скажу. Условно их относят к шизофреникам паранойяльного типа. Условно! Есть также мнение, что это разновидность диссоциативного расстройства личности. Мнение! Ни один врач не вправе ставить диагноз, ибо не дано даже точного определения. Подозрение на болезнь болезнью не считается. Клинические варианты шизофрении, и те не имеют единой классификации, а единичные случаи контрапункта не изучены совершенно. О контрапунктизме не написано ни одной диссертации.
– Стало быть, вы не сдадите меня в дурдом.
– Если бы и хотела, не имею права. Это было бы насилием над личностью. Во-первых, я не психиатр, а психолог. Во-вторых, я уже сказала: контрапунктизм относят к шизофреническим заболеваниям условно. В-третьих, я ничуть не считаю вас больным!
Матвей посмотрел психологу в глаза. Никто и никогда (насколько он помнил) ему не врал. И не пытался. Насмешек над собою он тоже не припоминал. Ежели таковые и были, то в его судьбе-фуге их случалось мало. Будь это иначе, его б давно упекли в дурдом!
– Я называю многоголосых вестниками, – сказала Лариса. – Можно было бы назвать их полифонистами, но в психологии, в характерологической оценке личности уже используется такой термин. Контрапункт – это звучит гордо! Контрапункт – точка против точки; вопрос, провоцирующий ответ. Впрочем, и это понятие весьма приблизительное. Я уже говорила: упрощённое… У вас ведь гораздо больше: линия против точки! Стремление против стабильности!
В душевные расстройства вестников, а тем более в паранойяльную шизофрению, я нисколько не верю. – Она вдохновлялась собственной речью. – А ещё я не считаю появление многоголосых чем-то временным, вызванным кризисными обстоятельствами, общественными волнениями, или же чем-то случайным. Случайностей я не признаю. В эволюции случайностей не бывает. То, что мы обзываем случаем, встроено в эволюционный механизм. Со временем число вестников увеличится в разы и на порядки, и придёт тот год и тот день, когда они перевернут жизнь. Человек ахнет в такие глубины сознания, каких пока не представляют самые передовые умы! Правда, это мои предположения, они мало чего стоят… Я не занимаю видного положения в науке.
– Разве это так важно?
– Людям важно. Мы судим по одёжке.
– А провожаем по уму. По-моему, когда люди хотят быть счастливыми, они думают совсем о другом.
– Знаете, я чувствую себя так, будто это я пришла к вам, записалась на приём.
– Простите.
– Простите? Мне это нравится…
Опять её лицо, она ясно это чувствовала, улыбалось, а глаза ловили улыбку гостя, и она ощущала себя не хозяйкой психологического кабинета, а школьницей перед экзаменом.
– Вам не требуется ни психолог, ни психиатр, ни советчик. Сеансы, тесты, лекарства ни к чему. Вы сами лекарство! Вы переполнены счастьем. Несите его, дарите. Вы созданы, чтобы лечить других. Если вы существуете, то вся психология идёт к чёрту! Психология не понимает, что вы такое, откуда и куда. Да что там – психология до сих пор не объяснила счастье! По мне, вы мутант, представитель скорого будущего, первая весть оттуда, первая ласточка! Надо полагать, в будущем счастье станет чем-то привычным, даже нормой. Я не могу этого доказать, я не знаю подходящих научных определений, но я могу в это верить – и верю! Если и должна существовать вера, то пусть она будет верой в обязательное счастье! Знаете, почему вы ничего не помните? Память дана для горя!
Матвей вскочил. Снял с вешалки плащ. Заторопился, зашуршал рукавами. Медлить нельзя. Медлить, считай, преступление. Преступление не против бумажных пронумерованных законов, а против главного закона, неписаного. Пока ты раздумываешь, тянешь, отдыхаешь, кто-то тонет в чёрной пучине горя. А кто-то страдает от неуверенности. Третий мучается от безысходности, а четвёртый и пятый не ведают, кто они и зачем. Нельзя медлить! Он узнал кое-что: получил описание собственной души-фуги. С этого момента он ни минуты не потратит напрасно. Человек-контрапункт не принадлежит себе! Это не его время, это их время, всех, кто населяет планету. И это время будущего. Чем больше он успеет сделать за свою жизнь, тем скорее грянет свет новых дней.
Впереди столько домов, столько квартир! Столько задумчивых лиц, которые ждут того, кто принесёт улыбку, зажжёт в душе неугасимый огонёк! Он вдруг отчётливо услышал зов: не отдавай одному, раздели между всеми. Многоголосое счастье. Сюита бесконечности. Везде надо побывать, заглянуть в каждое окошко, постучаться во все двери, много комнат наполнить тем ощущением, определить которое не умеют даже учёные психологи. И уйти, снова уйти, но так, чтобы какие-то частицы остались, поселились, обосновались в комнатах, в квартирах на долгие годы, пропитали стены, занавески и люстры и жили бы в каждом уголке до наступления того будущего, к которому люди тянут руки из настоящего, с надеждою ли, с мольбою ли. Матвей плохо помнил лица, дома и улицы, но прекрасно помнил протянувшиеся во времени чувства. Помнил голоса, мелодии которых старательно, без фальши, выводил в сердцах. Никогда голос не вёл к тоске или разочарованию.
Женщина за столом встала. Щёки её покраснели.
– Подождите, пожалуйста! – воскликнула она.
В голосе её Матвей услышал дрожь внутреннюю и просьбу великую: точку, от которой протянется линия. Это его работа – различать, слышать и продлевать нотную запись бытия на линейках небесного стана. Из решения таких задач и складывается цель: приближать, притягивать будущее.
– Я только пальто накину, губы подрисую… Ко мне всё равно никто на сегодня не записан… Не то говорю… Простите за «всё равно». Но вы ведь меня ждёте, правда же?
– Конечно.
Её, торопившуюся, взволнованную, напоминавшую теперь суетливую девочку-подростка, чуть не прибило дверцей капризного шкафа.
Он помог ей вытащить из шкафа и надеть пальто.
– Спасибо. Мне показалось, у пальто выросло пять или восемь рукавов… Знаете, мы с вами провели вместе полчаса, а мне кажется, что я знаю вас со школы, нет, с детского сада… С яслей! Мы лежали в соседних колыбельках… А знаете, чего я сильнее всего сейчас боюсь?
– Знаю. Этого не случится, – со всею твёрдостью, на какую только был способен, ответил Матвей. – Начало есть, конца нет.
Она не попадала ключом в замочную скважину, и он взял у неё ключ и повернул дважды.
Они шли по улице, и осень роняла на них тополевые листья. Листья, слетавшие с высоких старых деревьев, застревали на ворсе её берета, цеплялись к его обшлагам, и двое несли их на себе, как ёлка несёт новогодние игрушки. Другие листья, упавшие раньше, пожухшие, хрустели под подошвами, но печали в том не было.
Они шли, повторяя в тысячный, в миллионный раз путь тех, кто шёл за тем же самым, и каждый шаг их откатывался, скользил по параллельным линейкам нотками, четвертушками, восьмушками, пассажами из тридцатьвторушек, а то разворачивался каденцией затейливой, замиравшей вдалеке тоненьким вибрато.
Олег Чувакин, январь 2018
На краю дождя
Она бежала сквозь дождь. Бежала, скользила, падала, ползла, загребая локтями, рыча сквозь зубы, как кошка, поднималась, чувствуя острые свои коленки, отталкиваясь побелевшими ладонями от раскисшей земли, снова бежала, то съезжая на обритое машинами поле, то возвращаясь на тропу.
Не существовало силы, что остановила бы бегущую. Резиновые её сапоги отяжелели от налипшей глины, под стельками хлюпало, полы плаща били, точно фанерки, по промокшим джинсам, косые водяные струи сбивали с головы капюшон и заливали глаза. Желтело стернёй пшеничное поле, небо наверху серело беспросветно, ни голубиночки, ни бирюзовинки, холодной, ветреной выдалась осень, а ей всё жарче делалось от бега, от стучащего за рёбрами сердца. На ходу она подставляла рот дождю, пила косо хлеставшие струи, глотала тысячи, миллионы капель.
Хмурые сосны тёмною полосою выстроились вдали. Там, за редколесьем, озерко, а за ним настоящий лес, с частыми соснами, с чёрными елями, с осинками на опушках. Девчонкой о двух косичках, а потом студенткой стриженой таскалась она в ту даль с бабушкой, с корзиной и бидончиком. За озером родились красноголовики и маслята, в лесной глуши росли моховики и боровики, а на полянках наливались спелостью, краснели под листиками крупные земляничины, обсыпанные сахарными крапинками. И дождь, дождь – бабушка его словно притягивала. В озёрную воду врезались первые капли, рухнувшие прямо с неба. Удар каждой капли – точно маленький взрыв. Бабушка обожала смотреть, как косые струи воды секли зелень сосен, как сбегала по иголкам прозрачная влага, как, дрогнув, осыпались алмазами ветки, как темнела кора деревьев, как лупил дождь по плотным кругляшам осиновых листьев, как вспыхивала вдруг рыжим пламенем шляпа подосиновика, омытая ливнем. Давние те деньки ясными цветными пятнами проплывали в памяти взрослой женщины, сквозили в её горьком времени, пронизывая его, дотягиваясь из прошлого до настоящего запахами и красками, мерцали каплями на траве, загорались выплывшим из-за тучи солнцем, манили и изумляли. Когда-то падали с неба дожди, а нынче текли по щекам слёзы. Столько слёз пролито – наберётся на добрый ливень!
Поскользнувшись, она плюхнулась, проехалась по месиву из грязи, уколола ладонь о соломенные иглы стерни. Поползла, смешивая кровь с глиной. Струи дождя застрочили частыми очередями, проворно, как по команде, смыли грязь с рукавов, слизнули кровь с ладошки.
– Света! Светочка! – крикнула она, держа подбородок над тропою, крикнула в дождь, разлепив мокрые губы и двигая, будто пластмассой, застывшим в напряжении лицом. – Наподдай, родная, милая!
Отступления нет. Ежели за стеною дождя – ничего, ежели бабушка ошиблась или наплела с три короба, она ляжет на землю, впечатается телом в грязь и траву и будет лежать. Лежать, лежать, лежать – пока не умрёт.
Умрёт от воспаления лёгких, от голода, от холода, от тоски, которая пропитала её не хуже дождя. Каждую клеточку её тела словно с рождения запрограммировали на ненастье душевное.
Она повторяла жизнь своих родителей – день за днём, год за годом, невезенье за невезеньем, боль за болью, отчаянье за отчаяньем. Тоска, хандра, слёзы – и вдруг удивление, сменяющееся надеждой, которая тут же умирала, выставляя в виде счёта новое разочарование. С тою разницею, что её мать и отец с нескладною своею жизнью смирились, научились получать в том смирении странное удовольствие и мрачно радоваться, когда несчастья настигали и других; она же от себя невзгоды отталкивала, гнала как могла. Старания были напрасны: напасти снова и снова окружали её, точно толпа лютых врагов.
Сорок – возраст перелома: ещё бегаешь, но крылья уже отказали. Ещё надеешься, однако надежде предпочитаешь книжную сказку. Ещё говоришь в трубку «привет», но уже не торопишь с ответом и не возражаешь против коротких гудков. А ежели радуешься, поёшь и надеваешь босоножки, чтобы погулять под небом летним, то наперёд знаешь: чудесный день кто-нибудь да испортит.
Кто столь жестоко наказал её? Уж не устроил ли неведомый хозяин Вселенной так, что кто-то один хлебает горе за десятерых, зато те черпают радость полной ложкой?
Бабушка знала ответ на этот вопрос.
– Ещё сто метров, Светочка! Ещё пятьдесят!..
В один из дней, когда мать с отцом ругались, дрались, выбрасывали вещи в окошко, баба Клава увлекла внучку в ванную комнату. Сколько Светочке было? Тринадцать, да, тринадцать. Тогда она и услышала впервые о крае дождя.
– Если б не ты, – сказала бабушка, присев на бортике ванны рядом со внучкой, – я б уже ушла за второй жизнью. За второй судьбою. Тебя оставить не могу, Светушка. Вот станешь совсем большой – уйду. Тогда не ищи меня. И не грусти.
– Баба Клава, где она, вторая жизнь? Как туда добираются?
– На краю дождя. Добираются туда совсем обыкновенно – ножками.
На кухне что-то бухнуло, потом разбилось. Осколки хрустнули под ногами. Раздался женский визг, посыпались мужские ругательства.
– Баба, думаешь, они всегда будут ссориться?
– Лучше не будем об этом говорить, Светушка.
– Скажи, а всем открыта дорога к той, другой жизни? Не понравилась тебе эта, и ты – раз, и туда попадаешь?
– Если веришь в край дождя, то попадаешь.
– Никогда не видела края дождя.
– Просто так не увидишь.
Бабушка слезла с бортика ванны.
– Встань-ка, – велела внучке. – И смотри.
Баба Клава включила душ: из лейки, подвешенной под потолком, в ванну брызнули тугие струи воды.
– Видишь край? Тут вода есть, а здесь уже нет. Так и у дождя. Бесконечных туч не бывает. Добежишь до конца воды, а там – другая судьба.
В голубых бабушкиных глазах мелькнула столь сильная уверенность, что Света больше ни о чём таком не спрашивала.
Девочка успела вырасти, вытянуться, немножко округлиться, окончить институт, найти и тут же потерять первую работу, мышцы её лица успели запомнить, зафиксировать ту улыбку, что зовётся печалью, когда состоялся второй разговор о крае дождя. К тому времени отец вышел из тюрьмы – просидел за решёткой три с лишним года за то, что побил мать, за то, что та вернулась из больницы худенькой, тоненькой, узенькой, как досочка для забора. Когда уголовный срок завершился, мать приняла отца обратно без возражений. Жизнь в семье потекла точно так же, как текла прежде, не признавая ни вех, ни рубежей. Правда, жар ссор пошёл на убыль: отец и мать старели, теряли энергию легко, а приобретали трудно. Тем больше доставалось бабушке: когда разгорался какой-нибудь спор, та, молчаливая по натуре, бросала лепить пельмени или заваривать свой любимый чай с имбирём, вставала из-за стола и стремилась уйти в комнату, перегороженную платяным шкафом, в комнату, которую делила с внучкой и через общее окно которой, бывало, подолгу глядела на дождь. «Нет, постой, мать! – требовал отец. – Ты скажи: кто из нас прав? Вот она говорит… – Он показывал пальцем на жену. – Говорит… Что ты там сказала?» «Не там, а тут!» – хохоча, влезала мать. «Да иди ты, дура! – кричал отец. – Ну-ка, мать, скажи, в чём счастье? Где его искать?»