Текст книги "Государыня и епископ (СИ)"
Автор книги: Олег Ждан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
«Малая горсть епископии Белорусской…»
Сообщение о предстоящей поездке Екатерины Алексеевны в Тавриду получил из Священного Синода и Георгий Конисский, архиепископ Белорусский. Мстиславль находился в его епархии, и преосвященный тоже взволновался: встреча с императрицей – огромное событие и в его жизни, и в жизни православной Мстиславщины.
Впервые в Мстиславле Георгий Конисский побывал в 1755 году, вскоре после хиротонии во епископа и переезда из Киева в Могилев. Он заранее сообщил время прибытия, чтобы не ставить в неловкость и городских, и церковных начальников, посему обе православные церкви и монастыри Тупичевский, Пустынский, Онуфриев приготовились к встрече, убрались во дворах, тем более что слух прошел о требовательности молодого епископа. Однако на въезде в город не поставили сторожевых монахов и – проглядели его карету, не приказали звонарям бить в колокола, отчего отец Феодосий, священник Богоявленского храма, едва не впал от стыда в отчаяние. Преосвященный его успокоил: не за почестями он приехал в древний город. Хотел лично увидеть храмы, в каком они состоянии, чем располагают в ризницах, а еще – почувствовать дух людей города. Много ли ныне их, православных, поддержат ли его в борьбе, которую он начинает. Много ли инославных: католиков, униатов. Как ведут себя иезуиты, поддержанные императрицей вопреки папе Климентию XIV. И особенно – как они, униаты? Далеки ли уже от веры отцов?
Известие о том, что прибыл епископ, разлетелось в один час по городу – в Богоявленской церкви было не протолкнуться, пришли поглядеть на преосвященного и католики, униаты, иезуиты. Православные поглядывали на них с подозрением, но и гордостью: епископ был молод, крепок, вел службу внятно и уверенно. «Пришло время отстоять нашу веру! – произнес на проповеди. – Пришло время заблудшим овцам возвратиться в свои стада».
Он остановился у отца Феодосия, и после литургии они ходили по городу, взобрались на Замковую гору, побывали у Девичьей, не без зависти поглядели на кармелитский и иезуитский костелы, построенные за огромные деньги на долгие века, широко и вольно, в расчете на многочисленных прихожан, на окончательную победу над православием. Подходили верующие за благословением – со слезами на глазах, с надеждой в лицах. В том числе униаты – торопливо, оглядываясь. Это был замечательный день. Оба они вдохновились, думая о будущем, оба согласились, что главная теперь задача – возвратить Мстиславских униатов в веру отцов.
Закончив знаменитую Киево-Могилянскую духовную академию с особенной похвалою, Георгий Конисский был назначен преподавателем там же по классу красноречия, затем префектом академии и профессором философии, а затем и профессором богословия, но будущее ему суждено было иное. Осенью 1754 года скончался преосвященный Иероним Волчанский, епископ Могилевский. Смерть его вызвала у одних печаль: «В таком несчастии прибегаем до вашего святейшества, чтоб удержать сию малую горсть епископии Белорусской…» – обращался к Священному Синоду иеромонах Братского Могилевского монастыря Митрофан; но у других воодушевление: употребить все «старание, вспоможение и ревность, чтоб новый схизматической епископ на Могилевский престол возведен и поставлен не был, но толь наипаче всякого схизматического епископа, яко насильника, вовсе выгнать…» – сие из письма папы Бенедикта XIV. Только при поддержке российской императрицы Елизаветы удалось удержать православное епископство на краешке Белоруссии, в епархиях Могилевской, Мстиславской, Оршанской.
Новым епископом стал архимандрит и ректор Киево-Могилянской академии Георгий Конисский.
Начало его служения во епископстве было светлым. Барабанным боем с раннего утра при огромном скоплении верующих встречали его у архиерейского дома в Могилевском местечке Печерск. Ликующее народное шествие двинулось по Виленской улице к Королевской Браме, где его приветствовал городской магистрат. Здесь же он произнес свое первое архипастырское благословение. Много было в тот день говорено речей, совершена божественная литургия архиерейским чином в Братской Богоявленской церкви, была устроена общая трапеза духовенству, членам магистрата и именитым гражданам города. Играл оркестр местного братства.
Однако очень скоро увидел он картину иную. Жалка, угнетена и зело страждуща оказалась его епархия. «Подъехавши к Могилеву, я прежде всего узнал свою кафедру по великому безобразию и бедности ея сравнительно с римскими костелами…» – вспоминал он. Смех иноверных вызывал внешний вид православных храмов. «Могли вы еще видеть некое число церквей православных, но и те сараям паче и хлевникам скотским подобны, а не храмам христианским».
В кафедре он нашел лишь несколько служек, но и этим негде было жить, нечем кормиться. Не плачено было и мирским людям по нескольку лет.
Священники за редким исключением не знали даже числа Божьих заповедей и Таинств церковных, не говоря уже о Законе Божьем, были неграмотны и с трудом могли написать собственное имя. «И сами впадают в ров погибели, и других за собою ведут».
Чтобы просветить служек, а там и вырастить новое поколение священников, нужно было устроить семинарию – найти помещение, пригласить из Киева или Петербурга учителей. Это потребовало бы немалых денег. Но на переезд и первые расходы он получил от киевского митрополита лишь пятьсот рублей.
В крайней бедности прошел год, и другой, и третий. Дважды он обращался к Священному Синоду с просьбой о помощи, наконец послал в Петербург своего ходатая иеромонаха Тудоровича – требовать и просить.
В конце концов Синод постановил выдать на достройку каменной церкви в Могилеве 1000 рублей, на содержание архиерейского дома и семинарии 500 и 100 рублей и хлеба ржи ста четвертей. Но это было ничтожно мало. Жалованья ни он, ни люди при кафедре по-прежнему не получали. «…Я же с людьми при мне обретающимися сколько больше без такового жалованья живу, столько в крайнее оскудение и немогущество при себе потребных удержать людей прихожу». Постепенно преосвященный терял терпение и надежду получить трехлетнее жалованье.
Впору было впасть в уныние. Однако уныние, как известно, грех, и он попросил Синод разрешения произвести в пользу Могилевской епархии сбор от доброхотных дателей, а еще просил выдать хоть какую-нибудь сумму из Синодальной конторы Экономического правления и переслать в Могилев по векселю какого-либо добронадежного купца.
Подобно все это было на глас вопиющего в пустыне.
Но как может существовать епископия без помощи?
Юрген Фонберг и Ривка-хромоножка
Бревнышки для дворца нарезали одно к одному, ошкурили и сложили на берегу Вихры до времени, когда возведут мост и можно будет проехать. Тем временем соорудили высокие козлы, начали нарезать доски для пола. Самых мастеровитых мужиков Юрген Фонберг поставил готовить дверные косяки и оконные рамы.
Мужиков на строительство моста пригнали много. Плотничали человек десять, двадцать – поздоровее – забивали сваи. Течение здесь было довольно быстрое, и чтобы забивать сваи, сделали просторный плот, веревками растянули-прикрепили его к берегам, подняли столб на краю высотой четыре-пять метров, перебросили через железный блок веревку. Перед блоком к основной веревке крепилось десять дополнительных, и каждый конец держал обеими руками крепкий мужик. «И-и ррраз!» – пронзительно кричал Моше Гурвич, и все мужики одновременно тянули веревки, поднимали копер, а подняв, бросали на сваю. Работа была медленная, трудная. Через каждый час людям требовался хотя бы небольшой отдых. За день удавалось забить две сваи.
Казалось, ничего не изменилось за три года: все так же полноводно текла Вихра, звенели топоры и пилы, ухал копер, бегал по берегу Моше Гурвич, стоял на берегу он, Юрген Фонберг… Течение воды чем-то походило на течение времени: завораживало и печалило. Почему? Все в его жизни было хорошо и благополучно, у него нужная специальность, почетное назначение. Живы отец-мать, есть братья и сестры, имеется завидная невеста. Когда-то он пробовал поделиться подобными размышлениями со старшим братом Фридрихом, но тот выслушал его равнодушно: не надо много думать, посоветовал он, надо много работать. Размышления – признак неуверенности, а они, немцы, здесь, в хорошей, но чужой стране, должны быть уверены в себе и других. Юрген вполне согласился с ним, но все же порой снова накатывало. Отец и мать сильно постарели за тот год, что он учился в Германии. А само время – оно тоже стареет? А воды рек, уплывшие в неизвестность?.. «Прекрати, – требовал старший брат. – Тебе двадцать пять лет. Такие мысли до добра не доведут».
До города от Вихры недалеко, полторы версты, до еврейского поселка, где жил Моше Гурвич, около двух, но город на крутом холме, времени, если ходить на обед домой, надо много, поэтому Ривка, как и прежде, приносила отцу еду в торбочке-собирайке к реке. Юрген Фонберг не сразу узнал ее – выросла, по-женски оформилась, из подростка превратилась в красивую девушку. А еще не узнал потому, что шла она, сильно прихрамывая на левую ногу, причем хромота была, видимо, привычной, шагала довольно быстро. Она не поздоровалась с ним, даже не кивнула, напротив, заметив, тотчас опустила голову, отвернулась. Впрочем, и прежде они были мало знакомы. Моше Гурвич ел торопливо, поглядывая и на дочку, и на Фонберга. А когда она, спрятав посуду в собирайку, ушла, опять же, не попрощавшись и не взглянув на инженера, Моше Гурвич сказал:
– Хромоножка она теперь. Хорошая девочка, жалко.
– А что случилось?
Моше Гурвич безнадежно махнул рукой, дескать, что уж теперь вспоминать. Но позже все же признался:
– Под карету пана Чубаря попала. Слава Богу, жива осталась.
– Давно это было?
– Да уж два года тому.
– А что Чубарь?
Моше Гурвич не ответил.
Юрген Фонберг Чубаря знал. Известен он был своими породистыми татарскими лошадями, которых ему пригоняли из Астрахани. Мстиславль город небольшой, но ездил Чубарь всегда на тройке и только галопом. Проскачет, к примеру, до Пустынского или Онуфриевского монастырей, постоит у въезда и, не помолившись, поворачивает обратно. Кучера, однако, не держал, правил сам.
Проследив, как идет работа на мосту, Юрген Фонберг отправлялся в город, к строительству дворца. Поскольку наблюдать за двумя объектами требовалось каждый день, обер-комендант Родионов выделил ему бричку с резвой лошадкой. В один из дней Фонберг погнал лошадку. Как только Ривка, накормив отца, подошла к подножию холма, где ей, хромоножке, подниматься было трудно, придержал лошадь.
– Садись, Ривка.
Но она лишь только испуганно взглянула на него и круто повернула к тропинке.
– Ривка! Ты меня не п-помнишь? Я инженер Юрген Фонберг, немец. С твоим отцом работаю.
Нет, не отозвалась. А тропинка, по которой пошла, была еще круче.
– Ривка!
Хромота ее, когда шла вверх, была менее заметна.
Постоял, глядя вслед, тронул лошадь.
Жил он по-прежнему в номерах, а завтракал-ужинал в корчме Семы Баруха. Для Семы Юрген Фонберг был почетным гостем, он сбрасывал для него цену обедов, бурно радовался, когда тот появлялся, и говорил: «Я пана розмысла готов даром кормить три раза в день». Огорчало его только то, что Юрген совсем не пил вина, не хотел даже пригубить, отодвигал, если Сема ставил на стол бесплатную чарочку. «Юрген, ты лучше любого еврея», – говорил Барух с сильным еврейским акцентом. «Ну что ты, – возражал Фонберг с сильным немецким, – лучше еврея может быть т-только еврей».
Обедал он чаще всего в одиночестве, а во время ужина к нему, как правило, подсаживались мужики: очень интересно было поговорить с грамотным немцем. Ставили на стол штоф крепкого хлебного вина и тоже дивились ему, не пьющему. «Что, все немцы такие? – спрашивали. – И даже задаром? А если свадьба или, к примеру, поминки?» Однако заняться по вечерам было нечем, и порой Юрген Фонберг засиживался в корчме, а иногда под шумный восторг Семена Баруха и мужиков все ж таки позволял себе рюмочку. «Бедные немцы, – говорили вокруг. – Ни большого запоя, ни малого. Что за жизнь у них?» – «Что есть большой запой?» – интересовался Юрген Фонберг. «Это если на весь месяц!» – «А малый?» – «Неделя! От воскресенья до воскресенья».
Выглядел Семен Барух смешно: в обычной для евреев ермолке, длинной посконной рубахе, а на поясе широкий кожаный ремень с карманом для денег и нож в кожаном чехле.
– А нож тебе зачем? – спрашивали новые посетители.
– А чтоб не зарезали, – отвечал. – Я и сплю с ножиком.
Такой разговор был всем понятен: в Кричеве тем летом зарезали и обобрали корчмаря.
– Неужто можешь убить человека?
– Ха! А что тут трудного? Чик и нету!
Слушали и посмеивались: непохоже, чтобы Сема был такой смелый и ловкий.
Помогали ему в корчме жена и дочка Циля – обе крепкие, поворотливые.
– Ага? Видал? – обращался Семен к Юргену. – Зачем тебе Ривка? Разве Циля хуже?
Интерес Юргена к Ривке был скоро замечен и разнесся по городу.
– Так ведь ты не отдашь ее за меня, – улыбался Юрген.
– Почему не отдам? Отдам! Попроси хорошо! Подарок принеси!
– Дорогой п-подарок?
– Ну! Посмотри на Цилю! Можно такую девушку взять за дешевый?
Циля и в самом деле была хорошенькая, от слов отца вспыхивала, сердилась и становилась еще красивее.
Предлагал Семен посвататься и другим посетителям, но если вдруг кто-то из них в самом деле проявлял интерес к девушке, тотчас хлопал в ладоши: «Иди отсюда, – прикрикивал по-еврейски. – На кухню!»
Помещение корчмы вплотную примыкало к дому Семена. Кухня находилась в доме, дверь в дверь с входом в корчму. Во время обеда посетителей было всегда мало, но к вечеру становилось тесно и шумно. В праздничные и базарные дни корчма и вовсе превращалась в пьяное, а порой и разбойное место, и Юрген снял комнату у купеческой вдовы Зоси. Пришел он к ней поздно, темнело, но Зося, обрадовавшись возможности получить малую денежку, тотчас побежала в полицейскую канцелярию сделать соответствующую запись в книге приезжих. «А как же, – пояснила Юргену. – Пан исправник у нас строгий, если что – на съезжую и – кнутом». Была она рада и денежке, и тому, что в доме появился человек. «Скучно мне, пан Юрген, ох, как скучно!..»
Женщина она была молодая, аккуратная, плату попросила умеренную, готовила хорошо – Юрген был полностью удовлетворен. Во время ужина она ставила и себе тарелочку, садилась напротив, ела подчеркнуто аккуратно, поминутно утирая яркие крупные губы платочком, и порой хитро интересовалась: «Чего у тебя слова какие-то кривые? Говоришь понятно, а слова кривые». – «Немец я». Зося улыбалась. «А что молчишь? Нравится тебе моя еда или нет?» – «Нравится». – «Ну так похвали. Мой хозяин помер, некому похвалить. Женщина без похвалы жить не может». – «Очень вкусно». Смеялась: «Мне нельзя держать тебя на постое, а я держу. Я еще женщина молодая, могу и замуж выйти, а то, что ты у меня живешь, – нехорошо. Что могут подумать. А ты не боишься, что подумают?» – «Нет, не боюсь». – «Конечно, чего тебе бояться, ты мужчина.»
Умолкала, грустила. Дом был большой и пустой, ни мебели, ни одежды, все лишь самое простое и грубое: лавка у стены, табуретки, два кое-как сбитых деревянных топчана. Самое ценное – огромный резной рундук, на котором можно и сидеть, и спать. В устьице, на припечке большой «русской» печи, два чугунка, большой – ведерный, чтобы согреть воды, и малый – сварить щи на двух-трех человек. Не было и живности, кроме поросенка да кошки. Жила Зося уж очень скромно, питаясь тем, что приносил небольшой, около десяти соток, огород. Позже Зося объяснила причину бедности: муж ее, купец третьей гильдии, был православный, а староста гильдии – униат, всех мстиславских купцов он перетащил в унию, а ее Семен в унию не захотел. Начал староста прижимать его: если хороший заказ – не давал Семену, если тяжелый – посылал. А тут еще Семен пристрастился к крепкому вину и стал разгильдяем, сперва из купцов попал в возчики, затем в лакеи, а там и умер от перепоя и тоски. А ведь когда женились, пятьсот рублей внесли в казну на приписку к гильдии, было у них четыре коня, свинья с поросятами, пять овец, две козы с козлом, держали конюха и бабу-работницу – все пришлось продать, чтобы выжить. Она считала себя виноватой перед мужем: не смогла родить детей, потому и попивать начал. Когда его разгильдяили, она не ругалась и даже не плакала, а пошла к старосте Рогу и плюнула ему в лицо. А когда умер Семен, хотела поджечь хату старосты, уже и сухую паклю приготовила, да внуков пожалела его. Не может она слышать, когда дети плачут.
«Скучно мне одной, немчик, – произнесла однажды. – Женщине трудней жить. Когда хороший хозяин, тогда легче, а когда нет – трудней. У тебя невеста в Могилеве есть?» – «Есть». – «Как ее зовут?» – «Луиза». – «Ага, Лизка, значит. Ну и что она? Хорошая?» – «Хорошая». – «Вот видишь. А ты у меня живешь.» – «Так мне уйти?» – «Нет, поживи еще. Все равно никто не сватается».
Все более и более внимательно вглядывалась она в его лицо, старательно ухаживала за обедом и ужином. «Я тебя по-нашему буду звать, Юркой, ладно?» – спросила однажды. «Ладно». – «А ты меня зови Зоськой», – смеялась каким-то собственным мыслям или догадкам. «А хочешь, я тебе спою?» – и тут же начала вполголоса некую длинную печальную песню. «Хорошо пою?.. Могу и веселые песни, но если веселые – надо плясать, а я не могу, толстая. Сплю, наверно, много, потому. Люблю спать. – Опять смеялась с каким-то непонятным значением. – А немцы толстых не любят?..» – «Почему, всяких любят». Могла посреди разговора подняться и, не прощаясь, отправиться спать. А могла среди ночи разбудить странным вопросом: «А песни тебе наши нравятся? У немцев – какие?» – «Я здесь родился, мало их знаю». – «Жалко. Наши песни для вас чужие. А вообще, какие вы, немцы? Как евреи или другие?» – «Другие». – «А веры вы какой?» – «Как кто. Наша семья – лютеране». – «Хорошая вера?» – «Хорошая». Умолкала, о чем-то думая, размышляя. «Нет, этого мне не понять». А порой ставила еду на стол и надолго уходила из дому. Сквозь сон он слышал, как она возвращалась, разбирала постель, тихо вздыхала. Деревянный топчан долго поскрипывал под ее крупным телом. «Тебе там, на топчане, не мулко? – однажды среди ночи спросила она. – Узкий топчан, только сидеть. Хозяин мой сбил на случай запоя, чтоб не мешать мне. Хороший был человек. – И вдруг сердито добавила: – А коли мулко, полезай на печь».
Тут вопли и рыдания.
Однако не только деньги были проблемой для православной жизни в Могилевской губернии и вообще в Великом Литовском княжестве. Со времен Унии, которая лишь поначалу изображала примирение православия и католичества, уже почти двести лет не было покоя на этой земле.
Некоторое время после приезда в Могилев епископа Георгия и католики, и униаты, казалось, присматриваются и прислушиваются к его проповедям и делам. Но не прошло и года, как виленский католический епископ Михаил Зенкевич, пользуясь влиянием на короля, добился запрета на ремонт православных храмов по всей Белоруссии.
«Мы хотим молиться Христу по своему благочестивому закону, своими словами, в своих храмах, – взывал Георгий Конисский. – Хотим креститься пред Ним троеперстием, а не ладонью, хотим петь свои православные гимны. Что здесь неправильного, несправедливого, обидного для вас, инославных?»
А вскоре в Могилевской губернии появились и «псы Господни», доминиканцы, силой отнимавшие храмы православных, принуждая их, безропотных и униженных, носить на себе огромные деревянные кресты с еловыми венками.
Конечно, он сообщал обо всем этом Священному Синоду, а Синод обращался в правительство. Правительство, как водится, посылало в Варшаву ноту протеста, – все безрезультатно. Сие, разумеется, окрыляло его врагов.
Тем не менее, надо было продолжать служить Богу и православию. Летом своего четвертого года во епископстве Георгий Конисский, посещая приходы епархии, прибыл в Оршанский Кутеинский монастырь. «Не от Христа посланы на нашу землю и униаты, и доминиканцы», – с горечью сказал он во время литургии.
Фраза эта понеслась по городу. На другой день, когда преосвященный вознамерился посетить самую Оршу, чтобы служить литургию в православной церкви, его при въезде в город встретила толпа вооруженных шляхтичей. «Поп, холоп, схизматик!» – кричали они. Прогнали звонарей из православной церкви, дабы не было колокольного звона в честь епископа, ворвались в храм, стали изгонять прихожан вон, били тех, кто уходить не хотел, и вынудили епископа бежать в монастырь. Неизвестно, как закончилось бы все это, если бы не настоятель, который вывез его на крестьянской телеге, накрыв широким рядном и забросав поверху навозом.
Год спустя плебан Михаил Зенович с иезуитами, вооруженные ружьями, саблями, с камнями и дубинами, ворвались в архиерейский дом и семинарию. Было ранено несколько учеников, а сам епископ Георгий нашел спасение в подвалах своего дома.
В Мстиславском воеводстве силой обратили в унию целое селение. Жена мстиславского воеводы пана Сапеги в своем родовом поместье передала православную церковь со всем приходом священнику-униату.
В местечке Костюковичи. В Кричеве. В Горках.
Уния продолжала свои победы. 164 церкви и пять монастырей покинуло православие с 1686 года, со времени Договора о вечном мире между Россией и Польшей. Изменивших вере отцов можно было понять: в унии под покровительством Папы Римского и королевства Польского было легче жить, в православии – труднее: к примеру, доступ к государственной службе православным был закрыт. Православные шляхтичи впадали в бедность. Многие были неграмотны, работали, одевались, питались уже неотличимо от крестьян.
Безденежье угнетало все сильнее. Одно за другим епископ посылал доношения Святейшему Синоду. Ничего и не оставалось, как вопиять.
И вдруг, когда преосвященный совсем отчаялся и даже ждать перестал, посчитав, что сие испытание послано ему Богом, в Могилев в сопровождении военного конвоя на нарочно выделенных подводах прибыли из Петербурга три бочонка серебра. Кроме денег кафедра получила три экземпляра новоизданной Библии, а преосвященный лично – Настольную архиерейскую грамоту – в голубой тафте, на золотом пергаменте, за синодской печатью красного воска, на золотом шнуре, положенную в серебряный ковчег. Оказалось, Священный Синод обратился за помощью к императрице Елизавете, и она полностью удовлетворила его просьбы и требования. «Задолженность за прошлые четыре года выдать немедленно и без задержек… и впредь жалованье епископу Георгию выдавать без задержки и всякого для него ущерба». Георгий Конисский был почти счастлив. Теперь он мог рассчитаться с изнемогшими в нищете людьми, достроить храм, а еще приобрести тройку хороших выездных. А как еще было ему добираться в уезды губернии, коих насчитывалось двенадцать и многие в немалом удалении от Могилева?
В день рождения императрицы Екатерины, будучи в Вильне, он произнес в Свято-Духовом монастыре проповедь-обращение, проповедь-просьбу, мольбу, заклинание о православных. «…Ныне кому неизвестно, в каком жалком виде наша благочестивая вера в сем государстве? В Литовском Великом княжестве хотя и осталась последняя епархия Белорусская, однако и сия большею частию расхищена. Пленивши душу и тело, и совесть железными узами обложить хотят: веру православную в последней нищете и простоте исповедать не допускают. Гонят православный народ, как овец неимущих пастыря, или до костелов, или до униатских церквей, – гонят не токмо из домов, но из церквей наших…»
Но не только к людям в храме и с жалобой к Богу на небесах обращался епископ Георгий. Тайным, хотя и недостижимым адресатом его была она, императрица Екатерина Алексеевна, взошедшая на престол 28 июня 1762 года. Не услышит она его слова, но, может быть, неким чудным образом почувствует то, что чувствует он и вся православная паства Речи Посполитой.
«Тут вопли и рыдания, каковы, может быть, токмо во время избиения младенцев от Ирода слышаны были… Молчу о пастырях бедных, священстве нашем. Сколь многие из них изгнаны из домов; сколь многие в тюрьмах, в ямах глубоких, во псарнях вместе со псами заперты были, гладом и жаждою моримы, сеном кормлены; сколько многие биты и изувечены, а некоторые и до смерти убиты…»
Стоял апрель 1767 года.
Воссоединение с Православной церковью всех отторженных от нее епископ Георгий считал своей главной жизненной задачей. Иначе зачем он ходит по земле?