Текст книги "Цитадель"
Автор книги: Октавиан Стампас
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
– Кто ты?
– Страждущий воин Христов.
– Чего хочешь?
– Большей истины и большего служения.
– Войди.
Открылась небольшая калитка в углу ворот и шевалье вошел. Он оглянулся, интересуясь судьбою своего коня, и увидел, что его держит под уздцы служка в черной сутане.
Шевалье встретил другой служка, тоже в одеянии черного цвета, молча сделал знак – следуйте за мной, и повел рыцаря по мощеному двору вглубь, огражденного стенами, пространства.
Вскорости де Труа, надо сказать, довольно сильно волновавшийся, оказался в обширном помещении со сводчатыми потолками, где располагалось до десяти небольших конторок, за которыми молча трудилось соответственное число монахов. Скрипели перья, жужжали ленивые мухи над головами, как бы обозначая высоту, до которой могли взлететь мысли молчаливых трудяг.
К рыцарю вышел большой, добродушный на вид, толстяк, как выяснилось впоследствии, начальник орденских бумаг, глава канцелярии. Он быстро и вместе с тем внимательно оглядел гостя и задал тот же вопрос, что и голос у входа.
– Кто вы, сударь?
– Страждущий воин Христов.
– Да, да, это понятно. Да будет с нами благодать господня. Но как вас зовут?
– Шевалье де Труа. Не из Аквитанских, а из Лангедокских Труа.
Начальник канцелярии бросил в его сторону еще один оценивающий взгляд. В помещении было достаточно светло, солнце било прямо в стрельчатые окна и, стало быть, вся красота "страждущего воина" была видна отчетливо. Де Труа спокойно снес этот взгляд. Имел время привыкнуть.
– Надеюсь, все бумаги, подтверждающие ваше происхождение и рыцарское достоинство, с вами.
– Разумеется. Смею заметить, что вы один раз их уже смотрели, прежде чем назначить мне годичное послушание.
– Так вы уже... простите, с годами слабеет память. Раньше я помнил всякого, с кем обменивался хотя бы словом, а теперь вот из памяти выпал человек, который... – толстяк замялся, не зная выразиться.
Де Труа и не думал его выручать.
– Извините меня, шевалье, и поймите правильно, клянусь спасением души, у меня нет намерения вас задеть. Спрашивайте.
– Что я вам сказал при прошлой встрече? Что я вам сказал относительно...
– Относительно шрамов на моем лице?
– Да, я об этом.
– Ничего вы мне не сказали, сударь.
– То есть?
Де Труа счел нужным в этом месте горько улыбнуться.
– Потому что никаких шрамов тогда и не было.
Несколько месяцев назад, находясь в Тивериаде, я заболел. Очень странная болезнь. Все тело, буквально в одночасье, покрылось волдырями. Несколько дней я находился между жизнью и смертью, благодарение господу, он оставил меня в живых, может быть, предполагая пользу в моем дальнейшем служении ему. Начальник канцелярии вежливо покивал.
– Лихорадка, зловредная лихорадка, значит.
– Да, мой оруженосец, кстати, так и скончался от нее. Я ведь писал вам об этом.
Толстяк перестал теребить свои четки.
– Ах, писали.
– Конечно. Не имея возможности прибыть к назначенному сроку, я сообщил о своей болезни.
Задумчиво и не очень уверенно толстяк сказал.
– Это меняет дело. Более того, я, кажется, что-то припоминаю. Или мне кажется, что припоминаю. С вашего разрешения я пойду поищу эти бумаги.
Рыцарь пожал плечами.
– Воля ваша. Тогда уж заодно проверьте, получены ли орденской канцелярией четыре тысячи флоринов. Я выслал их через меняльную контору.
– Отчего же четыре? – удивился канцелярист, – вступительный взнос равняется двум с половиной тысячам.
– Имей я возможность внести в кассу ордена сорок тысяч, то непременно внес бы их. Мне хотелось загладить неприятное впечатление от своей необязательности, хотя бы происходившей и от тяжкой болезни.
– Понимаю, понимаю.
– Хотелось произвести наилучшее впечатление.
– Видит бог, вам это удалось, – пробормотал толстяк и вышел.
Шевалье остался один, звякнув железом, он присел на табурет, стоявший у стены. Переписчики продолжали скрипеть перьями, ни один из них даже не покосился в сторону рыцаря. Чем-то не понравился де Труа только что произошедший разговор. Вкрадчивой манерой этого толстяка? Его растерянностью? К недоуменным взглядам в свою сторону де Труа давно успел привыкнуть. Здесь что-то другое. Может быть, этот канцелярист хорошо запомнил настоящего лангедокского Труа. Или был с ним знаком ранее. Нет, судя по выговору, вырос он здесь, в Святой земле, откуда он может знать двадцатилетнего юнца, прибывшего сюда из-за моря в порыве религиозного рвения.
Толстяк вернулся, в руках он держал несколько пергаментных свитков. Шевалье легко узнал их.
– Ваши бумаги легко сыскались.
– Я рад.
– Отправляйтесь теперь домой, где вы стоите?
– У Давидовой башни, в доме бондаря...
– Вас известят о дне заседания капитула.
– А это не...
– Нет, нет, – улыбнулся толстяк, – второго года ожидания не потребуется. Я думаю это дело двух недель, самое большее.
– Да пребудет с вами милость Господня.
Толстяк снисходительно кивнул.
– Прошу прощения, шевалье. Вы еще не стали полноправным членом ордена, но вам, я думаю, уже нужно отвыкать от прежних правил, сколь бы благородны они не были. Например, ваше последнее пожелание в мой адрес суть мирское и не уместно в стенах монашеского убежища.
Де Труа в свою очередь поклонился.
– Спасибо за вразумление, не откажите мне заодно и еще в одном совете.
– Извольте.
– Как я вам уже сообщил, оруженосец мой, прибывший со мною из Лангедока, скончался от злосчастной лихорадки, хотелось бы мне знать, сколь пристойно мне взять нового из числа сыновей здешнего горожанина. Добропорядочного и орден, разумеется, почитающего всецело.
– Донаты и облаты являются телесным мирским продолжением ордена и привлекать к душеполезной службе сыновей их ничуть не зазорно. Надобно лишь помнить, что сын простого горожанина, никогда не сможет встать вровень с оруженосцами и пажами, происходящими из незаконнорожденных отпрысков родовитых рыцарей. Это может ожесточить сердце юноши, особливо, если он честолюбив и излишнее имеет о себе мнение.
Шевалье де Труа поблагодарил за разъяснение и отбыл на свою квартиру.
Дней через пять его известили, чтобы он подготовился, ибо срок его вступления подошел, капитул рассмотрит его кандидатуру вместе с кандидатурами еще нескольких достойных претендентов.
Шевалье волновался. Он знал, что по уставу ордена, составленному самим Бернардом Клервосским, по 49 его пункту, полноправным тамплиером не может стать человек нездоровый и увечный. Трудно было однозначно ответить, подпадает ли он со своей мозаичной кожей под действие сорок девятого пункта. Во всяком случае ревнители буквы закона схлестнутся со смотрящими на вещи широко. Более всего де Труа рассчитывал на четыре тысячи флоринов, не исключено, что именно им будет принадлежать решающая роль. Он уже давно сообразил, да и трудно этого было не сделать, что деньги в жизни ордена занимают особое, если не сказать, центральное место. Поэтому если даже что-то в нем, в шевалье де Труа, и вызвало подозрение у мужей, ведающих вступлением новых членов, щедро отсыпанные флорины должны своим золотым блеском свести на нет их цензорскую зоркость.
Сделав эти успокоительные умозаключения, он не перестал волноваться. Ведь могло быть и так, что эти пять дней понадобились капитулу и его канцелярии для того, чтобы расследовать, кем же все-таки является этот богатей с необычной физиономией. И может быть, войдя к ним, он будет схвачен и отволочен в пыточное отделение, где из него постараются вытянуть, кто он на самом деле таков и откуда у него эти деньги. "Вздор! " – говорил он себе в следующую минуту, не могли же они в пять дней сплавать во Францию и обратно! Нет, не вздор! Ибо зачем же им плыть во Францию, когда достаточно послать гонца в Депрем и узнать, как себя вел там во время годичного послушания рыцарь де Труа. И там им сообщат, что рыцарь этот благополучно зарезан у себя дома вместе с оруженосцем.
Как он об этом не подумал раньше! ?
Нет ничего проще, чем послать человека в Депрем!
Заседание капитула – ловушка!
Но зачем им ждать заседания капитула, они могут прислать сюда, в дом бондаря, своих людей и сделать с ним все, что угодно. Убить на месте или увести для кровопролитных расспросов.
Так, перебегая от одной мысли к другой, от ужасающих предчувствий к беспечному настроению, провел он несколько дней, что оставались до знаменательного дня.
Вероятно, если бы ему не мерцал алмазным блеском Соломонов клад впереди, он отказался бы от рискованного предприятия, связанного со вступлением в орден.
В назначенный день, отбросив все сомнения, сделавшись холоден и спокоен, как горное озеро, он отправился по указанному адресу. Только-только иерусалимские колокола отзвонили окончание утренней службы, шевалье вместе с сияющим от счастья Гизо выехали из ворот дома.
Волнения де Труа оказались совершенно напрасными: никаких разоблачений и даже намека на них не последовало. Удивило другое – будничный, скучноватый характер посвящения. Два полноправных тамплиера отвели шевалье в комнату с белыми стенами и большим красным восьмиконечным крестом. Комната находилась рядом с залой, где заседал капитул, и служила как раз для таких ритуальных собеседований. Там братья рассказали, жаждущему служения рыцарю, в каких условиях будет осуществляться его военно-духовный подвиг.
Братьям-тамплиерам воспрещаются всяческие праздные разговоры.
Без разрешения главы они не могут покинуть территорию капеллы.
Не могут обмениваться письмами, хотя бы и с родителями.
Обязаны братья тамплиеры избегать мирских развлечений всяческих и должны молиться ежедневно и повсечастно, со слезами и стенаниями приносить покаяния богу. Сообщив это, братья довели до сведения вновь вступающего и те наказания, что неизбежно грозили бы ему за нарушение вышеперечисленных правил, а также за воровство, убийство, бунт, побег, кощунство, трусость перед врагом, мужеложество и симонию.
Худшим наказанием было изгнание из ордена. Следом шло "наказание смертью".
После этого полноправные братья спросили у него из рыцарского ли рода его родители, не связан ли он присягой с каким-нибудь другим орденом, не состоит ли в браке, не отлучен ли от церкви.
– Согласен ли ты после всего услышанного вступить на путь истинного служения? – спрошено было у него под конец самым торжественным образом.
– Да! – торжественно ответствовал он.
После этого его под руки ввели в большую овальную комнату, где в креслах, у стен, сидело несколько седых господ в белых плащах с красными крестами. Один из сопровождавших шевалье рыцарей оповестил капитул, что Реми де Труа, дворянин из рода лангедокских Труа прошел годичный искус и готов вступить в орден тамплиеров. И если никто из присутствующих не скажет слова против, то тамплиером ему стать.
Келья, в которой поселили новоиспеченного храмовника брата Реми, мало чем отличалась от той, что была в распоряжении , служки барона де Шастеле в лепрозории св. Лазаря. Распятие, жесткое ложе, табурет с Библией на нем. Только вид из окошка был более радостный, там расстилались зеленеющие холмы, поросшие маквисом и фриганой.
Шевалье де Труа, как начал удивляться во время обряда посвящения, так и не переставал. Трудно было поверить, что вступление в лоно самого таинственного и могущественного ордена в христианском мире, окажется делом будничным, как покупка земельного участка. Сверили бумаги, сличили суммы и пожалуйте, принимать белый плащ. Дальше – больше. Сведения о неуемном тамплиерском пьянстве, половой распущенности и даже извращениях, проникших в среду братьев почитателей девы Марии, распространились весьма широко, если не повсеместно. Что же застал на самом деле шевалье де Труа внутри тамплиерской капеллы: жесточайший монашеский порядок. То, о чем предупреждали его два пожилых брата в комнате с белыми стенами перед тем как вести на заседание капитула, оказалось не набором дежурных фраз, а изложением настоящего, неукоснительно исполняемого устава. С утра до ночи почти непрерывные молитвы. Специально назначенные служки будили рыцарей не только к хвалитнам, но и к полунощнице. Службы надобно было выстаивать, вернее высиживать, полностью, без малейших послаблений. То же было и вечером и в повечерие. В середине дня те же служки приглашали господ рыцарей в палестру, где они имели возможность попрактиковаться во владении всевозможными видами оружия. В те годы, несмотря на почти поголовную вооруженность дворянства, далеко не всем были известны наиболее рациональные приемы фехтовального искусства. Первокрестоносцы, еще сто лет назад, оценили сарацинскую манеру использования сабель и арканов и самые умные из них не постыдились кое-что перенять. Они слегка укоротили мечи, немного изменили заточку, применили гибкие стремена. Поэтому в единоборстве палестинский рыцарь, в восьми случаях из десяти, побеждал новичка, прибывшего из католических стран. Шевалье де Труа сразу оценил полезность этих занятий и упражнялся охотнее других. Конечно, прежнего, ассасинского владения своим телом достичь было вряд ли возможно, но он не отчаивался, ибо давно уже усвоил, что побеждает в этом мире отнюдь не тот, кто лучше всех умеет размахивать мечом.
День проходил за днем, услышав привычный стук в дверь, молодой тамплиер быстро вскакивал, наскоро одевался и вскоре уж брел в утреннем полумраке по галереям капеллы в сторону церкви. Затем в трапезной молча склонялся над скудной пищей. А ведь весь белый свет считает, что тамплиеры в своих замках с утра до ночи обжираются каплунами и устрицами. Потом – палестра, молитва, молитва, молитва и сон. Никто не пытался с ним заговорить и у него тоже не возникало ни малейшего желания обратиться к кому-либо с вопросом. Его соседи в трапезной и церкви казались ему тенями, а не людьми.
Шевалье де Труа не роптал, хотя по временам ему казалось, что так будет продолжаться всегда.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
ГЮИ И РЕНО
Всю ночь Сибилла не могла сомкнуть глаз. Впрочем, она даже не пыталась это сделать. В полночь, окончательно уверившись, что ей уже не заснуть, понимая, что она зря терзает ни в чем не повинную постель, что подушка ее насквозь пропитана слезами счастья, принцесса бесшумно выскользнула в монастырский сад, располагавшийся сразу под окнами ее кельи. Там она уселась на скамью, служившую еще совсем недавно местом душеспасительных бесед с отцом Савари и, что характерно, даже не вспомнила о велеречивом иоанните. Да и невозможно это было среди бесшумно-безумствующих сил весенней природы.
Яркая, страстная луна висела над обомшелой стеной не только волнуя сердце девушки, но причудливо одухотворяя всю окружающую растительность. Персидские сирени, месопотамский жасмин, греческие ирисы, тосканский дрок и еще множество других, столь же живых существ, если так можно выразиться.
Сирени были населены соловьями, птицы были неутомимы и изобретательны, как придворные музыканты. Принцесса неподвижно и бесшумно сидела на дне цветочно-соловьиной ямы и умиленно молилась луне. В руках она сжимала письмо. Последнее по времени и первое, где тонкий, возвышенный ее обожатель, открывал свое имя. Да, она давно уже и страстно желала узнать кто это два, а то и три раза в неделю одаривает ее посланиями, исполненными необыкновенного изящества и благородства. Но страстно этого желая, она упорно делала вид, что ничуть не интересуется этим. Она считала, что именно таким должно быть поведение благородной девушки.
Когда она уговорила себя согласиться на то, чтобы он поставил под своим очередным посланием свое имя, то была уверена, что будет немедленно поражена небесной молнией. Ничего подобного не случилось, тогда она сказала себе, что, тем не менее, корчи на адском вертеле ей все равно обеспечены.
Но, запугивая себя, она одновременно весьма умело себя уговаривала, что ничего особенно страшного не произошло. Что узнав его имя, она всего лишь имя узнает, а не его самого. Но эта казуистика давалась ей трудно. Нет, в конце концов решила она – я согрешила, а грех надобно замолить. Сибилла со всей страстью отдалась благотворительным начинаниям отца Савари. Иоаннит ликовал, считая, что лед недоверия окончательно меж ними растаял и теперь нет никаких препятствий для того, чтобы посланец Госпиталя мог всецело руководить душой дочери Бодуэна. В зависимости от интересов ордена принцессу можно будет отправить или под венец, или в монастырь.
Мужчины часто заблуждаются, принимая внимание женщины к себе, за истинную склонность. Им не приходит в голову задуматься над причинами этого внимания. Ибо всякий мужчина самоослепленно считает, что в нем достаточно поводов для возбуждения самой глубокой склонности во всякой женщине.
Отец Савари поспешил доложить о своих успехах графу Д'Амьену. Великий провизор был проницательнее проповедника, и, может быть, лично наблюдая за Сибиллой, он бы не стал спешить с благоприятными выводами, но ему приходилось судить со слов отца Савари, человека стремящегося поскорее отличиться. Он был проповеднически влюблен в свою единственную слушательницу и, стало быть, ослеплен любовью. Надо сказать, что любовь платоническая ослепляет надежнее любви плотской. Великий провизор, перегруженный заботами, успокоенно решил, что на этом участке борьбы с вездесущим влиянием Храма, положение надежно.
Отец Савари сладко спал этой ночью. Вряд ли он мог бы это делать зная, что его "мягкая, как воск" Сибилла сидит посреди ночного сада и, вперив свой страстный взор в лунный диск, непрерывно шепчет:
– Гюи! Гюи! Гюи!
Доклад заканчивался. Данже завинтил чернильницу, стряхнул с бумаг песок, насыпанный для просушки чернил.
– Ты хочешь еще что-то сказать? – спросила Изабелла не глядя в его сторону.
– Нет, Ваше высочество, – тоже не глядя в сторону своей госпожи, отвечал мажордом.
Изабелла поигрывала поясом своего блио.
– Что наш воинственный граф Шатильон перестал, наконец, просить о пощаде?
– Вы запретили мне докладывать о его просьбах, Ваше высочество.
– Сама знаю, Данже. Нечего меня попрекать моими же собственными приказами!
– Как я могу, Ваше высочество! – честный Данже укоризненно вытянулся во весь свой оглоблиевый рост и посмотрел на госпожу, как несправедливо наказанная собака.
Принцесса поморщилась.
– Ладно, ладно. Ты мне просто скажи – просил о пощаде или не просил?
Данже вздохнул, опустил голову и буркнул.
– Нет.
– Что значит – нет?
– Он просил о милости видеть вашу милость. Так он выразился, Ваше высочество. А, что касается наказания, то сказал, "что готов претерпеть и худшее, если вам будет угодно".
Изабелла мягко, как кошка, встала с аттической кушетки, на которой возлежала во время разговора, и несколько раз нервно прошлась по будуару.
– У меня такое впечатление, Данже, что ты поглупел. Если ты не перестанешь, я возьму на твое место Био. Он способен к наукам. Плавать, например, я его уже научила.
– Что я должен перестать, Ваше высочество, вы только укажите, я перестану со всею охотой, – с дрожью в голосе сказал мажордом. Он знал нрав своей госпожи, знал, что от нее ждать можно чего угодно, и был готов ко всему.
– Перестань меня запутывать. Ты говоришь, что Рено Шатильонский не просит пощады, но просит милости. Разве это не одно и тоже, а?!
– Ваше высочество, я...
– Ну говори, говори, что ты еще хочешь сказать моему высочеству?!
– Это не я.
– Яснее, яснее изъясняйся, Данже, ты все-таки мажордом, а не водовоз.
– Это он. Он все запутал. Вся моя вина в том, что я дословно передаю все, им сказанное.
Изабелла отпустила край кисейной занавеси, которую теребила в задумчивости, и с размаху уселась на свою кушетку.
– Как же мне узнать чего он хочет?
– Может быть прикажете его привести сюда. Пусть сам все и расскажет.
– Его?! Сюда?! Это же государственный преступник, Данже. Его место не в будуаре принцессы, а в пыточной камере.
Мажордом поклонился.
– Совершенно с вами согласен, Ваше высочество.
– Но, тем не менее, выяснить чего он хочет, необходимо. Вдруг сказанное им послужит и государственной пользе.
Данже выжидательно молчал.
– Ведь пыталась же я действовать через посредника, тебя то есть. И что вышло?
– Завалил я все дело, Ваше высочество. Может и правда привести?
– А если еще и государственная польза...
– Ведь он просил милости говорить со мной.
Во избежании словесных искажений мажордом только истово кивнул.
Изабелла опять в задумчивости покрутила свой пояс.
– Что ж, если я даже окажу ему эту сверхестественную милость, допущу его сюда для разговора со мною, ничто не помешает мне казнить его, если результаты беседы меня не устроят.
Яффская тюрьма была устроена в порту, в каземате для рабов-галерников. Там их содержали после гибели судна и до постройки нового. Стены были толстые, потолки низкие, постели – солома, еда – помои. Спали клейменые гребцы в прикованном состоянии, испражнялись, стало быть, тоже.
Рено Шатильонскому, хоть и приговоренному к смерти преступнику, но графу и рыцарю, предоставили привилегию в виде отдельной камеры. К тому же его не приковывали, что, кстати, с трудом можно было счесть ценным отличием, ибо передвигаться все рано было некуда.
Служитель, провожавший принцессу, решившую в последний момент сменить место встречи с будуара на тюремную камеру, внес глиняную плошку с джутовым фитилем. Светильник не столько давал света, сколько распространял вонь.
Изабелла, напрягая зрение, попыталась разобраться в том, что именно освещает маленький, пляшущий огонек. Первое, что она увидела, это были две большие, самоуверенные крысы, эти портовые твари привыкли к людям и не сторонились их общества. Внутри у принцессы непривычной, все-таки, к подобным встречам, поднялась волна омерзения. Она с трудом удержалась, чтобы не отпрыгнуть и не взвизгнуть.
В дальнем углу камеры заворочалось еще нечто, покрупнее самой жирной крысы. Охранник поднял повыше свою плошку.
– Граф! – вырвалось у Изабеллы. И поскольку именно "вырвалось", слово это прозвучало неожиданно иронически.
– Принцесса! – ответствовал Рено и также в тон ей, то есть с веселым беззаботным удивлением.
– Да, это я. И, на вашем месте, я бы потрудилась встать и подойти поближе. Не заставите же вы меня забираться в эту клоаку также глубоко, как забрались вы.
– Я бы рад встать, но уж больно низок здесь потолок, видимо строивший это помещение не думал, что со смертников здесь будут требовать исполнения правил приличия.
– А я думала, что вас заковали, а вы оказывается сохраняете здесь полную свободу передвижения, – продолжила принцесса соревнование в остроумии.
– Даже ваши тюремщики поверили мне, что я граф и поняли, что с меня достаточно взять честное слово, что я не попытаюсь бежать.
Изабелла фыркнула.
– Как можно верить словам человека, убившего столько людей.
– И соблазнившего столько женщин, хотели вы добавить?
Изабелла презрительно выпятила нижнюю губку, но поскольку было не слишком светло, это осталось, кажется, незамеченным графом Рено.
– Эта часть биографии вашей меня волнует... то есть я хотела сказать, эта часть вашей биографии интересует меня весьма мало.
Рено продолжал стоять на коленях на своей соломенной подстилке.
– Да, я убил многих, но как ни странно, верить мне можно. Если бы вы могли спросить у тех, кто пострадал от моего меча, они сказали бы вам, что я никому из них не давал слова, что не стану их убивать.
– Это просто кощунственное острословие и не более того.
– Нет, уверяю вас. Нет богобоязненнее убийцы, чем я. И на страшном суде, если меня и накажут, то только за гневливость и гордыню, но никогда за клятвопреступление.
– Итак, я поняла вас так – вы просите меня, чтобы я выпустила вас отсюда из общества крыс под честное слово, чтобы вы могли ждать приговора в приличном обществе?
Граф горько улыбнулся.
– Ваше высочество, неужели вы думаете, что если Рено Шатильонский стал бы вдруг кого-то о чем-то просить, попросил бы о такой мелочи. Общество крыс, поверьте, мало чем уступает тому, которым вы считаете нужным себя окружать.
Принцесса пропустила мимо ушей сверкнувшую в речи узника дерзость.
– Так чего же вы хотите, наконец. Говорите!
– Неужели вам ничего не передал ваш дворецкий? Я ему все объяснял раз двадцать. Вот болван.
Принцесса вступилась за верного слугу.
– Он передал. Он дословно передал, что вы просите о милости, поговорить с моей милостью.
– Да, правильно.
– Ну так говорите же!
– С вами, Ваше высочество, но не с вашим дворецким, и тем более, не с этим негодяем, что держит светильник.
– Вы просите меня придти...
– Не спешите возмущаться, Ваше высочество. Неужели вы думаете, что я могу причинить женщине... но главное заключается в том, что мои речи ни для чьих ушей, кроме ваших, не предназначены, уж поверьте мне.
– Это видимо, действительно государственное дело, – сказала принцесса, обернувшись к Данже и добавила, обратившись к охраннику, – дай мне светильник.
После этого и верный мажордом и "негодяй" были отосланы.
– Идите сюда поближе, Ваше высочество, – сказал Рено, как только тяжелая дверь, скрипнув, затворилась.
Принцесса с легкостью выполнила эту просьбу-предложение.
У ног узника лежал большой камень, она присела на него, поставив плошку с маслом между собой и графом.
– Ну, теперь нет никаких препятствий к тому, чтобы вы заговорили?
– Никаких, кроме самого основного, – негромко проговорил Рено.
– Что вы сказали?
– Это я про себя, – Рено переменил позу на более удобную, – я очень рад, что вы оказались настолько великодушны и благоразумны, что согласились выслушать меня.
– Я не нуждаюсь в ваших похвалах.
– Это верно, теперь к делу. Вы, наверное, сразу догадались, что я прибыл в Яффу не случайно и не просто так.
– Да, догадалась, и именно сразу.
– Но вы, вероятно, не знаете, кто послал меня к вашему двору и зачем.
– Продолжайте, продолжайте, не останавливайтесь.
– Посветите в ту сторону, не подслушивает ли нас все же кто-нибудь.
Принцесса усмехнувшись выполнила эту просьбу.
– Чего может до такой степени бояться человек, уже приговоренный к смерти?
– У вас пройдет желание шутить, если я вам скажу, что прибыл я сюда по повелению графа де Торрожа, великого...
– Не надо, мне все понятно, – быстро проговорила Изабелла и наклонившись, поправила светильник.
– Не думаю, что вам понятно все. Мне было поручено соблазнить вас и, тем самым, отвлечь от Гюи Лузиньяна.
Изабелла загадочно улыбнулась.
– Ах вот оно что. И в обмен на этот подвиг вам обещали задержать или отменить исполнение приговора.
– Да, – неохотно подтвердил граф.
– И после этого вы будете настаивать на том, что не утратили своей рыцарской чести, ведь, согласитесь, вас использовали не как рыцаря, а как...
– Постойте, Ваше высочество, я заранее принимаю все ваши обвинения. В свое оправдание скажу лишь, что очень плохо знал вас до прибытия сюда.
– Тоже мне, оправдание!
– И, согласитесь, будьте же беспристрастны, я не слишком усердствовал в выполнении этого омерзительного задания, хотя на весах и лежала моя жизнь. Ведь нельзя же сказать, что появившись при вашем дворе, я пытался за вами ухаживать. Скорее наоборот.
Два совершенно противоречивых чувства клокотали в груди принцессы. С одной стороны, она не могла не признать, что слова графа справедливы, и, таким образом, могла радоваться, что он человек ей не безразличный, изо всех сил старался вести себя благородно, но с другой стороны несомненное благородство его поведения страшно ее оскорбляло. Как он смеет гордиться, что воздержался от ухаживания за нею!
– Вы негодяй, граф. Негодяй. Трусливое, отвратительное животное. Вот вы кто!
Вот какими словами в результате излилась эта буря чувств. Рено Шатильонский скорее воспринял волну страсти, исходящую от Изабеллы, чем смысл произнесенных слов.
– Возможно вы и имеете право на то, чтобы так меня называть. Но умоляю, дослушайте. Да, грешен! И что особенно мне горько – грешен перед вами. Но, поверьте, я наказан, и понял я это не в тот момент, когда оказался здесь, а несколько раньше, во время нашего последнего разговора, когда мы обсуждали с вами стычку в "Белой Куропатке".
Принцесса не без ехидства поинтересовалась.
– Что же произошло во время этого упоительного, во всех отношениях, обсуждения?
– Я вдруг посмотрел на вас не глазами наемника тамплиеров, а своими собственными.
– Ну и?
– Вы были прекрасны в своем гневе.
Граф откинулся спиной к стене и заговорил глухо и мрачно.
– Я понимаю, мне нет и не может быть прощения. Вы не можете мне верить, особенно после того, что я вам только что рассказал. Подумайте, прошу, только об одном, стал бы человек, что-то против вас замышляющий, выкладывать вам всю правду. Тем более такую. Если мне суждено сложить голову на плахе, я буду знать, что исповедался. Я не преступник по отношению к вам, вы все обо мне знаете. Казните меня, если считаете нужным, я не стану роптать. Теперь оставьте меня.
Изабелла встала, столь повелительно прозвучали последние слова графа. Она уже собиралась уйти, когда его голос зазвучал вновь.
– Еще только два слова.
Было тихо, лишь попискивали крысы в своих норах.
– Говорите, граф, – Изабелла с такой силой сдавила светильник, что казалось пламя начало дрожать именно от ее усилия.
– Я люблю вас, Изабелла.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
БЕСЕДА В ПЛАТАНОВОЙ РОЩЕ
Довольно скоро шевалье де Труа догадался, что в нынешнее положение ввергнут не навсегда. Вместе со всеми остальными братьями, заключенными в клетку строжайшего режима в укромной обители Сен-Мари-дез-Латен, он проходит испытание. Кому-то нужно еще что-то доказать. Одним лишь тем, что нацепил соответствующий плащ, ты не стал настоящим тамплиером. Главное коварство этого испытания состояло в том, что оно начиналось сразу после торжественного приема в орден, которое многим виделось венцом их годичных усилий. Это был дополнительный пост вместо желанного разговения.
Уяснив это для себя, шевалье успокоился и со всей возможной педантичностью подошел к исполнению обязанностей, налагаемым на него уставом и режимом. Неделя проходила за неделей, и рыцари, одновременно вошедшие с ним под своды капеллы, начали проявлять признаки внутренней слабости. Не все они были людьми первой молодости, когда легче сносить всевозможные притеснения. Многие из них успели пожить жизнью роскошной и привольной. Будучи ввергнуты в самое оголтелое, неприукрашенное монашество, они стали терять самообладание. Внести в кассу ордена целое состояние и сидеть при этом на чечевичной похлебке и вареном просе?!
Первой, под напором нарастающего неудовольствия, не устояла заповедь избегать празднословия. Рыцари, так или иначе, перезнакомились и коротали вечерние часы за благородной беседой, то есть вовсю сплетничали. Еще через неделю они уже осмелели до такой степени, что стали посылать оруженосцев в город за провизией, которая могла бы скрасить неуклонное несение христианского подвига. У всех оказались припрятаны особые деньги в меняльных конторах столицы. Оруженосцам разрешалось покидать территорию капеллы совершенно свободно, ибо они никакого обета не давали. Вечерами стали устраиваться настоящие пиршества и монашеская жизнь перестала казаться господам тамплиерам слишком уж невыносимой.