355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Рябов » КОГИз. Записки на полях эпохи » Текст книги (страница 6)
КОГИз. Записки на полях эпохи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:59

Текст книги "КОГИз. Записки на полях эпохи"


Автор книги: Олег Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Как в церковь стал ходить, так новую радость для себя нашел, и снова с книгами связанную. Старообрядческих книг у нас море в заволжских деревнях. Что там Иван Федоров! До Федорова были десятки типографий, которые печатали книги на русском языке и в Австрии, и в Праге, и в Гродно, и в Вильно. Один Франциск Скорина несколько десятков книг напечатал. А они все у старообрядцев хранятся. А рукописных книг сколько в Заволжье! Ты знаешь, что все французские короли Средневековья, коронуясь, давали клятву на рукописном Евангелии, написанном на русском языке, которое привезла во Францию Анна Ярославна. Вчера из Красных Баков мне грузовик книг привезли, все в коже, двести штук, за сто рублей купил. Мне тут работы теперь на полгода.

…Я ходил в гости к Николаю Михайловичу несколько лет. Последний раз видел его в конце мая на площади Горького, около когиза. Он стоял в домашних тапочках, полотняных брюках и майке, на пальце вертел мокрые плавки, такие, знаете, с завязочками сбоку, остановился, идя с пляжа из-под Чкаловской лестницы. «Вода еще холодная!» – с сожалением произнес он.

Утром позвонила его Мария Ивановна: «Николай Михайлович тебя звал!» – сказала она и положила трубку. Через полчаса я был у них дома. Борода лежал посреди комнаты.

– Под утро упал. Помоги мне на диван поднять.

– Мария Ивановна, вы врача вызвали? – Я дотронулся до Николая Михайловича.

…Он был еще теплый: уже холодный, но еще теплый. Мы с трудом подняли его и положили на диван. Он не убирался – оба валика скатились. Он был очень большой человек, Николай Михайлович, Борода.

IX. Дядя Боба

В конце 60-х годов я, вслед за всей продвинутой духовной аристократией страны, мечтал попасть летом в Коктебель – и попал. Я приехал с целью встретиться с Марией Степановной Волошиной, вдовой великого мэтра. Мы познакомились на набережной. Ее, маленькую и сухонькую, вела под руку долговязая экзальтированная девица, то ли певичка, то ли поэтесса. Встречные с Марией Степановной здоровались, она здоровалась со всеми, никого не видя – была уже слепа.

Присев на курортную скамью, мы вели почти светскую беседу. Мария Степановна, не поворачивая головы, показывала рукой направо и говорила: «Видите, на Карадаге солнце, садясь, отсвечивает, и одна вершина похожа на лошадиную голову. Макс любил меня там рисовать». На что я в ответ читал свои стихи:

«Мы проснулись, оставили хлев, и пошли все в соломе и глине: я, со мной Франсуа Рабле, и еще Александр Грин…» На это Мария Степановна рассказывала: «Когда Сашка Грин напивался в трактире и его выбрасывали на улицу, он кричал: “Макс заплатит!”, и Макс всегда за него платил». Я в ответ Марии Степановне говорил: «Александр Степанович и я – земляки». В те времена существовало Волго-Вятское книжное издательство, и мы, горьковчане, считали кировских писателей земляками.

В какой-то момент Мария Степановна произнесла ключевую фразу: «Вы знаете, если вы поэт, то вам очень повезло: сейчас в Коктебеле отдыхает замечательный поэт Борис Пильник – поэт из нашей эпохи, из 20-30-х годов. Он обычно в это время сидит на скамеечке в конце верхней аллеи», – и она показала налево. Меня удивил ее уважительный отзыв о человеке, которого я довольно хорошо знал по родному городу и считал, в общем-то, посредственным поэтом. Но не упомянула ведь Мария Степановна о Мирзо Турсун-заде или Иосифе Бродском, которые бродили где-то рядом, по этой же набережной.

Я пошел искать Бориса Ефремовича и вскоре уже тепло здоровался с ним. Сидя на скамеечке, мы беседовали ни о чем, как близкие, как земляки, встретившиеся на чужой земле. К Пильнику постоянно подходили какие-то люди, он был со всеми привычно, по-пильниковски, приветлив и всех знакомил со мной. Станислав Куняев, Аркадий Первенцев и писатели, которых я просто не знал по молодости. Но вот с этой самой молодости я помню, что Борис Ефремович в нашей литературной стране был фигурой.

Для меня – мальчишки, начинающего поэта – он был просто учителем, а за глаза – наш Старик или даже Дядя Боба. С тридцатых годов и до своего последнего вздоха Пильник был поводырем начинающих горьковских виршеслагателей и графоманов. Начинал он свою поэтикопросветительскую деятельность когда-то вместе с давно и глубоко забытым поэтом Федором Жиженковым, который вместе с основной частью горьковской писательской организации растворился горькой слезинкой в необозримом океане ГУЛАГа. Хотя, что греха таить, кто-то возвращался и из этого жуткого плаванья, а кто-то умудрялся и там что-то писать: Василий Ажаев написал эпопею «Далеко от Москвы» и получил Сталинскую премию, а Штильмарк – «Наследника из Калькутты», которым до сих пор зачитываются все мальчишки. Шум прибоя этого океана слышали и помнят все советские семьи, а многие и отдали ему свою дань: был расстрелян родной брат Бориса Ефремовича, профессор-металлург, создатель крупнейшего сталелитейного производства в Европе – «Азовсталь».

Однако омыл своими водами и поглотил значительную часть советского народа и другой океан, накрывший нашу Родину в середине ХХ века, – это Великая Отечественная. Пильник на войне потерял ногу.

Этот устойчивый штамп: «Пильник потерял ногу» имеет двойной смысл для горьковских писателей-читателей, и его надо пояснить. На ежегодное болдинское празднование пушкинского дня в начале июня в знаменитый райцентр приезжают братья-поэты, чтобы почитать стихи в чудной березовой роще Лучинник и посидеть с бутылочкой на берегу барского пруда. И вот однажды, уже глубокой ночью, когда все проблемы были решены, а бутылки опорожнены, два будущих гения от поэзии вызвались помочь Борису Ефремовичу добраться до гостиницы. Было и смешно и грустно присутствующим в тот вечер в вестибюле, когда обнаружилось, что Пильник потерял свою ногу, точнее протез. Искали его дружно и нашли недалеко от знаменитого горбатого мостика.

Однако приходится возвращаться к пресловутому «после войны». Война закончилась для Бориса Ефремовича быстро, в сорок первом он остался без ноги, а с другой стороны, война продолжалась для него всю оставшуюся жизнь. Каузалгия – страшные боли в отсутствующей конечности мучили его и днем и ночью, не прекращаясь. Многолетние мотания по больницам и госпиталям, сознание собственной беспомощности и бессмысленности существования, невостребованность – не раз приводили искалеченного поэта к самой грешной для крещеного человека мысли: уйти! Спасала его каждый раз (а и не раз!) Лидуша, Лидия Николаевна – жена, друг, читатель, редактор, советчик, нянька. Познакомились они незадолго до войны в когизе, что тогда находился на Свердловке почти напротив театра драмы, приглянулась молоденькая востроглазая шустрая продавщица Лида разведенному красивому остроумному поэту, и стали они жить вместе на радость друг другу. Благо была у них общая любовь и страсть: книги, стихи и почтовые открытки.

Два раза в неделю после парикмахерской, куда поэт ходил бриться, они вместе с Лидией Николаевной шли в книжный магазин, где их уже ждали. Денег на дорогие покупки не было, но девочки-продавщицы все равно откладывали для Дяди Бобы тоненькие поэтические сборнички и открытки. Дома у Пильника этих сборников стихов были тысячи, а открыток – десятки тысяч. И не только поэты Серебряного века были у них в библиотеке, а и вся мировая литература великолепно представлена.

Дорогостоящих раритетов, вроде инкунабул или эльзевиров, в огромной пильниковской библиотеке не было. Не имел он к ним интереса. Однажды как-то про такие уники зашел разговор, не помню, кем поднятый, и Борис Ефремович поделился с присутствовавшими своими воспоминаниями о событиях, участником которых был сам.

В послереволюционные 20-е годы по распоряжению молодого советского правительства в губернские города свозилось из уцелевших помещичьих усадеб все что-либо, на первый взгляд, стоящее. Книги относились к буржуйским затеям, и их везли возами, целыми библиотеками – пускай начальство само разбирается. Разбирать груды скопившихся книг поручили состоявшему на службе у большевиков (жить-то надо, отказ от сотрудничества с новой властью мог обернуться расстрелом) Андрею Павловичу Мельникову, сыну великого писателя-нижегородца.

Андрей Павлович владел многими языками: французским, немецким, греческим, древнееврейским; знал латынь и санскрит. К тому времени, о котором идет речь, Мельникову уже исполнилось семьдесят лет. Справиться с работой, которую на него возложили, старик один, разумеется, не смог бы, и ему в помощь прислали молодых здоровых парней, одним из них был Борис Пильник. Помощники должны были отбирать из груды книг прилично сохранившиеся тома в цельнокожаных переплетах и представлять их на суд старому архивариусу, который и решал дальнейшую судьбу книги. Инкунабулы отправляли в Москву, а оттуда за рубеж страны. Говорили, что из-за границы за одну уникальную книгу к нам в страну поступает вагон зерна.

В 1973 году Пильнику исполнилось 70 лет. В те дни у себя дома он показал мне удивительное письмо-поздравление, пришедшее ему из Москвы от пожилой дамы. Я не могу его воспроизвести дословно, но пусть простят мне мои читатели, попробую воспроизвести его с точностью до смысла.

«Уважаемый товарищ Борис Пильняк! Я очень рада, что Вы живы, что Вас не расстреляли в 1937 году, как написано в “Литературной энциклопедии”. Вы любимый писатель моей молодости. Надеюсь, что будет к юбилею переиздано Ваше собрание сочинений в 7-ми томах. Буду очень рада. Посылаю Вам журнал “Новый мир” № 5 за 1926 год[1] с “Повестью непогашенной луны”. Вряд ли у Вас сохранился этот журнал после репрессий. Буду рада, если этот роман войдет в новое собрание сочинений…» и т. д.

Я спросил Бориса Ефремовича, был ли он знаком с Борисом Пильняком, который когда-то учился и жил в Нижнем, любил наш город, описывал его в своих романах, с этим великим стилистом, которого можно равнять с Алексеем Ремизовым или Андреем Платоновым. Борис Ефремович ответил без всякой иронии, и если не с ненавистью, то очень жестко: «Ненавижу его! Меня дважды выселяли из московских гостиниц, в которых накануне пьянствовал и дебоширил Пильняк. А один раз утром какие-то девицы привели в номер милицию и указали, что я тот писатель, который оскорблял их вечером. Пильняк мне жизнь почти что поломал».

Однажды на университетском диспуте на тему о подлости и совести, который организовал и проводил Пильник, я в запальчивости спросил:

– А что, Борис Ефремович, вы не совершали в жизни проступка, за который вас мучила бы совесть до сих пор?

– Нет, – спокойно ответил он.

Прошло около часа, диспут подходил к концу, и вдруг наш учитель обратился ко мне в зал:

– И наверное, я все же немного слукавил: мучит меня совесть. Воспитал я двух негодников, – он назвал фамилии, мы этих людей знали, – учил любить литературу, хорошие стихи, а они полюбили книги. Сначала у меня всех символистов из дома украли, а теперь из Ленинской библиотеки футуристов крадут. Они стали книжниками. Для меня это слово ругательное.

X. Глухари

Нас встретила толстая Клава – жена лесника, женщина добрая, заботливая, хлопотливая, но не очень гостеприимная, как это часто бывает при запойных мужьях. Поздоровавшись с хозяйкой, мы сняли на высоком крыльце сапоги, скинули рюкзаки, ружья и вслед за ней без приглашения вошли в дом. Клава, не обращая на нас внимания, принялась возиться по хозяйству, мы же, присев на низенькой лавочке возле теплой русской печи, закурили.

– Где Яков-то? – спросил я.

– Знамо где, где ж ему, окаянному, еще быть, как не на печи.

– Что, опять?..

– Ох, и не говори, жить не хочется, – женщина скомкала тряпку, бросила ее и тяжело села за стол. – Башку бы ему оторвать. Уж неделю как лопает. Встал затемно, ходил, ходил, я подумала, что собирается в лес, а он ее нашел: от своего вора не утаишь. Вышел с избы, а вернулся уже пьянущий. Ну, я прямо на его глазах и опрокинула флягу в подпол.

– Много было?

– Литров двадцать. Холера, напился – и опять на печь. Хозяйство заброшено, ложек недоделанных полная баня, тыщи три. Заказчик из Семенова на днях приезжал.

Завозился Яков. Я поднялся, глянул на печь и увидел заспанное, страшное, худое лицо.

– Здорово! Пойдем в лес!

– Нет. Я того… – хозяин спустился к нам. – Дуреха-то самогон в подпол вылила, лучше бы соседям отдала, все добро.

– Хоть бы ты околел с этого добра, – огрызнулась Клава.

– Ну ладно…

– Ладит, да не дудит.

– А завтра пойдем? – вмешался я, чтобы сменить тему, понимая, что бессмысленно спрашивать.

Мы с Володей, моим приятелем по НИИ, приехали всего на три дня, за это время лесник в себя не придет. Обещанная охота на глухарей срывалась.

Пошарив в карманах, Яков достал сигарету, размял ее и закурил.

– Завтра пойдем, – затушил сигарету и полез на печь, в самую глубь.

Мы сходили за рюкзаками, вынули хлеб, консервы, конфеты. Володя достал загадочный сверток и положил его на комод – подарок хозяйке. Клава принесла кипящий самовар, выставила на стол мед, моченую бруснику, грибы, картошку и сковороду с мясом. Сели втроем перекусить.

– Домашнее мясо-то? – спросил я, подцепив один из больших черных кусков.

– Да нет. Глухарь.

– Значит, Яков был на охоте?

– Это с весны, в бочке насолил.

Мясо было вкусное, соленое в меру.

– Сам, когда пьет, ест?

– Нет. За неделю только раз крынку молока выдул.

Володя ел молча, а мы с Клавой разговаривали, она рассказывала о детях, выросших и покинувших дом, о людях, знакомых мне по прошлым приездам. Так просидели до позднего вечера. Хозяйка расстелила для меня и Володи на полу две большие перины. Устраиваясь на ночь, мы попросили, чтобы Клава разбудила нас до рассвета, и она с улыбкой в голосе тихо сказала:

– Яков Иванович вас завтра сам разбудит.

Володя быстро уснул, а я лежал и думал об охоте. Она для нашего брата-мужика – одно из наиглавнейших удовольствий, то ли врожденная наследственная потребность, то ли привычка, столь сильная, что переходит из поколения в поколение. Цари считали охоту самой достойной и благородной забавой. Как-то мне повезло увидеть, подержать в руках и даже полистать большие красивые книги: «Великокняжеская и царская охота на Руси», «Царская охота» и два тома «Императорская охота на Руси». Очерки в них составил генерал Николай Иванович Кутепов – заведующий хозяйственной частью императорской охоты при Александре III, а рисунки для иллюстраций выполнили лучшие художники тех лет: Репин, Васнецов, Серов, Суриков. Три тома с золотыми обрезами в желтых кожаных переплетах, на углах которых надеты изготовленные из серебра, гравированные с просечкой, двуглавые орлы. У четвертого тома цельнокожаный, красного цвета переплет, в его центре – оттиск двуглавого орла, сделанный золотой и черной краской.

Таким богатством владел у нас в городе живший одиноко, как старый глухарь, в деревянном доме на Ямской скромный человек по прозвищу Переводчик. Про него ходили слухи, что он ненормальный – помешался на книгах: спит и ест на них. Доля правды в этих сплетнях, и немалая, была, в чем я сам убедился. Вещей в его обшарпанной, со свисающими проводами и тенетами, комнате было всего ничего: два венских стула да верстак-стеллаж, что стоял посередине комнаты, как бы деля ее на два узких коридора. Вдоль стен тянулись страшные, чуть ли не из горбыля сколоченные, лестницы. Четыре нижние ступеньки шириной в две доски, остальные – в одну. Такие необычные книжные стеллажи были немного повыше человеческого роста, достаточно лишь протянуть руку, чтобы взять с полки любую книгу. Книг в комнате столько, что создавалось впечатление, будто они ее затопляли собой, стекая по стенам, заливая весь пол, перетекая на подоконники, на стулья, на железную кровать, узкую и ржавую, стоявшую у короткой стены при входе, покрытую старым солдатским одеялом.

Хозяин всего этого добра работал переводчиком, в молодости здоровье и знание иностранных языков давали хорошие деньги, их поглощали две страсти: книги и вино. Теперь, с годами, заработки были не те, и ради выпивки приходилось жертвовать ценными изданиями. Я взял с Переводчика слово, что буду первым, кому он предложит «Царскую охоту». Работа и семья отвлекли меня от книжных дел на некоторое время, но его хватило на то, чтобы Переводчик спился. Хоронить отца приехала из Москвы дочь, она наняла машину, мужиков и отвезла книги в когиз на площадь Горького, где сдала их в «букотдел», а что имело цену, в том числе «Царскую охоту», захватила с собой в Москву. С воспоминаниями о желанных книгах я уснул.

Разбудил нас Яков, разбудил и отошел к печке покурить.

– Ну, чего, пойдем? – спросил я, выходя и потягиваясь. Володя тоже встал и собрался. Хозяин ответил:

– Пойдем только молока попьем.

– А где Клавдия?

– На дворе, у коровы.

Вошла хозяйка, поставила подойник на лавку. Яков сказал ей хмуро:

– Купи, сбегай к Фаинке-продавщице, у нее дома всегда есть. Вот вылила, а теперь с гостями, с приездом нечего…

– Прямо, побежала. Я тебя с гостями вместе выгоню.

Тут вмешался Володя:

– Нет, Яков, если понадобится, то у нас найдется, а сейчас лучше не надо.

– Ну, смотрите, как знаете. – Яков затушил сигарету и налил всем молока в большие глиняные кружки.

Стояли первые заморозки. Ночная белая трава блестела и чуть хрустела под ногами. Лес начинался сразу за деревней и отсюда, от Керженца, тянулся до самого Полярного круга. Тайга! На дорожках вдоль квартальных просек дождевые лужи в колеях покрылись тонкой корочкой льда. Когда начало светать и из сплошной черной массы стали вырисовываться отдельные стволы сосен, елок, рябин, мир ожил звуками и красками. Проснувшийся лес наполнился движением и пением птиц. Среди множества голосов синиц выделялся долгий, с коленцем, свист рябчиков. Они, глупые, шли на наш манок, а мы, удобно устроившись на бревне и подсвистывая их, легко брали подлетающих молоденьких птиц, садившихся чуть ли не на мушку ружья. Поднимали и тетеревов, что бродили вдоль дорожек, выискивая в лужах намытые камушки, необходимые их желудкам как терки во время трудной голодной зимовки, когда придется питаться грубой хвоей.

Яков шел не останавливаясь и не вскидывая ружья, только иногда задерживался, чтобы закурить.

– А далеко до глухарей? – спросил я.

– А кто их знает.

– Ну ты-то куда нас ведешь?

– А вот за Длинным просеком направо, помнишь, где мы с тобой медведя-то…

– Так туда километров пятнадцать!

– Ну.

Мы шли еще часа три-четыре. Володя и я не были уверены в успехе, поэтому по пути постреливали и несли в охотничьих сумках по паре поляшей и несколько рябчиков. На конце одной вырубки Яков вдруг остановился и сделал нам знак – «замри», а сам, сняв ружье, осторожно пошел вперед. Минут через пять мы тихо последовали за ним и увидели его метрах в ста под двумя огромными соснами. Вдруг с одной из них поднялась и полетела большая птица.

– Глухарь, – шепнул мне Володя, по привычке вскинув ружье и тут же опустив: почему Яков не стрелял? Мы дождались лесника. Он подошел, махнул рукой и сел на пенек, закурив.

– Ты чего не стрелял?

– Да руки дрожат. Похмелье, – зло ответил Яков. – Хотелось ружье разбить о сосну: выцеливаю, а ни мушки, ни глухаря не вижу. Палить – только лес пугать, ну, ранишь птицу, пролетит с версту, а там упадет. Что толку-то. – Он встал и пошел мимо нас.

– Ты куда?

– Домой!

– А мы погуляем.

– Валяй.

Погода стояла отличная. Поздняя осень. Солнце. Имея в руках компас и зная, что в квартале, два километра на полтора, невозможно заблудиться даже в этих дремучих безлюдных лесах. Мы брели не торопясь, изредка поманивая рябчиков, пока не вышли к небольшой речушке: либо Улангерь, либо Козленец. Пройдя немного вдоль воды, мы неожиданно вышли на поляну с огромным возвышающимся холмом, под которым образовалась небольшая заводь. Вырвавшаяся из-под бурелома сваленных сосен, нависших осин речка как бы остановилась у чистого берега, который, весь в траве, поднимался к трем потрясшим нас сразу своим величием и размерами лиственницам. Добравшись до них, мы увидели два больших полусгнивших сруба, а поодаль – почерневшие нижние венцы строений совсем уже гигантских. На краю поляны, ближе к лесу, стоял большущий дубовый крест, а дальше виднелись покосившиеся столбики под маленькими островерхими крышами – старообрядческие голубцы. Под одной из лиственниц стояла лавочка, мы сели.

– Что это? – спросил шепотом Володя, нервно закуривая.

– Остатки скита. В этих местах их много было. Кержаки.

– Сила!

– Помнишь, еще в школе проходили о расколе церкви, когда власти исправляли богослужебные книги: старые отбирали, а взамен бесплатно выдавали новые. Грамотные люди, почитавшие древнюю книжность, отстаивали чистоту старой веры, поэтому их называли староверами, или старообрядцами, а уничижительно – раскольниками. От наказаний они бежали в глухие места. Дебри нашего Заволжья были удобным приютом. Сюда, в эти места, для обращения старообрядцев Керженца в новую веру епископ Нижегородский Питирим отправлял послания. У меня есть прижизненное издание его книги «Пращица противо вопросов раскольнических». Ее напечатали по указанию Петра Первого, он внимательно следил за нижегородскими диссидентами.

– Я читал в детстве толстенный роман «В лесах».

– Вот тут, где мы с тобой сидим, стояли старообрядческие избы, они соединялись меж собой под землей, а далеко в лес и к реке были проложены подземные коридоры.

Я рассказывал, а Володя слушал, покуривая сигарету, и мы не сразу заметили, когда к кресту подошла женщина в черном. Нам не было видно, что она там делала минут десять, наверное, молилась. Потом направилась к нам.

– Брось сигарету, – сказал я Володе, – может, поговорить удастся.

Лицо женщины было непроницаемое, суровое, и я понял, что ничего хорошего мы не услышим.

– Вы, молодые люди, охотники… Шли бы отсюда куда… А то… Сюда птицы прилетают, вы в них не стреляйте, – она резко повернулась в сторону оплывших холмиков, перекрестилась двуперстием и быстро пошла прочь.

Мы молчали, хотелось закурить, но что-то сдерживало. Вдруг из глубины леса вылетели огромные черные птицы и сели на лиственницы. Глухари. Такие всегда осторожные, а тут… Возможно, они не заметили нас за толстыми стволами и растопыренными лапами столетних деревьев. Я не шевелился и дышать-то вроде перестал. Володя тоже затаил дыхание. Боясь поднять головы, мы слушали, как могучие птицы гуляют над нами по толстым сучьям. На нас сыпалась мелкая труха. Украдкой я глянул вверх. Три глухаря, черные, красивые, с бородами, не торопясь клевали побитые морозцем иглы. Но вдруг, что-то почувствовав, они захлопали сильными крыльями и, ломая ветки, полетели в чащобу за речку.

– Ну как? – спросил я, когда птицы скрылись.

– Хорошо, что Яков не стрелял! – ответил Володя.

XI. Вериги на душе

Город – это не просто сложный организм, который имеет свою историю, меняется, развивается, подчиняет своим интересам окружающее пространство, населяющих его людей. Город – организм одушевленный! У него есть своя этика, он ревнует, завидует, совершает поступки, а главное, у него есть совесть, как у человека. Совесть – это странный инструмент, который измеряет нравственность поступков post factum.

При царствующих дворах роль совести исполняли шуты, мудрейшие люди с высоким положением и происхождением, только им позволялось безнаказанно высказывать, «что на уме». Они выполняли функцию прививки обществу, предупреждая и ослабляя его социальные заболевания. Это и знаменитый шут Балакирев в XVIII веке, и великий Райкин в двадцатом. Самый роскошный храм на Руси народ называет храмом Василия Блаженного, потому что ему, выразителю народных взглядов, позволялось говорить многое, если не все, в страшном XVI веке (хотя, по мнению некоторых современных историков, под его личиной скрывался оставивший престол Иван Грозный).

Во всех городах и селах во все времена были люди, не обремененные высокими постами и званиями, но пользовавшиеся удивительным уважением и доверием земляков за бескорыстное, самоотверженное служение и «любовь к родному краю». Такими людьми не обделен и наш город. Многих я знаю. Когда я видел кого-нибудь из них, гуляющего по Откосу, во мне просыпалось чувство, которое поднималось волной, наполняя душу теплом. Встречные их узнавали, улыбались, здоровались, иные с радостью общались. Те, о ком я говорю, никогда не были «записными» председателями, секретарями, депутатами – как-то мудро отгородились от этого, сохраняя себя для более личного служения. Для меня поименное их перечисление всегда будет начинаться с поэта Юрия Адрианова.

Писатель и книга – это как-то естественно. Писатель без книги не мыслится. Да и книги без автора, задумавшего ее и создавшего, не существует. Книга как явление и продукт цивилизации давно уже вошла в разряд артефакта. И даже зачастую рассматривается как произведение искусства.

Люди уже несколько столетий тайно и явно, пропагандируя или скрывая свою страсть, собирают книжные редкости. Однако в отличие от нумизматов, филателистов и прочих серийных коллекционеров их занятие во все времена не очень-то приветствовалось властью. А все потому, что интересовали чернокнижников старообрядческие летописи, созданные в скитах, описания церемоний, напечатанные в помещичьих типографиях, да уничтоженные цензурой издания подрасстрельных авторов 30-х годов и прочие сомнительные редкости. Книга более шести столетий является незаменимым носителем информации, а владеть и дозировать информацию – прерогатива государственных и карательных органов.

Мне могут возразить, что в наши дни более емким и мобильным источником является Интернет, но тут же вспоминаются люди недалекого прошлого, которые говорили, что иметь дома книги не обязательно, когда в стране такие огромные государственные книжные хранилища. Однако в читальных залах при них сидели те самые профессора и писатели, у которых были свои прекрасные домашние библиотеки. Так и сейчас: полноценно пользуются Интернетом те, у кого дома на полках стоят пять-шесть тысяч томов.

У Юры Адрианова была очень приличная домашняя библиотека. Составил он ее в 60-70-е годы, когда покупать книги считалось модным в самом дурном смысле этого слова, но к нему это не относилось. В то время торговый зал когиза выполнял функции клуба для интеллигенции города. Я не знаю, читают ли нынешние писатели современную русскую литературу и покупают ли книги, но в книжных магазинах я встречаю их значительно реже, чем тех, из семидесятых, когда одним из мест встреч писателей был когиз, – там они регулярно стояли у книжных полок.

Проводниками в мир книг у Юрия Андреевича были его дядюшка, писатель-краевед Алексей Елисеев, и литературный наставник Борис Пильник, поистине люди энциклопедических знаний и настоящие носители русской духовности. Эти эпитеты в самой превосходной степени можно отнести и к Юре.

Помню случай: немолодая интеллигентная пара, приехавшая откуда-то из области, принесла на продажу в букинистический отдел прижизненное издание «Мертвых душ» Гоголя. Антонина Ивановна, старейший, опытный товаровед, вздохнула и, глядя на сдающих книгу, вдруг задумчиво сказала:

– К сожалению, я не смогу вам заплатить больше двадцати пяти рублей – это потолок. Он установлен специальным каталогом на покупку. Но я дам вам адрес Бориса Ефремовича Пильника, живущего в соседнем доме. Сходите к нему – он заплатит настоящую цену, а я позвоню, предупрежу о вас.

Я присутствовал при этой сцене и с удивлением слушал Антонину Ивановну. Когда владельцы «Мертвых душ» ушли, Антонина Ивановна, обращаясь ко мне, призналась:

– Понимаешь, я вижу, что у этих людей большое горе. Не знаю какое! Им просто надо помочь. Почти никто не задумывается, что для ряда людей буккнига – последняя надежда, где можно перехватить немного денег. Вот ведь сегодня они принесли сюда самое дорогое, что есть в их доме, и я должна помочь.

Дальнейшая судьба «Мертвых душ» стала мне известна позднее. Пильник сказал хозяевам редкости, что уже стар для коллекционирования, и сосватал книгу Адрианову, а в его доме она встала на самую почетную полку.

У Адрианова в библиотеке было много книжных изюминок. Я с завистью вспоминаю альманахи и сборники новиковской и пушкинской эпохи, комплекты журналов «Исторический вестник» и «Русская старина», семитомник «Отечественная война и русское общество», иллюстрированные многотомные издания середины XIX века, два тома «Записок русского офицера» Федора Глинки или «Кобзарь» Тараса Шевченко 1840 года.

Адрианов обладал профессиональным библиофильским чутьем.

Стихи Юры я узнал довольно рано. Моя мама преподавала в радиотехникуме и однажды после выступления там молодых поэтов принесла домой две книжечки с автографами. Коля Рачков написал маме: «Спасибо, что так долго терпели мои стихи». Что было накарябано на книжке Адрианова «Считайте годы по веснам», мы понять не смогли. Не смогли разобрать эти каракули и через много лет вместе с самим автором, когда ели жареных карасей у меня дома и я показал ему его автограф. Он тогда сказал: «Сейчас проводишь меня домой, и я подпишу тебе другую». Домой я его проводил, и «Считайте годы по веснам» он с трудом где-то у себя в кабинете разыскал и подписал мне, но что он там нацарапал, я не пойму до сих пор. Расспрашивать его во второй раз не хотелось: к тому времени мы с Юрой уже несколько лет близко дружили.

Познакомились мы при весьма памятных обстоятельствах на одном из поэтических «пильниковских» четвергов в Доме ученых. Наш Старик – Борис Ефремович – вдруг прервал свою проповедь и нарочито патетически произнес, глядя через наши головы в глубь зала: «А вот и живые классики пожаловали нас своим посещением. Могу представить – Адрианов и Уваров. Давайте читайте новые стихи. Вы же знаете, как у нас заведено».

Первым читал Уваров – что-то про охоту и медведей, картинно, с уваровской многозначительностью. Потом встал Адрианов; так, как в тот вечер, он больше при мне не читал никогда: артистично, с вызовом всем слушающим. Он читал «Выводите полки на Сенатскую площадь» – стихотворение, только что написанное и нигде не опубликованное.

У меня перехватило дыхание, вся пишущая братия, сидевшая в аудитории, завороженно молчала. Бодрился только Игорь Чурдалев; толкнув меня в бок, чтобы я не расслаблялся и помнил наш с ним принцип: эпатировать окружающих при любой возможности и любых обстоятельствах. Он встал и обратился к нашему Старику: «Борис Ефремович! У нас уже есть два классика: Пушкин да вот он, – и указал на меня пальцем. – Если мы каждый день будем разбрасываться этим званием, то очень быстро его дискредитируем. Давайте дадим им какие-нибудь другие звания». Закончился для меня тот вечер в туалете Дома ученых, где мы с Адриановым и Иудиным пили красное алжирское вино «Монтень де Лион».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю