Текст книги "КОГИз. Записки на полях эпохи"
Автор книги: Олег Рябов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И начал я с Юрой с того дня дружить. Объективно вроде бы мы не прилагали к этому никаких противоестественных усилий, но судьба нас сама выводила друг на друга, и мы радовались этому. Точек соприкосновения было в те годы так же много, как и сейчас. Начав с «Чайки» через «Бригантину» и «Оленя», через «Источник», веранду «Москвы» и «Спортбар», маршрут мог продлеваться до «Дружбы», «Космоса» и «Нижегородского» и даже до «Серой лошади».
Но это были «холодные» точки, а настоящая богемная жизнь кипела в мастерских художников.
В начале 70-х «Выставка четырех» (Д. Арсенин, Евг. Рудов, К. Шихов, А. Павлов) наделала столько шума, что принесла им не только славу и шикарные мастерские по двести квадратных метров, но и приличные заработки за их монументальные мозаичные панно, которыми в ту пору стало модно оформлять не только интерьеры, но и фасады зданий. Расценки были такими бешеными, что художников, получавших эти подряды, стали звать «монументалистами-рецидивистами». В их мастерских, обставленных и украшенных в псевдорусском стиле привезенными из деревень самоварами, донцами прялок и коллекциями икон, ежедневно собирались богемные тусовки. На их огонек и стакан слетались не только поэты и художники, но и певцы, артисты, режиссеры и композиторы.
Я был знаком с подпольной, полуофициальной художественной жизнью Москвы, где мне приходилось ночевать в мастерских Льва Нусберга и Франсиско Инфанте. Вечерами у них собиралась московская богема: тогда еще молодые поэты Сапгир и Холин, художники Силис и Недбайло. То были не пьянки, а художественные презентации и споры, но с бутылочкой.
Культурная жизнь Горького 70-х годов, так же как и московская, наполовину протекала вечерами после концертов, спектаклей и выставок на кухнях квартир или в творческих мастерских. Мне трудно сейчас вспомнить эти точки, но навскидку могу сказать, что Юра Адрианов легко мог в те годы зайти к Мише Висилицкому и застать у него Яна Голанда, Леню Матусиса или Геру Демурова. Перейти улицу и в общежитии ВТО у Толи Альтшулера встретиться с философом Аликом Алешиным, физиком Сашей Литваком или профессором Леонидом Моисеевичем Фарбером, с которым я познакомился как раз у Анатолия Мироновича и который, узнав, что я окончил радиофак, сразу предложил поступать к нему в аспирантуру, выбрав прекрасную тему для кандидатской: «Категории пространства и времени в “Столбцах” Николая Заболоцкого».
Поднявшись этажом выше, к артистке Крыловой, можно было застать сидящими на полу, застеленном старым, зашарканным ковром, и попивающими из чайных чашек «Агдам» наших доморощенных диссидентов-сидельцев: Толателюка из Дзержинска, Илью Гитмана, Сашу Ковбасюка да чернокнижников Олега Крюкова и Натана Павловского. В мастерской Вали Любимова, что по соседству с автостанцией, балдели скульпторы Валера Мазуров, Виктор Бебенин да Юра Уваров, у художников Димы Арсенина и Лиды Воскресенской можно было застать баритона Правилова, драматическую звезду Наташу Мещерскую, графика Сашу Бутусова и молодого поэта Валеру Шамшурина с его милой супругой Тамарой.
Были еще почти клубные точки-тусовки: в комнате за сценой политеха у Бориса Абрамовича, «папы ТЭМПа», гужевались Шубин, Карпей, Адясов, Перфильев, Дубиновский; на телевидении – Гончарова и Шабарова, Близнецов и Красиков, Мараш и Цирульников; в «Ленинской смене» – Сережа Карасев и Валя Калинина, два Федорова и Рабков. И в любой из этих точек Юрий Адрианов был желанным и естественным гостем.
Среди круглосуточной нескончаемой богемной тусовки Адрианов, что удивительно, не был завсегдатаем и гостем ежедневным. Я сразу же понял, почему, – он был звездой. Уже тогда! ему претила безликость богемы. Он мог там появляться, и появлялся, но только чтобы сверкнуть. Хотя звездности своей талантливой натуры Юра еще не осознавал. Через несколько лет случилось то замечательное партсобрание, на котором Юра одному из членов писательской организации, читавшему ему нравоучительные нотации за непотребное поведение, высказал: «Это вы в армии были майором и делали замечания молоденьким лейтенантам, а среди литераторов я – полковник, а вы – всего лишь сержант!» В тот день все поняли: Адрианов осознал свою звездность.
По не объяснимой для меня до сих пор причине, заметив друг друга в каком-нибудь публичном месте, мы уходили с Юрой гулять по городу, чтобы часами о чем-то трепаться, о чем-нибудь совсем несущественном. Он показывал мне дом, в котором родился Мариенгоф; балкон-веранду, где жил Велимир Хлебников, гостя у Федора Богородского (на этом месте потом построили универсам «Нижегородский»); окна кабинета краеведа-писателя Гациского, выходящие на Решетниковскую улицу.
Не знаю, что находил интересного Юра в моих юношеских сентенциях и фантазиях, но я до сих пор помню, будто раскрашенные картинки, его рассказы о том, как он забыл где-то пальто, купленное в Англии, а милиция нашла пропажу; о том, как он с Андреем Вознесенским ездил в Венгрию, как ходил в гости к Михаилу Светлову с бутылкой «плохой» водки, как играл в футбол у Шолохова в Вешенской и Юра Гагарин стоял в воротах, а он с Валерием Ганичевым работали в нападении. Какие нежные письма писал ему старик Всеволод Рождественский.
Все эти его рассказы, малозначительные и малохудожественные, накладывались на видеоряд родных и любимых старых нижегородских улиц и превращали меня, диссидента и космополита разлива 1968 года, в августе которого мы прозрели, осознав свежесть «Двух тысяч слов», в квасного провинциального патриота, стоящего в вечной лояльной оппозиции ко всему, чему только можно.
У нас с Юрой был разный жизненный опыт, разное образование, разное семейное положение, разные позиции, но что нас объединяло с ним в те годы, так это то, что мы любили выпить; но ведь почти все те, кого я перечислил выше, тоже любили выпить (в те годы).
Зима 1976 года выдалась холодная. К тому же я совершил опрометчивый поступок, когда променял поэту Уварову свою замечательную шубу из драпа «кастор», подбитую двенадцатью лисами. Купил я ее осенью в комиссионке за 60 рублей и променял, чудак, Юрке Уварову на задрипанное японское пальтишко на «рыбьем меху» – «попонтиться» вздумалось. Гулять в нем по улицам было холодно, и мы с Юрой Адриановым часто сидели на кухне в доме на Звездинке, где я жил с женой и ребенком. Иногда он приходил к нам, когда меня еще не было, и дожидался. Интересная деталь – как из него выковала мама, Екатерина Ивановна, интеллигента-разночинца: он всегда приходил с подарком Машеньке, моей дочке, – приносил ей или конфетку, или бутылку лимонада.
В один злополучный вечер, оставивший, возможно, отпечаток на всю дальнейшую жизнь, я пришел поздно. Адрианыч уже спал, сидя за столом, бросив свою шевелюристую голову на руки и честно оставив мне в бутылке «Перцовки» ровно стакан. Решив не беспокоить его, я пошел спать.
Ночью меня разбудил настырный входной звонок. Оглушенный и очумелый, я вскочил, открыл дверь – передо мной стоял Юра: «Старик, помоги, я заблудился у вас во дворе. Выведи меня через проходной двор на улицу». Все попытки уговорить его остаться переночевать были безрезультатными – он уперся, как баран: «Хочу домой».
Я, как был, в трусах, надел на босу ногу валенки, а на голое тело полушубок, и мы вдвоем, выйдя во двор, направились по узенькой тропке, поднимающейся между гаражами к ряду дровяников-сараев, от которых нужно спуститься в соседний двор, а оттуда был выход на улицу. Эту-то тропку и не смог найти мой гость той ночью. Пробираясь между гаражами, я услышал, как он закряхтел сзади, а обернувшись, увидел, что Юра как-то неудобно лежит и что-то бормочет, даже не пытаясь подняться. Я бросился ему помогать, но с удивлением разглядел – нога его вывернута в обратную сторону.
Слава Богу, ближайший телефон-автомат работал. Довольно быстро подъехала «скорая». Чудо, что в приемном покое больницы дежурил в ту ночь Юрин хороший друг Свет Королев, сын великого хирурга. Не знаю, зачем я поехал с Юрой в больницу в три часа ночи, пьяный, в валенках и полушубке на голое тело. Глядя на нас обоих и прижимая палец к губам, Святослав предупредил меня: «Не вздумай кому рассказать, что он был пьяный или с тобой. Машину „скорой“, до дома тебя довезти, я сейчас вызову».
Ранней весной Юру выписали из больницы домой, под строгим маминым контролем его навещали друзья. Разумеется, заходил и я, читал ему свои первые стихотворные опусы, он снисходительно слушал и никогда деликатно не критиковал, но дарил мне сборники своих стихов с обязательными замечательными посвящениями. На одном из титульных листов Юра аккуратно вывел четверостишье, достойное многократного повторения:
У нас один порыв великий,
Он жив, он жив, он не зачах,
Но книги, словно как вериги,
На душах наших и плечах.
Однажды хозяин сделал мне царский подарок – книгу с двумя экслибрисами. Экслибрис – это такой атрибут книжной культуры, благодаря которому томик становится сокровищем частного собрания, а еще это как бы его охранная грамота. Часто экслибрис отражает вкус библиофила. Один экслибрис на подаренной мне книге был хорошо известен книголюбам города – «Ex libris Ю. Адрианова» с контуром башни Нижегородского кремля, второй – дореволюционный: «Василий Васильевич Адрианов». Это дед Юры, он преподавал математику в гимназии и в кадетском корпусе Нижнего Новгорода. Книга – «Геометрия, словенски землемерие…» 1708 года.
Жанр учебника – один из древнейших книжных жанров. Учебники печатали на толстой, твердой, как кожа, бумаге, а края листов для прочности пропитывали маслом. «Геометрия» – первая книга, напечатанная в России гражданским шрифтом. «Арифметика» Леонтия Магницкого, хотя и отпечатана на три года раньше, но литеры в ней древние, церковно-славянские, правда, цифры уже новые – арабские. В 1708 году Петр I ввел новый гражданский шрифт. Книга «Геометрия» была напечатана голландцами, специально вызванными для типографского дела из Амстердама в Москву; они привезли с собой три азбуки новоизобретенных русских литер. Ведать же и править иноземческое дело было возложено на Федора Поликарпова.
Вы только вдумайтесь: если признать за очевидное, что в основе национальной культуры лежит язык, то современная русская культура началась с этой книги. Следуя Тредиаковскому, большая часть наших исследователей считала за первую книгу, напечатанную гражданским шрифтом, «Приклады, как пишутся комплементы». Но уже в «Библиотеке Для Чтения» за 1834 год указано, что таковою должно считать «Геометрию». В Императорской Публичной библиотеке, в отделе петровских книг, она стоит первой.
Знаменитый исследователь славянских и русских книг петровской эпохи Пекарский указывал на четыре известных в 1862 году экземпляра «Геометрии», один из которых находился в Эрмитаже, да и тот был дефектным – без нескольких страниц.
Вот сейчас я держу в руках уникальный экземпляр русской книги, и на ум приходит старый анекдот о советском скрипаче, возвращавшемся с международного конкурса и объяснявшем сопровождавшему его лицу, что играть на скрипке Страдивари – это «все равно, что для тебя пострелять из револьвера Дзержинского».
Эта книга для русской культуры – и скрипка Страдивари, и револьвер Дзержинского, и весь Пушкин, и… мой Адрианов.
XII. Автограф Пастернака
1
Есть люди, имена которых хотелось бы забыть. Ан – нет! История их зачем-то сохраняет. Если полистать школьный учебник, так там всякие Цезари, Нероны, Калигулы – в общем, ничего хорошего, праведников-то раз, два – и обчелся. Вот выплыло на днях из забвения уже давно забытое имя, а думалось, что никто, никогда его уже и не вспомнит. Позвонила Марина Владимировна, знакомая искусствовед из музея, спрашивает:
– Не знали ли вы профессора Семенца, не помните такого? Подарил нам некий В. В. Семенец в 1956 году большую работу Кустодиева: портрет генерала Семенова в детстве. После войны генерал был начальником Суворовского училища, в здании которого сейчас НИРФИ находится. А родился он до революции в Астрахани, был родом из крепкой купеческой семьи. Хотя мы узнали: у генерала родственники были из наших краев, семья художника Мальцева, который карикатуры на Максима Горького рисовал. Вот его мальчишкой и привозили на лето сюда отдыхать. А Кустодиев, видно, тоже дружил с этим Мальцевым и приезжал к нему на этюды. А больше мы ничего не знаем. Где писал Кустодиев портрет – в Астрахани или в Нижнем? А может, этот профессор Семенец родственником был генералу Семенову? А если нет, то – как к нему этот портрет попал? Почти пятьдесят лет в запасниках пролежал, и вот решили мы его восстановить, но хотелось бы и историю узнать. Все-таки генерал для нашего города фигура не посторонняя.
– Марина Владимировна, с удовольствием к вам забегу поболтать, тем более что Семенца я хорошо знал, и никаким профессором он не был – только так представлялся, а был он старшим преподавателем в строительном институте. Могу вам еще сразу рассказать, что художник Мальцев дружил с фотографом Бреевым, и были они оба хоругвеносцами Союза Андрея Первозванного, то есть попросту – «черносотенцами». Что по портрету: так вы сами сказали, что музею его подарил Семенец в 56-м году. А здание было передано от суворовского училища под НИРФИ как раз в пятьдесят шестом. Семенец был настоящим «шакалом от антиквариата», у него было фантастическое чутье на любую возможность поживиться редкостями. Я думаю, что он не упустил возможность прошерстить все здание от чердака до подвала в момент передачи. А в общем-то, спасибо за звонок, обязательно к вам зайду: и портрет посмотрим, и поболтаем.
2
Познакомился я с Семенцом давно, мальчишкой был, на первом курсе учился. Как-то раз в нашем дворе у двух девочек, игравших в куклы, я заметил в коробке со старыми пуговицами, которые заменяли в игре и посуду, и еду, и деньги, и все что угодно остальное, – так вот, я увидел среди пуговиц замечательную большую античную камею. Купил я девочкам тогда два мороженых и стал обладателем довольно изящной миниатюры, вырезанной в крупном сердолике. Когда-то она была либо большой брошью, либо крышкой миниатюрной шкатулки. В тот же день я похвастался смешным и ненужным приобретением Серафиму, своему старшему товарищу антиквару-букинисту, который работал книжным киоскером в вестибюле политеха. Со знанием дела он повертел камею в руках, почмокал толстыми слюнявыми губами и сообщил, что это изделие придворной художественной мастерской, которую возглавляла мать-императрица Мария Федоровна и в которой работали в основном фрейлины. Все бы, наверное, на том и закончилось, если бы не встрял в разговор посетитель Серафима, который бесплотной тенью стоял в стороне и которого я бы не заметил, не протяни он руку со словами:
– А можно мне?
Я передал незнакомцу камею и окинул его взглядом: мешковатый затертый костюм, застиранная помятая рубашка, побрит с небольшим порезом, а волосы неопрятны и не мыты, но глаза… нет, не хитрые, а пытливые, что ли! Он достал из кармана лупу без оправы, так – стеклышко захватанное, протер его несвежим носовым платком и стал вертеть перед носом по очереди то лупой, то камеей.
– Серафим Ильич, – обратился он к моему знакомцу, – а ведь камея-то античная. Вот, посмотрите по краю, как они постарались радиус овала подогнать под естественный рисунок камня.
– А что, в девятнадцатом веке не могли так сделать?
– Могли. Да только современные мастера и ювелиры, я имею в виду и девятнадцатый век, резали камень или подбирали его под свою идею, а старые классические мастера шли на поводу у природы. Серафим Ильич, а вы бы познакомили нас с молодым человеком-то.
– А я думал, что вы давно знакомы. По крайней мере, вам, Владимир Васильевич, этот молодой человек, а зовут его Геннадий, будет очень интересен. Вот я вас и познакомил.
– Геннадий, а вас что интересует? Что вы собираете? – обратился ко мне мой новый знакомый.
– Меня интересуют книжки с автографами поэтов начала века: Северянин, Гумилев, Пастернак. Ну, и альманахи, сборники, воспоминания того времени, – неожиданно беззастенчиво выпалил я с полным сознанием, что дома у меня нет ни одной книжки с автографами перечисленных поэтов.
– О! Вам нужно приехать ко мне в гости. У меня довольно много всякого рода автографов и рукописей.
– Что, и Пастернак есть?
– Конечно есть! Запишите мой адрес и телефон, и милости прошу!
Мой новый знакомый ушел, а я остался поболтать с Серафимом, и он немного неохотно, но все же рассказал мне о Семенце.
– Понимаешь, – начал Серафим, – вот люди нашего поколения и вы, послевоенные, очень сильно различаемся, и знаешь чем? Вы готовы делиться друг с другом почти всем: личным, семейным, интимным и в этом не видите ничего особенного и ничего не боитесь. А мы, прожившие тридцатые и сороковые в сознательном возрасте, стесняемся расспрашивать друг друга о личной жизни и боимся услышать в ответ вранье, которое не проверишь, или заполучить на всю оставшуюся жизнь врага. Вот этот Семенец, или «профессор», как мы его еще зовем, и пользуется этим и очень много врет. Хотя я могу тебе рассказать то, что о нем знаю, но все это тоже может быть враньем.
Он не наш – до войны он жил на Украине. Был женат на какой-то старухе, вдове профессора, взял ее с двумя детьми. Или она взяла его молоденького. Из благодарности, что он вдову осчастливил, бывшие коллеги профессора устроили его читать лекции в Киевском университете. То ли технология металлов, то ли сопромат – что-то такое, в чем я не разбираюсь. А после войны он в ту семью не вернулся: говорит, не нашел. После войны приехал он жить в наш город. Женился на дочке профессора из строительного института, заделал ей двух мальчишек и стал преподавать свой сопромат у тестя на кафедре. Но сейчас у него нелады в семье начались: профессор умер, с той кафедры его поперли, он перешел на другую, развелся, купил кооперативную квартиру и живет там с очередной дочкой очередного профессора.
Насчет его собирательства, его коллекции – тут он тоже со странностями, не такой, как мы. Я ведь и монеты, и открытки, и букинистические книжки начал еще до войны собирать, правда, тогда мальчишкой был. А с фронта вернулся – уже заматерел, никого не стеснялся, каждый день по городу, по старухам шастал. А Семенец – нет, у него свои угодья, это – Краснослободск, Темников, Сатис, в общем, от Арзамаса на юг и до Саранска. Он и в выходные туда наведывается, а уж в отпуск-то летом на месяц обязательно, как на работу. Десять лет каждый год он туда заныривает, ездит на «Волге» со своим сослуживцем из института, которому платит. Не хорошо говорить, но среди нас, книжников, открыточников, нумизматов, есть своя легенда или теория насчет его поездок в Краснослободск. Вот ты у него дома будешь, попроси его показать какой-нибудь царский автограф. Например – Ивана Грозного.
– Как – Ивана Грозного?
– Да так – у этого «профессора» автографы всех романовских императоров и императриц есть, а что еще есть, так и врать не хочу.
– А откуда ж у него такие ценности?
– Так вот про нашу теорию. Все равно люди-то и в Саранск, и в Темников, и в Арзамас ездят – с кем-то болтают, что-то узнают… Так вот: все десять лет Семенец ищет архив батьки Махно, Нестора Ивановича.
3
Когда через два дня я приехал к Семенцу в гости, он меня встретил очень приветливо: раздел, провел в гостиную, усадил пить чай, познакомил с молодой женщиной, про которую сказал, что вот, мол, племянница из Киева. Я так до сих пор и не понял: то ли это была жена, то ли племянница, то ли он так женился! Впрочем, эта племянница очень быстро засобиралась, чмокнула «профессора» в щеку и ушла, как я понял, погулять, а наше чаепитие затянулось, потому что я наивно и довольно прямолинейно ляпнул:
– Владимир Васильевич, а откуда здесь, в центре России, в мордовских лесах могли оказаться бумаги батьки Махно?
– Ха! Геннадий, это не просто бумаги. Это архив и казна одного из послереволюционных правительств России, которых тогда не один и не два десятка было – я думаю, что сотня! Нестор Иванович Михненко был близким другом Дыбенки, который стал фигурой номер один, вместе с Коллонтай, в революционном Петрограде после свержения правительства Керенского. Это Дыбенко с Коллонтай догадались пригласить малоизвестного экономиста Ульянова – Ленина, чтобы он помог решить проблему снабжения голодного Петрограда. А тот оказался не только хорошим экономистом, но и хитрым и жестким политиком. Вся настоящая история бывает так запутана, что ученым-историкам требуются десятилетия или столетия, чтобы привести ее в более или менее удобоваримый вид. Ну, это я так шучу! Да и про Дыбенку на каждом углу больно-то не болтай! Хотя он вручил Махно орден Боевого Красного Знамени «номер три»! Так вот: под властью Махно оказалась территория в сотни тысяч квадратных километров самых плодородных земель в России с поместьями и усадьбами, набитыми ценностями, коллекциями замечательных произведений искусства и уникальными документами, имеющими большое значение для мировой истории и политики. Это Алексей Николаевич Толстой вывел нам Нестора Ивановича как взбалмошного по-луидиота. А на самом деле Махно далеко не дурак был: окружил себя умными и талантливыми советниками. Один из них – это Лев Николаевич Зодов или Зиньковский, по крайней мере, под такой фамилией я знал после войны его сына, контр-адмирала. Говорят, что до революции этот Лева был одесским куплетистом, и ему принадлежит авторство замечательного «Эх, яблочко!». После недолгой отсидки в румынской тюрьме, где оказался Махно с остатками своего правительства, их пути со Львом Николаевичем Зиньковским разошлись. Нестор Иванович без денег и с семьей отправился в Париж, а Лева вернулся под крыло своего друга детства, чекиста очень высокого градуса, знаменитого Дмитрия Медведева. Деньги и золото, награбленные по брошенным усадьбам бандитами Махно и схороненные в тайниках по лесам и оврагам, Лева выдал советской власти. А вот рукописи, документы и архивы древнейших российских родов, княжеских, графских, вроде Кочубеев, в чьих поместьях подолгу квартировала ставка Махно, Лев Николаевич самолично на нескольких подводах в сопровождении охраны, предоставленной одесской ЧК, уже в начале тридцатых годов переправил куда-то в центр России. А вот куда?.. Ну да ладно!
Семенец встал из-за стола и, не говоря ни слова, вышел в соседнюю комнату. Спустя буквально минуту он смешно высунул оттуда свою голову и позвал меня:
– Геннадий, пойдемте сюда, в кабинет – я вам кое-что хотел показать.
Кабинетом служила небольшая комната с письменным столом у окна, старомодным кожаным диваном, знаете, с такой полочкой наверху, чтобы слоников ставить. Еще в комнате было два шкафа: один книжный, забитый журналами «Вопросы истории», а другой, очень похожий на платяной, – просто невероятных размеров с глухими дверками.
– Вы хотели посмотреть у меня автограф Пастернака? Так я его нашел. И не какой-нибудь на тоненькой книжечке непонятно кому, а документ! Вот он! – Семенец показал пальцем на клочок бумаги размером в половину тетрадного листа, лежащий на столе.
Я задрожал в предвкушении встречи с дорогим мне именем. И, взяв листочек, трижды внимательно прочитал текст.
«Расписка дана крестьянину села Растяпино Троежилову Ивану Семеновичу в том, что от него принята на ответственное хранение до особого решения икона древнего письма “Спас Нерукотворный”. Дежурный хранитель Русского Музея Пастернак. 11. 09. 1931».
Ниже стоял квадратный выцветший штампик «Отдел закупок. Русский Музей».
Почерк и подпись на первый взгляд были похожи на те факсимиле, которые я видел в пастернаковском однотомнике «Библиотеки поэта», но надо было сверять.
– Владимир Васильевич, а вы узнавали – это точно Пастернак Борис Леонидович?
– Ну, конечно! Неужели я буду вам какую-то чепуху предлагать. В тридцатые годы катастрофически не хватало квалифицированных кадров, и интеллигенция часто на общественных началах помогала таким серьезным учреждениям, как Русский музей. Вот этот необычный автограф будущего лауреата Нобелевской премии я и хотел предложить вам за вашу замечательную камею.
Я вытащил из кармана свой сердолик, и наша мена состоялась.
– Владимир Васильевич, – обратился я снова к Семенцу, – а вы не покажете мне что-нибудь из замечательных царских автографов, о которых мне рассказывал Серафим Ильич?
– Ну, все-то их показывать – это надо готовиться, да у меня их и дома-то нет. А парочку – покажу. – Хозяин открыл книжный шкаф и вытащил с нижней полки объемную, увесистую, да к тому же еще в металлическом окладе, книгу: – Вот, смотрите. Да-да, этот оклад серебряный, восемнадцатого века. Так часто бывало: книга или икона – семнадцатого, а оклад – восемнадцатого. Оклад – это как бы подарок иконе или книге от хозяина или за заслуги, или от щедрот. Это напрестольное Евангелие 1637 года, а вот теперь давай я тебе покажу вкладную запись. Я тебе прочитаю – ты сам не разберешь.
На каждой странице, начиная со второй, прямо под текстом было написано по одному слову или две-три буквы, которые Семенец тоже читал как слово: «Книга сия глаголемая евангелие тетр вклад князя дмитр пожары в федоровский монастырь в городце. Лета 7147».
– Геннадий, я тебе скажу – это удивительное открытие. Известно всего три автографа Дмитрия Пожарского. Я про эту вкладную запись статью написал. Вон в последнем номере «Вопросов истории» напечатали. Про Федоровский монастырь ты знаешь – в нем схиму принял, умер и был похоронен, я точно это знаю, Александр Невский. А ты всегда, когда попадаются книги на церковно-славянском, смотри: нет ли вкладной записи. Мне так попадались автографы царевны Софьи, патриарха Гермогена, царевича Алексея и другие интересные.
«Профессор» закрыл книгу, защелкнул серебряные массивные застежки и убрал ее в книжный шкаф. Потом он выдвинул широкую сидушку дивана и достал оттуда тубус для чертежей, точь-в-точь такой, с каким я в институт на черчение ходил, может, чуть пошире. С какими-то особыми предосторожностями он долго открывал его и извлекал на свет приличных размеров кожаную тяжелую шкатулку, из которой торчал толстый шелковый шнур, и на этом шнурке висел небольшой рулончик желтого пергамента. Потом он разложил всю эту конструкцию передо мной на столе, открыл кожаную коробочку и извлек из нее горящую огнем золотую чашку, снял с чашки крышку, и я увидел вполне четкое изображение двуглавого орла на заполнявшем ее светло-алом сургуче.
– Это большая государственная печать царя Алексея Михайловича, а чаша сделана из червонного золота самой высокой пробы. Государственных печатей по их значимости было три, потом еще «сибирская» так называемая появилась. Но вот такая, которую ты тут видишь, использовалась для фиксирования самых важных государственных событий. Эта грамота выдана Богдану Хмельницкому в 1654 году на владение городом Переяславлем и всех прилежащих к нему земель: сейчас это Полтавская область.
4
Доверяй, да проверяй, как говорится.
Вернувшись домой, я тут же достал своего Пастернака из «Библиотеки поэта» и стал сравнивать почерк на только что приобретенной справке с факсимильными автографами поэта, опубликованными в книге. Все вроде совпадало: и наклон, и отдельное написание букв. И в то же время начал грызть изнутри какой-то червяк: проверь.
Я добросовестно сел за стол и написал письмо в Русский музей. Ответа долго ждать не пришлось – он пришел дней через десять. Очень вежливо и пунктуально замдиректора по науке мне ответила, что художник академик Леонид Осипович Пастернак в эти годы жил за границей, в Англии или Франции, а поэт, Борис Леонидович Пастернак в те же годы жил в Москве и никакого отношения к музею не имел. Однако в тридцатые годы в Русском музее работал в качестве научного сотрудника некий Лев Пастернак, их однофамилец.
Я очень хорошо, даже как-то рельефно, помню нашу третью и последнюю встречу с Владимиром Васильевичем Семенцом. Было идеальное городское июльское воскресенье, когда воздух на улицах и площадях стоял как вкопанный, и с какой-то садистской настойчивостью наполнялся пылью, жарой и вонью асфальта. Все время, пока я мчался на «сороковом» экспрессе от площади Сенной до гостиницы Заречной, рядом с которой жил мой «профессор», я просчитывал разные варианты мести и в голове рождалось нечто язвительно-иезуитское, что могло бы мучить негодяя долгие годы. Адреналин прямо-таки выбрызгивал из меня через край.
Однако, как это часто бывает, ситуация берет сама себя в руки и развивается помимо рыцарских надежд и мечтаний. Семенец встретил меня на пороге квартиры – наверное, увидел приближающегося гостя из окна. Он провел меня сразу в свой кабинет, где я вытащил из кармана чуть помятый конверт из Русского музея и положил его перед профессором.
– Что это? – удивленно спросил он.
– А вы почитайте – там про вас пишут!
– А, это интересно. Давай – почитаем.
Семенец вытащил из конверта два листочка. Бегло глянув на свой «автограф Пастернака», он отложил его в сторону. А письмо из музея он внимательно прочитал и, положив его задумчиво на стол, посмотрел на меня:
– Геннадий, это чепуха какая-то. Мне они два года назад присылали такое же письмо, в котором писали, что Борис Пастернак помогал им в тридцатые годы на общественных началах.
– Владимир Васильевич, вы разберитесь сначала с Русским музеем и с их замдиректора по науке, а потом мы вернемся к нашей мене. Сейчас я просто хочу отдать вам вашу бумажку и забрать свой сердолик.
– Сердолик? Камею, в смысле?
– Да-да, камею.
– А камеи уже нету – я ее отдал.
– Это вы глупость сделали, Владимир Васильевич. Вот вам шестой десяток, а мне двадцать лет, и я спортом занимаюсь. Я сейчас из вашей морды такую котлету сделаю, да еще и «скорую помощь» сам вызову: скажу, что на вас книжный шкаф упал. Так я еще и шкаф на вас уроню.
– Геннадий, вы сами не понимаете, что вы сейчас говорите. У меня зять в милиции работает, а вы заявляете такие глупости.
– Я вам не глупости говорю – глупость сделали вы, когда сочли меня за мальчишку. Да, для вас я мальчишка, но не такой маленький, как вам бы хотелось. Я оставляю вам ваш автограф Пастернака и забираю вашего Дмитрия Пожарского, а вы, когда вернете мне камею, получите его назад.
С этими словами я подошел к книжному шкафу и протянул руку, чтобы открыть дверцу, но Семенец, как рычащий медведь, бросился мне наперерез. Мне ничего не оставалось, и я дал ему в ухо. После этого Семенец отскочил от меня и уселся на диване. Видимо, «профессора» никто ни разу в жизни не бил, а если и били, то очень давно. Пока я доставал из шкафа тяжеленную книгу в серебряном окладе на серебряных ножках, он довольно громко, но невразумительно причитал: