412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Рябов » КОГИз. Записки на полях эпохи » Текст книги (страница 3)
КОГИз. Записки на полях эпохи
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:59

Текст книги "КОГИз. Записки на полях эпохи"


Автор книги: Олег Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Знаете, тут километрах в полутора от вашей точки лежневка новая в сторону Вуктыла проложена?

– Знаем!

– Так вот, у нас там машина тонет. Лежневка раскатилась в самом неподходящем месте. Если сейчас мы ее не спасем, к утру машина утонет!

…Дальше было как в бреду, как во сне: сломали замки на складе, вытащили бензопилы «Дружба», канистры с бензином, заправили. Где по колено, а где и проваливаясь по пояс в болото, что-то делали, заводили куда-то тросы, чтобы могучий трехосный военный «Урал» мог вытащить провалившийся в какую-то лужу самосвал «Татра». Наши ребята приехали вовремя и, сменив нас, троих инвалидов, действительно помогли работягам, попавшим в беду. Под вечер пришли эти шоферы в наш амбулаторный барак. Каждый поставил на стол по две бутылки. Их скромные этикетки сегодня мало кто помнит: «Спирт питьевой» по пять шестьдесят две. Слов благодарности никто не произносил: все было принято как само собой разумеющееся.

Наутро я выздоровел – температуры не было, кашель прошел, осталась лишь легкая слабость и противный осадок во рту.

4

Кашлять серьезно я начал в октябре, кашлять и потеть. Кашлял я так, что не давал спать домашним. Участковая врачиха Репьева, настоящая дура, в течение трех недель ходила ко мне домой, продлевая больничный, и каждый раз констатировала ОРЗ, пока наконец не созрела и не вызвала «Скорую помощь», вписав неряшливым почерком свой окончательный диагноз – тиф.

Меня отвезли в инфекционную больницу. Деревянный корпус обогревался печками, которые мы топили с утра до вечера. И хотя старые печки грели плохо, а установившиеся ноябрьские морозы и тягучий ветер с Оки выстуживали помещения очень старательно, к вечеру мы умудрялись накочегарить температуру в нашей палате градусов до тридцати. И тогда на корточках около открытой печной дверки, кто в белых подштанниках, кто в голубых кальсонах, мы курили, пуская в печку струйки дыма, не обращая внимания на нянечек, медсестер и дежурного врача.

Сейчас, через много лет, точнее, прожив много лет, я понимаю, что в моей жизни кое-что – и очень часто – зависело от счастливых случайностей. Так вот: после недельного пребывания моего в тифозном бараке к нам случайно заехала какая-то комиссия во главе с большим светилом из лучшей городской 5-й больницы. Светило-профессор был маленький, плюгавенький, лысый, какой-то сморщенный и серый. Вся эта комиссия, зайдя в нашу палату вслед за этим сморщенным старичком, почему-то остановилась у моей кровати. Профессор со мной даже не разговаривал: он задал два вопроса лечащему врачу, посмотрел историю болезни, оттянул мне веко, пожамкал мне живот, потом ухом прислонился к моей спине и что-то внимательно и долго там выслушивал. Потом медленно и тихо заговорил, непонятно к кому обращаясь:

– Глупцы! Немедленно отвезите его в железнодорожную больницу, к профессору Альперту, на нашей машине. Пока мы продолжим осмотр, успеете. Пусть Альперт больного просветит рентгеном и письменно сообщит мне диагноз, заключение и рекомендации. А тебе, – постучал меня по груди, – советую послушать не письменные, а устные рекомендации этого Альперта. Все, пошли в следующую палату, – и профессор повернулся ко мне спиной, уводя комиссию в коридор.

С туберкулезным профессором Альпертом разговор был неприятный, но емкий, многозначительный и запоминающийся, как и сам профессор, весь засыпанный табачным пеплом, плешивый и с неудачно подобранным стеклянным глазом. Покрутив меня, голого по пояс, перед рентгеновским аппаратом, он недолго что-то писал на клочке бумаги для приславшего меня старичка, потом сунул этот клочок мне в руки со словами:

– Я лучше позвоню ему. А тебе вот что скажу. Дело твое хреново и очень хреново: правое легкое у тебя темное! Затемнение очень большое. Кстати, ты куришь?

– Да! А что, надо бросить?

– Нет! Если сейчас бросишь, процесс только ускорится: будешь кашлять – легкое будет рваться еще быстрее. Ты еще кровью не кашляешь?

– Нет! – сказал я и соврал: уже дважды – один раз дома и раз в больнице – я откашливал кусочки слизи, но не темные, а алые, оба раза – после надсадного кашля.

– Слушай, студент, меня внимательно. Несколько месяцев назад ты перенес воспаление легких, и очень сильное, на ногах. Судя по шрамику под мышкой, у тебя с детства туберкулезная интоксикация, то есть предрасположенность. Но в этом я могу ошибиться. Сейчас у тебя идет очень нехороший процесс – начальная форма чахоточки, то есть туберкулеза. Каверна, дыра в твоем легком, которая вот-вот образуется, будет сантиметра три-четыре, и мы ее уже не заштопаем. Лечится это только покоем, питанием, хорошим настроением и неприятным лекарством, которое я не могу тебе прописать, потому что лекарство это цыганское, и тебе с батькой твоим надо сходить к моей теще – она цыганка и поможет тебе. Не смотри на меня так – с твоим отцом мы хорошие друзья, и я ему сегодня, да прямо сейчас, и позвоню.

Дальше ничего интересного не произошло. В декабре меня выписали из больницы, я оформил в институте академический отпуск и устроился работать лаборантом к Ивану Катаеву, вспыхнувшей новой ученой звезде. Звезде – потому что он защитился, как говорили в научных кругах, «по-горьковски»: защищал кандидатскую диссертацию, а в Москве, в ВАКе, ему присвоили докторскую – этим путем прошли до него наши будущие академики Андронов да Гапонов.

Кроме этого, я ежедневно утром пил цыганское лекарство, рецепт которого я все же опишу.

Берутся десять яиц и десять лимонов, яйца укладываются рядышком на большую глубокую тарелку и обкладываются кашицей, полученной из измельченных, протертых, очищенных от цедры лимонов. Через сутки, когда лимонная кислота съест кальциевую скорлупу, яйца аккуратно ложкой вынимаются из тарелки, и из них делается яичница. Оставшейся в тарелке лимонно-кальцинированной кашицей обкладывают новые десять яиц. Так делают трижды. После чего этот лимонно-кальциевый сок размешивают со стаканом растопленного сала (рекомендуемая последовательность: барсучье, медвежье, собачье, свиное; в моем случае – медвежье). Добавляют стакан очищенных листьев алоэ, пропущенных через мясорубку, поллитра жидкого меда, банку какао «Золотой ярлык» и бутылку коньяку. Лучше всего эту дрянь закусывать селедкой.

5

В это время, после больницы, я неожиданно близко сошелся с одноклассником (или одногруппником) по институту – уже бывшим, так как я оставался на второй год, – Витькой Калядиным. Про таких, как он, в доброе старое мирное время, до революции, говорили: родился с серебряной ложкой во рту, а позднее, наверное, – с партбилетом в… Отец у него был большой партийный функционер, и Витькиной любимой присказкой было: «Нерешаемых вопросов для нас не существует!» Витька ходил вразвалочку, перетряхивая себя с ноги на ногу, и постоянно шевелил всеми пальцами рук. Он любил встать чуть-чуть поодаль центра какого-нибудь события или действия и почти сразу дать неожиданный совет – будь то заливка бетона, решение задачки по термодинамике или состав сборной СССР по хоккею.

Вот и в тот замечательный предпоследний декабрьский вечер мы сидели у Витьки дома и смотрели хоккей по телевизору, когда пришел его отец с работы, слегка навеселе и чем-то очень довольный. Сначала он уселся с нами и активно стал смотреть хоккей, повизгивая и подпрыгивая во время острых моментов. А после матча он почему-то обратился к нам с Витькой:

– Сейчас я вам прочитаю одну небольшую статью, которая по своему значению сравнима с «Апрельскими тезисами» Ленина. Ну, если я и преувеличиваю, то ненамного. По крайней мере крови из-за нее уже пролилось, да и еще прольется. – Витькин отец вытащил из пальто небольшую, но пухлую брошюру в грязно-голубой обложке и положил перед собой, разыскивая по карманам очки. Я сразу понял, что лежало перед нами на столе. Это был так называемый «белый ТАСС» – ежемесячник, издаваемый где-то в Кремле для членов Политбюро и первых секретарей обкомов с обложкой, украшенной грифом «Совершенно секретно» и помеченной двузначным числом: каждый экземпляр имел свой номер. Для диссидентствующей элиты нашей страны этот сборник был чем-то вроде «Черной ленты» или «Летучего Голландца» – легендой. Именно в этом сборнике печатались разного рода открытые или закрытые письма, сведения о голодовках Галанскова и Добровольского в мордовских лагерях, описывались события в Новочеркасске и демонстрации антисоветчиков на Красной площади. В этом сборнике, непонятно для кого и зачем, был напечатан и знаменитый манифест «пражской весны» чешского писателя Людвига Вацулика «Две тысячи слов», который еще по одноименному изданию, где он впервые появился, назывался среди интеллигенции «Литерарни листы».

Эту-то статью и прочитал нам Витькин папаша, предварив небольшой, довольно продуманной речью, а точнее, репликой.

– Вот вы должны понять, насколько опасна бывает правда, если ее попользует человек, не переступивший «порога боли». Помните, как в «Театральном разъезде» у Гоголя патриот в кавычках обращается к собеседнику, а вероятнее всего, к нам: «Но зачем об этом говорить – ведь это ж наши раны?!» Вот и эти «Литерарни листы», или «Две тысячи слов», – вроде бы все правда, если звучит из наших уст, а этот негодяй-борзописец вывел людей на улицы, кровь пролилась.

Витькин отец начал читать:

«…Большая часть народа с надеждой восприняла программу социализма. Но за ее осуществление взялись не те люди. Скверно то, что у них не было обыкновенной мудрости… чтобы они позволили постепенно заменить себя более одаренными людьми…

…Коммунистическая партия народное доверие постепенно начала разменивать на должности, пока не получила их все, и тогда у нее ничего не осталось. Это осознают и те из коммунистов, чье разочарование так же велико…

…ее союз с государством привел к тому, что исчезло преимущество глядеть на исполнительную власть со стороны… Выборы потеряли смысл, законы – вес…

…ни одна организация не принадлежала на самом деле ее членам, даже коммунистическая…

…демократизация. Этот процесс начался в коммунистической партии. Мы должны об этом прямо сказать – те, которые от партии уже ничего хорошего не ждали…

…правда не побеждает, правда просто остается, когда прочее уже разбазарено…»

Я слушал этот текст совершенно ошарашенный и мимо ушей пропустил комментарии и пространные словоизлияния Витькиного отца. Но больше всего я был поражен Витькиной реакцией на мою просьбу, с которой я к нему обратился у входной двери, уже напялив шапку:

– Вить, а дай мне на день этот журнальчик дома почитать. Я вам первого его занесу.

– Да возьми, чай, говна-то мне не жалко! – И мой друг через минуту вынес брошюру из комнаты.

6

Когда я позвонил Валерке Пашуто, нашему инженеру, а одновременно и катаевскому аспиранту, он долго не мог понять, чего я хочу.

– Валера, я знаю, как тебе не повезло – дежурить в новогоднюю ночь! Хочешь, я за тебя отдежурю?

– Я что-то не понял?

– Повторяю! Если хочешь, я могу за тебя просидеть новогоднюю ночь в лаборатории, в институте.

– У тебя что, обострение? Ты же вроде не в психушке, а в дристушке лежал?

– Нет, Валер, я просто поругался со своей девушкой. А объяснять свои личные конфликты родителям я не хочу. Мне легче сказать, что назначили дежурным по институту.

– Ну, что ж, студент, с меня и моей Наташки тебе пузырь. Ждем в гости первого января. Дежурство твое всего двенадцать часов. С девяти вечера до девяти утра. На вахте тебе по пропуску ключ от лаборатории дадут под расписку. А вообще-то в новогоднюю ночь в институте будет тридцать человек дежурить. Из них в первом корпусе пятнадцать. Так что там нескучно будет!

Целью моего ночного дежурства была портативная печатная машинка «Оптима», личная машинка Катаева, стоявшая у него под столом. Тогда печатные машинки выдавали в спецотделах организаций, и шрифты всех машинок были сняты, скопированы для облегчения идентификации. По возможностям использования в преступных целях это устройство стояло где-то между охотничьим ружьем и автоматом Калашникова. Я не умел печатать на машинке и не представлял себе трудоемкость своего предприятия, но был уверен в успехе.

После проводов старого года и встречи нового в вестибюле института, где присутствовали дежурный электрик, дежурный пожарный, два вохра и еще трое таких же, как я, лаборантов, веселье продолжилось, но я его покинул, весь распираемый изнутри адреналином и жаждой деятельности.

Утром на мой звонок дверь в дом неожиданно открыл брат Саша. Он давно уже жил и работал в Серпухове под Москвой и появлялся дома лишь по большим праздникам. Мы с ним обнялись, и он потащил меня курить в ванную комнату.

– Родители уехали на лыжах кататься в Кузнечиху. Я чайник только что заварил. Сейчас покурим, и я буду тебя кормить. – Однако обладание новой информацией и материальным богатством в виде машинописи «Двух тысяч слов» (журнальчик я успел занести Витьке домой сразу после дежурства) распирало меня настолько явно, что брат неожиданно замолчал, внимательно посмотрел на меня и сказал совсем другим тоном: – Ну, давай рассказывай, что у тебя случилось.

Я без лишних разговоров вытащил из кармана неряшливо и неумело отпечатанный ночью текст и протянул Саше. Он сразу углубился в чтение, но это прочтение было каким-то беглым, без эмоций, и я чувствовал, что Сашины мысли витают где-то очень далеко.

– Здорово! Это очень здорово, – сказал брат после того, как я рассказал ему всю историю с новогодним дежурством и перепечатыванием манифеста из «белого ТАССа». – А сколько у тебя сейчас экземпляров этих «Литерарни листы»?

– Три! – ответил я.

– Слушай, мне как раз три надо. Ты можешь мне удружить: дай мне все три экземпляра, сейчас.

Любовь к старшему брату – это чувство, которое может понять только младший брат: преклонение, обожествление и все-подчинение. В тот же момент я отдал все три экземпляра выстраданного текста брату, приговаривая какие-то глупости вроде:

– А ты знаешь, что Дубчек вместе с Катушевым у нас в политехе учились?

– Нет, не знал! Это интересно. А скажи, у тебя много всякого «самиздата», кроме этого, еще есть?

– Ну, есть «Воронежские тетради», «Стихи к роману», «Купюры к “Мастеру”», письмо Федора Раскольникова, Камю «Чума в Оране».

– Слушай, а ты мог бы все это подарить мне сегодня, и мы с тобой вместе сделали бы одно хорошее дело и, я думаю, очень важное!

– Да, конечно, могу! Даже рад буду, если мы что-то вместе сделаем, – я пошел в комнату, достал из письменного стола папку с «самиздатовскими» рукописями и машинописями и принес их в ванную к брату. Он взял папку, не торопясь, в течение минут десяти, молча, перелистал ее всю и неожиданно, как-то сурово стиснув зубы, спросил:

– Ты все это мне даришь?

– Да!

– И я могу это дарить кому угодно и делать с этим что угодно?

– Да, – ответил я недоуменно.

Саша закрыл дверь в ванную комнату, открыл форточку, взял с подоконника коробок спичек и начал методично, листок за листком, сжигать все мое богатство, наполняя белоснежную ванну хлопьями черного пепла.

V. Фальшивая «Риторика»

1

Корни, которые вскормили тебя, благодаря которым ты вырос и сформировался, удивительно живучие и крепкие, и их великое множество. Встряхиваю окаменевшую память: она осыпается и обнажает тончайшие волоски-корешки, которые, слава Богу, не засохли.

Я стоял с кем-то из приятелей в вестибюле Центрального дома литераторов, и мы беззаботно болтали в ожидании открытия мероприятия – первого антикварно-букинистического аукциона. Суета, улыбки, похлопывание по плечам – и тут я увидел через широкое окно, как у входа остановилось такси. Двое крупных мужчин моего возраста вывели под руки пожилого человека, совсем уже старика, и вошли с ним в здание. Я узнал мужчин, это были Славка-Трельяж и Игорь-Авто – московские книжники, к тому времени уже самого высокого градуса. И тут мой собеседник тихо, почти про себя произнес:

– Лев Абрамович! Уже ничего не видит! Да и слышит-то уже плохо.

Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд…

Я приехал на аукцион не просто поглазеть на результат нашей активной букинистической деятельности последних лет и потолкаться со старыми друзьями книжниками. У меня был серьезный повод, а точнее, задание. Как раз в это время директором музея Добролюбова стал бывший начальник областного управления культуры, некий Трухманов, довольно известная в городе фигура. Трухманов продолжал пользоваться большим авторитетом и не имел отказов от властей по всем вопросам, касающимся и ремонта здания, и создания солидных фондов, в первую очередь книжных. Деньги ему давали, и закупки велись по всей стране.

Относился он ко мне очень тепло и доверительно, а я его уважал. Как у него на руках оказался каталог московского аукциона – не знаю, но только он, проведав, что я еду на аукцион, попросил купить на нем совершенно загадочный для меня сборник «Бандурист» 1859 года издания какого-то украинского поэта Думитрашко. Вроде как одна из первых статей Добролюбова была посвящена этому сборнику – я не вникал, но в торгах принял активное участие, и цена на книгу поднялась с пятидесяти до трехсот пятидесяти рублей. Торг кончился только после того, как человек, сидящий впереди меня и поднимавший постоянно цену, обернулся и, махнув мне номерком, пошел между рядами на выход. В этот момент я расслышал, как Игорь-Авто выкрикнул из зала предложение – начинать торги на прижизненные издания Достоевского с тысячи рублей вместо заявленных в каталоге ста. Но дальнейший ход торгов останется без описания: я пошел за своим конкурентом, только что уступившим мне книгу великого украинского классика. Это был Славка-Трельяж. Мы спустились с ним в знаменитый буфет ЦДЛ, где к нам присоединился всегда полупьяный Сашка Соловей с двумя бутылками коньяку. Мне приходилось сиживать в этом буфете десятки раз, и видел я здесь живьем всю литературу СССР. Но в тот день – я задал Славке вопрос про Льва Абрамовича…

Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд. Начало семидесятых. Мало уже осталось тех, кто помнит тот книжный толчок. Да и я уже почти никого не помню: Бегемот да Володя Рац, грубый Корнеев, пускавший тоненькую струйку слюны сквозь передние зубы и тихим сиплым голосом смачно матерящийся, да Семен-лошадник, живший где-то в Черемушках. Трехтомник Ландсберга менялся на Сашу Черного из «Библиотеки поэта». Облавы – два фургона запирали книжников в проезде МХАТа и торопливо, даже брезгливо, как котят за шкирку, всех вместе с сумками упаковывали в эти фургоны. Мы с приятелем снимали квартиру прямо в проезде, точнее – приплачивали тетке-хозяйке за то, что она позволяла хранить в углу ее прихожей чемоданы и портфели с книгами. Как только облава начиналась, мы заходили в подъезд, оставляли книги и выходили на улицу чистыми.

Но для меня этот пятачок Москвы запечатлелся в памяти одной сценой, повторявшейся, с точностью до запятой, десятки, а может, и сотни раз.

Лев Абрамович. Он выходит из своей «Пушкинской лавки». Он встает посреди Театрального проезда и выставляет перед собой полусогнутую руку, в которую почти в тот же момент упирается такси.

Он меня не любил. Относился снисходительно и неохотно покупал по дешевке только лучшие книги. Я его тоже не любил, хотя мог подолгу стоять рядом, учась разговаривать с людьми. Я любил Бориса Израилевича, того, что работал в «Букинисте» на Старом Арбате, а потом на Сретенке. Вот его я без натяжки мог бы назвать учителем. Он меня привечал, любезно пропускал в подсобку и разрешал подолгу, ну – час-полтора сидеть рядом.

Это были не просто две звезды, а как бы два полюса букинистической Москвы шестидесятых – начала семидесятых. И было существенное отличие и в атмосфере, окружавшей эти торговые точки, и в публике, невольно притягивающейся к этим разным полюсам. В Камергерском, у Льва Абрамовича, мельтешили диссидентствующие, молодежь, любители Серебряного века и сам Серебряный век: Алексей Елисеевич Крученых до последних своих дней ходил в «Пушкинскую лавку» и сдавал туда свои «продукции», как он называл собственные издания, размноженные подчас машинописным или рукописным способом, всегда с любопытными автографами и комментариями! Где он их раскапывал каждый раз, да не по одному и не по два? На Арбате у Бориса Израилевича постоянные посетители были глубоко респектабельны с очень четкими и устоявшимися понятиями о русских книжных редкостях и о ценах на них.

Многие уже не помнят, как открывался «Дом книги» на Новом Арбате. Товароведом туда посадили Петю, и Петя в первый же день работы этого книготоргового монстра выставил в продажу «Евгения Онегина в главах» за тысячу рублей вместо привычных для того времени трехсот или четырехсот. Книгу купили в тот же день по заказу какого-то любителя из Киева.

– Систему цен и ценностей разрушили! Все надо создавать по новой! – отреагировал на этот прецедент Борис Израилевич.

2

Это был определенный и довольно продолжительный период в жизни провинциальных «чернокнижников», когда они выгребали книги с чердаков, из сараев и чуланов городских деревянных развалюх, предназначенных к слому, – тысячами строились пятиэтажные «панельки». Период страха перед карающей системой, которая «снимала голову, как прыщик», за одно лишь упоминание о Боге или о царе, проходил. Библиотеки старорежимных инженеров, врачей и юристов, пусть и не великокняжеские, но все равно достаточно богатые, обретали вторую жизнь. Со всех концов страны на машинах, самолетах и в поездах их ящиками, коробками, чемоданами перли в Москву. Здесь, в системе Мосбуккниги, сохранились еще кадры, прошедшие выучку в первые послереволюционные годы, когда велась огромная кропотливая работа по учету, классификации и перераспределению книжных богатств из дворцовых библиотек и крупнейших помещичьих усадеб: создавались основные государственные книгохранилища страны.

Мы с моим другом Лешкой Белкиным любили в ту пору ездить в Москву на один день. У нас был обкатанный стандартный маршрут, по которому мы за полдня на такси или пешком отрабатывали свои точки – двенадцать букинистических магазинов, потом – посещение какого-нибудь музея или галереи, вечером – театр. Если театр срывался, шли в ресторан. В тот день, когда я близко познакомился с Борисом Израилевичем, мы с Белкиным еще с утра заметили в его магазине «Букинист» на Арбате небольшое объявление, что вечером в помещении торгового зала состоится встреча книголюбов с известными московскими библиофилами.

Мы пришли из «Шашлычной», что находилась прямо напротив «Букиниста», чуть промокнув под холодным осенним дождем, но зато прекрасно и воодушевленно пьяные. Борис Израилевич, как-то нарочито собранный и на удивление аккуратно причесанный, вышел ровно в шесть вместе с каким-то мужчиной лет пятидесяти к нам, небольшой горстке книголюбов. Разговор долго не клеился – слишком различались и интересы, и уровень квалификации сторон. Белкин спросил у меня – не задать ли хозяевам вопрос про книгу Божирянова «Невский проспект», которую он только что купил. Я кивнул на витрину, где это роскошное издание красовалось. И все же мой друг рвался в бой:

– А вот у меня дома есть издание в цельном кожаном переплете, в прекрасной сохранности, а автора – нет! Называется книга «Таинство креста Иисус-Христова и членов его. Писано посреди креста, внутрь и вне учеником креста Иисусова».

– Ну, это довольно известная книга. Она встречается! Вот пусть о ней и скажет пару слов Николай Иванович Козаков. Он, наверное, лучший в Москве специалист по первой четверти девятнадцатого века. К тому же мне хочется его вам представить. – Борис Израилевич подтолкнул вперед своего товарища, и тот неохотно забубнил:

– Автор этой книги, о которой вы только что упомянули, – Дузетан. Он – масон. Книга переведена с французского. Выходила она двумя изданиями в один год, по-моему, в 1814-м. В книге гравированный титул и контртитул, по-моему, тоже гравированный. Там Христос тащит на себе огромный крест. Книга, хотя и прошла цензуру, впоследствии изымалась и уничтожалась, как и другие масонские и мистического содержания. Непонятно почему, но по сравнению с книгами Эккартгаузена, Дузетан попадается сравнительно часто. Я сам-то вообще собираю все, что связано с войной 1812 года. И вот по этой теме я мог бы вам исчерпывающе ответить на все вопросы.

Вот тут-то и поджидала Николая Ивановича большая жесткая кочка, которую он неохотно вспоминал даже через сорок лет. К вялой беседе подключился я.

– Николай Иванович, а мне повезло на той неделе купить непонятную небольшую книжечку «Анекдоты об атамане Платове». Так вот на ней год выпуска указан 1813-й, а больше никаких выходных данных нету: ни типографии, ни места выхода, ни цензурного разрешения. Она небольшая, с палец толщиной, в цельнокожаном переплете. Я ходил в нашу городскую библиотеку, да не нашел там ничего про эту книжку. А вот старичок у нас есть один – Богданов, так он мне сказал, что, вполне возможно, она выпущена полевой типографией фельдмаршала Кутузова.

– Давайте по порядку, – даже вроде как бы оборвал меня Николай Иванович. – Походную типографию Кутузова возглавлял Андрей Кайсаров, и печатал он в ней военные донесения императору и листовки для партизан на русском и для французов на французском языке. Андрей Кайсаров – личность замечательная, он стал даже одним из героев «Войны и мира» Толстого. Их было четыре брата, Кайсаровых. До нападения Наполеона, когда все они записались в военную службу, как и полагалось нормальным дворянам, Андрей Кайсаров играл заметную роль в русском литературном процессе. Наверное, можно и так сказать! Он был другом Андрея Тургенева и Василия Жуковского, к его мнению прислушивались Мерзляков и Воейков. То ли в Нижний, то ли в Саратов он уезжал, чтобы работать над словарем древнерусского языка. Летом тринадцатого года, уже после смерти Кутузова, Кайсаров был смертельно ранен, и походная типография приказала долго жить. А чтобы в этой типографии печатали какую-то книгу об атамане Матвее Платове, я в первый раз слышу. Что касается вашего Богданова: он может фантазировать сколько угодно, я с ним не знаком. А вы, Борис Израилевич, не знаете, что за Богданов за такой?

– Ну, конечно, знаю! Вы же с Григорьевым ездили к Юркову да к Смирнову в Горький. Тогда же и с Серафимом встречались.

– Ах, с Серафимом Ильичом! Я же не знал, что он – Богданов. Тогда прошу прощения! Но все равно: в типографии Кайсарова книг не печатали. А самое главное, конечно, даже не это. Главное заключается в том, что такой книги просто не было! Вы что-то путаете с названием! Может быть, вы, молодой человек, привезете эту книгу, которую сейчас описали? Я живу тут рядом – поднялись по Староконюшенному до канадского посольства – и мой дом. Надумаете – Борис Израилевич вам подскажет. Вместе мы с вами и разобрались бы: что это за чудная книжка такая! Об атамане Платове и его славных донских казаках не один десяток книг написан. Так вот, если книжки, о которой вы тут нам рассказывали, не окажется в моей библиотеке, то берете в обмен на выбор все, что вам понравится. А что у меня за библиотека, спросите потом у Бориса Израилевича.

Уже через полчаса мы сидели с Белкиным за столиком в ресторане «Арбат» и со второго этажа удобно оборудованной галереи лицезрели цирковое представление, разыгрываемое прямо под нами внизу. В тот день было торжественное открытие ресторана и были заявлены слоны! Нет – не в меню! В программе выступления цирка, который был приглашен ради такого случая. Так вот – слонов не было. Были жонглеры, были акробаты и были наши мечты о том, как мы накажем высокомерного Николая Ивановича.

3

Через неделю Козаков встречал меня на пороге своей квартиры в довольно неожиданном домашнем наряде: пижамные брюки и легкая бархатная курточка, накинутая на голое тело и стянутая тонким пояском. Как-то уж совсем по-барски, нарочито не суетливо, повел он меня через анфиладу комнат в кабинет мимо своих сокровищ.

Прихожая, гостиная, кабинет и собственно библиотека – здесь все служило книге, и было их тут больше десятка тысяч томов – я уже научился оценивать такие вещи на глазок. Причем по мере продвижения от входных дверей к кабинету ценность книг заметно повышалась. В прихожей, в застекленных стеллажах, стоял всякий ширпотреб начала века: «вольфовский» семнадцатитомник Мережковского, «сиринский» двадцатитомник Федора Сологуба (первые два тома – издательства «Шиповник»), семь томов Брюсова, восьмитомник Ремизова и прочие, до оскомины знакомые мне по корешкам, собрания сочинений. В гостиной, в специальных шкафах, чередующихся с небольшими ампирными горками, стояла русская классика в любительских переплетах девятнадцатого века, дежурные многотомники и истории полков. А вот в кабинете половина дверок в шкафах были уже глухие, чтобы скрыть от любопытного глаза заповедные ценности. Все это я сумел прострелить взглядом, пока мы шли до кабинета.

Но покровительственное высокомерие, этакое – «через губу», очень быстро сменилось на совершенно беззащитное детское удивление, когда Николай Иванович взял в руки мою книжечку. Он ковырял ногтем замшу, которой я подклеил вырванный кусочек кожи на корешке, считал странички, смотрел их на просвет, выискивая филиграни. Потом с полчаса разглядывал какие-то каталоги, приглашая меня быть соучастником своего изумления.

– Вот, смотри, книга: «Граф Платов и подвиги донских воинов», и тоже напечатана в 1813 году в Москве, – он протягивал мне чем-то похожую на мою книжку, в таком же цельнокожаном переплете, только чуть потоньше.

Внезапно успокоившись, Николай Иванович уселся за письменный стол, жестом предложил мне глубокое и совсем не рабочее кресло, положил мой шедевр между нами и, немножко смущаясь, спросил:

– Хотите, я вам заплачу за эту книжку двадцать пять рублей? – И, не дожидаясь моей реакции, поправился: – Нет – пятьдесят!

– Николай Иванович, я хочу у вас взять книжки.

– Какие книжки?

– Ну как – какие? Вы же сами говорили!

– Что я говорил?

– Ну, что если у вас такой книги не окажется, то вы разрешите мне взять у вас что-нибудь на память.

– Что-то я не помню такого.

– Так что же, мне Бориса Израилевича в свидетели призывать, что ли?

– Веселый вы гость, Геннадий Иванович! А что за книжки-то вы хотели у меня взять?

– Да мне книжки-то, может, и не нужны, а вот на память о нашем знакомстве и обмене хотелось бы что-нибудь оставить. Давайте – я заберу у вас Мережковского вольфовского?

– Так это же очень дорого! Вы сколько хотите за свое чудо?

– А – нисколько! Я не думал ее продавать. Это вы ее хотите! Так вот: если что, то я готов.

Козаков как-то тихо задумался на минуту и вдруг согласился:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю