Текст книги "Воин огня"
Автор книги: Оксана Демченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Ментор нового берега брезгливо смотрел на дождь из своего кресла, потягивая крепленое вино и изредка выбирая с большого блюда вымоченный в уксусе чеснок. Нелепое сочетание вкусов, а также дань страху перед заразой, пропитавшей корабль, кажется, насквозь. «После уксуса неизбежны колики и отечность ног», – обреченно подумал вызванный, не поднимая глаз и рассматривая руки ментора. Кожа нормального оттенка, ногти не синюшные, перстни сидят плотно, но не вросли в отеки, самих отеков пока что нет… почти нет.
И грустно, и смешно. Его, врача, зовут – и его же сейчас будут пугать. Его бы охотно отдали оптио как хулителя, достойного медленной и страшной смерти. Но когда вера сталкивается с недугом, тогда и видна истинная ее прочность. Ментор не замечал улучшения состояния и после ста хоровых прочтений «теус глори», зато хорошее кровопускание раз за разом поднимает его с ложа. Поэтому брезгливость и подозрительность до сих пор не переросли ни во что большее и по-настоящему угрожающее. К тому же врач, явившийся по первому зову, не выглядит опасным. Среднего роста, лишенный живого обаяния, блеклый, с водянисто-неопределенным цветом глаз и столь же мышино-невнятными прилизанными волосами. Чужак среди более смуглых тагоррийцев. Почти изгой…
– Неверное чадо явилось по нашему зову, – лениво отметил ментор. – Как мило, клянусь таинством наполнения… Скромно изучаем ковер на полу и норовим вычислить причину вызова. Мол, он еще не так и плох, наш ментор, рановато его ножиком тыкать… Ты северный неублюдок, – тише и злее сказал ментор. – Твоя мать вряд ли была крепка в вере, сам ты еще десять лет назад числился подданным короля сакров… Вспоминая это, всякий раз мы желаем попросить наших оптио уделить время воспитанию в тебе истинного радения в вере. И обретению глубокого покаяния, чадо. Слал ли ты тайные сообщения в земли обетованные? Рёйм, речь идет об измене. Твоей измене короне Тагорры и…
– Увы, только заказ на поставку бумаги, о сэнна, – продолжая рассматривать толстый ковер, сообщил прибывший, не дослушав.
– Увы? – удивился ментор. – Да это бунт, клянусь чашей света! «Увы»!
– Я намеревался отослать еще и прошение о поставке аптекарских порошков, – быстро добавил названный Рёймом. – Однако их светлость сочли мои запросы излишними. Я желал получить настои на травах, грибные эликсиры, медовые порошки, сухие корни и соцветия. Но их светлость изволили гневаться и предложили мне лечить водою светлою из чаши дароносной…
– Их светлость – истинный ревнитель веры, – сказал ментор неподражаемым тоном, соединяющим фальшивую похвалу и вполне настоящее раздражение.
– О да, – скромно согласился Рёйм. – Осмелюсь добавить: если до лета я не получу хотя бы настои, мне придется и вас лечить исключительно водою, сэнна. Светоносной.
– Не дерзи, – без прежнего нажима буркнул ментор, поправляя полы просторного багрового плаща. – Принес бы свои писульки моему секретарю и с должным смирением подал прошение… Их светлость кругом прав. Настои твои создаются на винах непомерной крепости, соблазн в том очевиден, и немалый. Чад, озаренных светом, от пропасти падения оберегает вера, ты же заблудший, и питие тебе – прямой путь во мрак… Внял ли?
– Мудрость их светлости безгранична.
– Ересью полны и слова и измышления. – В тоне ментора скользнуло озлобление. – Но, допустим, писем сакрам ты не отсылал… Допустим. И даже предположим, что тебе достанет ума молчать о нынешнем нашем деле. Чадо… – Ментор потянулся к своему узорному жезлу в золотой отделке, ловко поддел им Рёйма под подбородок и вынудил глядеть в свои темные и не имеющие ни дна, ни выражения глаза, спрятанные в морщинах складчатых век. – Молчать – означает не записывать и не помнить даже. Пока руки целы и язык ворочается.
Жезл уперся под подбородок так плотно, что сбил дыхание. Звался этот атрибут власти «опорой равновесия» и должен был служить всего лишь украшением. Но Рёйм твердо знал: внутри «опоры» имеется клинок длиной в целую ладонь, выбрасываемый с изрядным усилием при нажатии на неприметный выступ… И если однажды врач разозлит ментора всерьез, если перешагнет незримую и доподлинно неведомую им обоим грань дозволенного, клинок с хрустом врежется в горло и выйдет возле затылка. Тогда оптио, не проявляя никаких чувств, расторопно подхватят тело и завернут в мешковину. Никто не осмелится даже заметить исчезновение Рёйма Кавэля, которого и доном-то звать не обязательно: наследного титула не было у отца, да и сам он подобной чести не заслужил… Врачей принято именовать донами, лишь когда они умеют молчать и успешно лечат.
– Полнотою чаши правой клянусь хранить тайну со всем доступным мне усердием, – тихо и сдавленно шепнул Рёйм, сполна осознав угрозу. – И покрыть ее забвением.
– Забвением. – Веки лишенных блеска глаз сошлись. – Верю, чадо. На этот раз верю. И в рассудок твой, и в страх. Дело наше в сей день особенное, требующее полного усердия. Ересь великую вскрыли мои оптио. Ересь темную и ужасающую. Лишь глубина тьмы и объясняет в некоторой мере их излишнее… усердие.
Рёйм опустил голову и задышал по мере сил тихо и ровно, едва жезл отодвинулся от горла. Он прекрасно знал, что означает в действительности упомянутое «усердие». Оптио кого-то пытали и довели до полного истощения, не получив ответов. Прежде к нему ни разу не обращались по поводу дел ордена, тем более не допускали в пыточные каюты. И это было благом, ибо вступивший туда по доброй воле не всегда столь же беспрепятственно покидает помещение живым, на своих ногах. Хотя при чем тут добрая воля? Ему приказали, и возражений быть не может. Ментору не возражают, ему кланяются. Рёйм склонился с подобающей неспешностью:
– Любое содействие ордену есть великая честь, сэнна.
– Проводите, – велел ментор и снова повернулся к столику, шаря толстыми пальцами в чаше с уксусом.
Рёйм пошел к дальней двери следом за очередным неприметным оптио. При этом он ощущал себя погружающимся в болото, гибнущим и обреченным. С него взяли клятву, но разве сэнна верит в молчание живых?
Дверь отворилась без скрипа, пропуская в обширную каюту, погруженную в полумрак. Ни единой зажженной свечи. Два узких, как бойницы, оконца не могли дать должного света. В сумерках же вид пыточной производил вдвойне пугающее впечатление, воображение норовило дорисовать недоступное глазу, сокрытое и чудовищное. Каждый блик на инструментах непонятного назначения источал угрозу. Каждый шорох казался движением умирающего… Кого пытали оптио здесь, на флагманском корабле эскадры, в своем самом тайном и страшном оплоте ордена по эту сторону океана?
Почти на ощупь Рёйм пробрался мимо тяжелых массивных устройств, стараясь не думать об их назначении. Достиг дальнего угла каюты, глядя строго в спину оптио. И когда тот отодвинулся в сторону, оказался один на один с ответом на свои вопросы. Тяжело выдохнул сквозь зубы, не в силах скрыть подступившую тошноту. Он никак не мог предположить, что жертвой ордена окажется женщина. И что в таком состоянии еще можно жить – тоже предположить не мог… Мысли и страхи спрятались в сумерках, саквояж вроде бы сам собой угнездился на удобной поверхности, руки уже открывали его и гладили ровные ряды знакомых инструментов. Совершенно очевидно, что следует оперировать, и срочно. Еще вполне понятно, что вмешательства женщина не выдержит, потеря крови велика, да и боль снять вряд ли удастся. Пульс едва вздрагивает последними толчками отчаявшейся жизни. Зрачки уже не отмечают присутствия света…
Рёйм разложил необходимое и на мгновение замер. Трусливые мыслишки, попрятавшиеся в сумерки, неуверенно и несмело выбирались оттуда одна за другой.
Эта женщина – местная, из числа тех, кого именуют дикарями. Судя по удлиненному разрезу глаз и довольно правильному, в понимании тагоррийцев, тонкому, хорошо очерченному носу, по малому росту и относительно светлой коже… Племя гор? Определенно так… Если бы он имел время и желание копаться в памяти, он бы вспомнил название племени на здешнем наречии. То ли марига, то ли магира. Неважно.
Зачем возвращать к жизни несчастную? Чтобы дать ей возможность испытать новую боль и новые унижения? Нет, не так, не стоит прятать настоящие ответы за фальшью и болтовней. Чтобы самому выжить, чтобы исполнить приказ ментора и покинуть эту каюту, не пострадав. Чтобы не испытать на себе то, от одного вида чего делается тошно ему, врачу, видевшему на войне всякое…
Сможет ли он забыть увиденное, как только что пообещал ментору и самому себе? Той трусливой и угодливой части своего существа, которая есть у всякого и красиво именуется желанием выжить? Ночью мертвая дикарка неизбежно явится и отравит сны, а утром оптио, обладающие превосходным слухом, будут ждать у двери каюты. Если он не смог забыть, ему окажут помощь. Последнюю. Или, что тоже не исключено, его прикончат немедленно, стоит проявить хоть малый признак колебания.
Так что же делать?
– После операции дон Диего выжил, – прошелестел голос оптио. – Сие было божьим знаком и немалой милостью, явленной нам, грешным.
Рёйм нехотя кивнул. Как же, милость и знак. Он от полудня и до заката сшивал этот «знак» из обрывков тканей и кожи. Без надежды на лучшее, поскольку понимал: после у несчастного проявится жесточайшая горячка, и она сожжет медвежье здоровье дона дотла. Правда, жил тот еще целых пять дней и был в сознании… Потом из леса вышли нелепые дикари, два воина с короткими луками и одна женщина без оружия – дело было еще до большой войны. Что они делали в палатке дона Диего, вряд ли знает даже оптио. И как может милость наполняющего чашу света изливаться через суеверных язычников-дикарей? Вопрос столь же нелепый, как и второй: почему дон Диего за один день угас год спустя, написав прошение об отставке и неизвестно по какому поводу поссорившись с адмиралом?
– Я не могу ничего сказать наверняка, – осторожно начал Рёйм. – Потеря крови огромна. Если судить о состоянии, исходя из механистической теории Эббера…
– Чадо, не богохульствуй и веруй в чудо, – сухо посоветовал оптио. – Ибо оно жизненно необходимо. Тебе.
В механистическую теорию Эббера, полагавшего людей эдаким набором шестеренок в чехле из кожи, Рёйм никогда не верил, как не верил и в чашу света. Однако ему хватило осмотрительности не помянуть почитаемое опаснейшей ересью учение первого из настоящих врачей: даже неполная копия его «Кодекса врачевания» хранилась в университете тайно. Механистика не давала умирающей женщине ни малейшей надежды на выживание, и это было… удобно. Запретное учение, гласящее о единстве четырех начал, а также о величии, соразмерности и гармонии стихий и сил, позволяло хотя бы предпринять попытку к исцелению. Более того: по неписаному закону, всякий, кого допускали к изучению запретного, приносил согласно воле древнего врача клятву не отказывать в помощи никакому больному… Сегодня данное слово сыграло с Рёймом злую шутку. Бывает, видимо, и так: неоказание помощи есть меньшее зло, нежели излечение, обрекающее на новые пытки.
– Мне понадобится свет, никто не должен мешать и даже находиться рядом, отвлекая меня, – распорядился Рёйм. – Больную следует положить на ровный стол, нужна вода, много…
– Мы изучили все, что касается дона Диего, – еще раз подчеркнул оптио. – И пока все твои указания соответствуют нашим ожиданиям. Поэтому они уже выполнены. Но огня не получишь, ни единой свечи, ни тем более жаровни. Сие есть воля ментора.
Произнеся последние слова с должным почтением и даже нажимом, оптио поманил рукой из сумрака кого-то незримого. Явились слуги, переместили загромождающие каюту устройства к дальней стене и установили у самого окна стол, положили женщину ближе к свету, скудно сочащемуся сквозь окна. Принесли еще один стол, емкости с горячей водой, ткань, крепкое вино.
– Мы оставляем тебя до заката здесь, трудись и моли Дарующего о чуде, – тихо молвил оптио, отвернулся и удалился.
Скрипнула едва слышно дверь, звякнула в проушинах тяжелая, окованная железом перекладина, запирающая накрепко каюту. Рёйм без сил опустился прямо на пол и обхватил голову руками. Как можно оперировать в темноте? Как работать инструментом, не прокалив его на огне? Как обходиться без помощника, хотя бы одного? Врач горько усмехнулся. Пока что он уверен лишь в одном. За ним не наблюдают. На чем бы ни основывался запрет на использование огня, он пошел во вред самим оптио. Их умение читать по губам общеизвестно, как и привычка следить издали, не выдавая себя. Простая логика позволяет сделать вывод: ему обязаны были выделить помощника-наблюдателя, чтобы не оставлять врача наедине с жертвой… Почему же исполнили просьбу и удалились?
Самое глупое и все же единственное непротиворечивое заключение: полумертвую женщину считают очень и очень опасной. А еще способной – вон как он осмелел в безосновательных предположениях! – ощущать присутствие верных чад ордена… Врач понадобился для лечения потому, что он – иной, и потому, что от его действий обычно бывает польза. Но что первично? Какой мотив – главный? И вот новый вопрос: в чем может состоять ужасающая ересь, приписываемая умирающей? Если бы таковая не содержала зерна пользы для ордена, женщину просто убили бы. Значит, это ересь, из которой можно извлечь благо? Рёйм усмехнулся, покачал головой, поднялся, опираясь на стол, и осмотрел тело более внимательно, приводя руки к должной чистоте и прикидывая, как бы поудобнее разложить инструменты, нитки, ткани…
Женщину можно было бы счесть голой, если бы тело не покрывала мерзко пахнущая шкура, недавно снятая с оленя, пропитанная кровью и задубевшая. Она плотно обтягивала спину жертвы, живот и бедра. И была закреплена веревками и ремнями. Даже во время пыток эти ремни не снимали и не ослабляли. Рёйм недоуменно хмыкнул, добыл со дна саквояжа нож и срезал веревки. Содрал шкуру, брезгливо морщась и стараясь по возможности не причинять новой боли умирающей, а также не пачкать собственную одежду. Отнес шкуру подальше и бросил в угол. Придвинул к телу женщины бадью с водой и взялся протирать кожу, удаляя грязь и кровь. Увиденное заставило его нахмуриться. Женщина была молода и наделена необычной, редкостной красотой и соразмерностью тела. Таких замечают с первого взгляда и уже не забывают. Тем более – довольно светлая кожа и этот узкий прямой нос настоящей сакрийки, почти классические черты… Ее не получалось даже в мыслях именовать «дикаркой», отстраняясь от своего достаточно грязного дела, исполняемого по указанию мучителей несчастной.
Когда были удалены сгустки крови, раны женщины уже не выглядели безнадежными, а кожа – мертвенно-серой. Рёйм снова склонился к лицу, оттянул веко, намереваясь проверить зрачок… и вздрогнул. Женщина была если и не в полном сознании, то в некоем подобии бреда. Пульс неупорядоченный, настигающий… Это ничуть не соответствовало прежним наблюдениям и даже здравому смыслу, а также ставило под сомнение необходимость и собственно план операции, отменяло неблагоприятный прогноз ее исхода, данный сгоряча.
– Ашха… а-а-х.
Если бы он обладал опытом оптио, то смог бы куда точнее разобрать этот намек на шепот, послышавшийся в выдохе. Очевидно, женщина говорила, а точнее, бредила на родном языке. И, что вполне логично, просила воды. Похожее слово в наречии гор есть, и условия соответствуют. Хотя более точный смысл слова «асхи», как указано в словаре, составленном самим Рёймом еще до начала прямой войны, – «дождь, затяжной и непрерывный, а также пребывание под оным и созерцание оного». В примитивных языках зачастую смысл короткого сочетания звуков избыточен и многозначен, не уточнен и изменчив в силу малого запаса слов, несформированности правил употребления…
И все же «пить» или «дождь»? Рёйм недоуменно глянул на окно. Вон он – асхи во всей красе, лупит в стекло так, словно рвется в каюту. Сильнее прежнего старается, да и ветер сменился: прежде дождь бился в его окно, а теперь хлещет струями по иному борту, левому… Осознавая всю бессмысленность своих действий, врач медленно нащупал задвижку, откинул и с трудом поднял к потолку тяжелую, открывающуюся вверх раму, закрепил на два крюка. Если несчастная хочет созерцать непогоду, уж в этом желании, по сути, последнем, ей никак нельзя отказать.
Дождь обрушился на стол, победно щелкая по древесине столешницы и мягко, беззвучно гладя струйками кожу больной. Рёйм хмыкнул: этого ему не простят, пожалуй. Уже натекла изрядная лужа на полу, неоспоримый след действий, разрешения на которые оптио не давали. Хотя решетки на окне такие – только дождю они и не помеха, зато всех прочих удерживают надежно.
Отрешившись от невеселых раздумий, врач накинул на тело лежащей ткань, определив для себя первичной задачей обработку раны возле шеи. Снова перебрал инструменты, щурясь и не желая соглашаться с тем, что утверждали его собственные глаза. Если бы сейчас ткань мира с треском разошлась и в прореху просунулась рука с полной чашей света, он бы охотнее признал происходящее. Обыкновенный бред на почве переутомления: он почти не спит третьи сутки, устраивая очистку нижней палубы и трюма. У него у самого пульс далек от ровности и не имеет должного наполнения… Только бреда нет, он осознает себя совершенно четко. И все же этот настойчивый ливень размывает и превращает в ничто незыблемые убеждения и единственную его настоящую веру в учение первого и лучшего из настоящих врачей древности.
Раны не могут закрываться самопроизвольно. Пульс не может меняться так стремительно и непоследовательно. Симптомы предсмертной агонии не способны исчезать без приложения малейших усилий. Когда он впервые увидел женщину, ей уже не помогла бы – да простит ментор за очередное богохульство – и полная чаша света.
Веки дрогнули, медленно приоткрылись, позволяя увидеть осознанный взгляд крупных, очень темных глаз, даже в сумерках таящих глубинную синеву. Женщина попыталась повернуть голову, жалобно вздохнула, отмечая боль и бессилие, и стала глядеть на его темную фигуру в темной каюте – искоса, не делая новых попыток сместиться. Взгляд ее был – нелепо признавать подобное – куда тяжелее и физически ощутимее, чем угроза мутных глазок ментора.
– Ты не машриг, – прошелестел голос едва слышно.
Рёйм недоуменно пожал плечами. Незнакомое слово, странно вплетенное в ряд знакомых и произнесенных на языке тагоррийцев, почти без искажения. Поди пойми, что оно означает. «Ма» – один из наиболее глубинных, изначальных и загадочных в своей многозначности корней здешнего праязыка, давшего основу всем наречиям. В словаре Рёйм самонадеянно и решительно описал его как «отражение одной из основ местного языческого культа, личностное начало, противопоставляемое общему». Грубейшее упрощение толкования, позже он это осознал, но править написанное не стал, не было ни сил, ни времени… Со второй частью слова и того хуже. Явный набор по крайней мере двух отдельных понятий. Точно не вникнуть, но если брать в целом и условно – имеется в виду нечто угнетенное, связанное с огнем. В голову лезут нелепые мысли: может, оптио не зря убрали свечи? Еще немного, и он сам впадет в суеверия и станет опасаться лежащего на столе существа.
Взгляд наполненных ночной синевой глаз пронизывает насквозь и беспокоит, тянет и – нелепо использовать слова ордена, но иначе и не сказать – искушает. Словно обещает допустить до некоей великой тайны. Испытывает и сомневается, беззастенчиво высвечивает в потемках самых дальних уголков души припрятанное от себя самого и рассматривает, оценивая.
– Они вернутся, убьют тебя, – так же тихо сказала женщина. – Они взяли тебя сюда, они хотят обмануть меня. Они знали: я еще живая, я хочу верить в спасение. Они хотят получить то, чего недостойны. И жажда для них большая! Дороже золота. Так, да.
– Нас могут подслушивать, – невесть с чего пояснил Рёйм.
– Нет, асари благоволит мне. – Женщина смежила веки, но ощущение взгляда не пропало. – Не услышат.
– Мне дали время до заката, – добавил врач.
Он не сомневался в правоте израненной дикарки: ночь ему не пережить. Существо, лежащее на столе, едва ли в полной мере является человеком: понятным, описанным в медицинских трактатах. Она сама и есть тайна, столь важная для ордена. Одно чудо исцеления искупает для ордена менторов все неудачи похода в новые земли. Это чудо ведомо его благости и является пока что ересью, ибо сотворено не орденом.
– Ты бледный, но не мертвый, крепкое дерево, так, – задумчиво добавила женщина. С сомнением свела брови, морщась от боли в разбитой скуле. – Не могу двигаться, сломана спина. Не смогу ходить долго, очень долго, пока зреют плоды батара. Мне нужен защитник. Нельзя дать силу ранвы тебе, бледный. Нельзя и опасно открыть тебе тайну обретения… Может, все тут туман и ложь, может, ты есть самая хитрая ловушка машригов для глупой мавиви?
– Я ничего не понимаю, хотя ты говоришь на языке тагоррийцев очень хорошо и внятно.
– Дай воды.
Рёйм зачерпнул из бадьи, поднес большую медную кружку к губам женщины, осторожно и бережно приподнимая ее голову. Красиво очерченные ноздри дрогнули, губы плотно сомкнулись.
– Что не так?
– Вода уже умерла. Нельзя пить. Плохо, я совсем слабая… – Женщина глянула на Рёйма и обреченно прикрыла веки.
На сей раз в глубине ее взгляда отчетливо читался самый обыкновенный страх. Ее пытали, и боль никуда не делась, как и память о пережитом ужасе. Скоро все с неизбежностью повторится. Женщина очень старалась не впасть в отчаяние и быть сильной. После общения с оптио она сохранила полную ясность сознания, это удивительно и достойно уважения. Она еще способна надеяться на спасение, даже искать выход из явно безнадежного тупика заточения… Из ловушки, в которую теперь угодил и он, врач, использованный с непонятной пока целью.
– Я не выдержу, если они снова… – Голос женщины дрогнул, на сей раз страх и боль почти выплеснулись, сдерживать их не осталось сил. – Лучше умереть теперь. У меня нет ранвы, я не могу надеяться. Мне нужен защитник, бледный.
Глаза распахнулись во всю ширину, в тайной их синеве отразилась многохвостая молния, озарившая на миг хмурый дождь за окном и всю каюту. Рёйм виновато пожал плечами. Он стоял в луже изрядных размеров, мок под проливным дождем, находясь в недрах корабля, на второй палубе, – и ощущал обреченность полного и окончательного одиночества. Нелепо, но полумертвая и не способная самостоятельно двигаться женщина – теперь единственное на всем корабле существо, по-настоящему небезразличное ему и достойное, самое малое, жалости и уважения. А еще восхищения, вопреки своему измученному виду и почти закрывшемуся, но по-прежнему крупному и искажающему черты лица шраму на скуле. «Никогда мне не доводилось оперировать столь совершенное тело», – осторожно признался себе Рёйм. Как не удавалось так близко подобраться к загадкам местного народа, притягательным и удивительным, завораживающим, как красота этой мавиви. В его словаре понятие «мавиви» описывалось до смешного просто, лишь одним словом – «врач». Потому что излечившая дона Диего женщина была именно мавиви, так к ней обращались воины. Надо полагать, тех воинов именовали «ранва» – защитник.
– Полагаю, мы, по мнению ментора, в равной мере погрязли в ереси. Нас тут заперли до самой смерти. Ты врач? – осторожно предположил Рёйм и добавил, переходя на местное наречие: – Я тоже врач. Меня зовут Рёйм, я говорю слова от чистого сердца: надо держаться вместе, нам обоим нужна надежда. Я готов тебя защищать, только я не очень хорош для воина…
Традицию местных жителей произносить клятву, начиная ее своим именем, Рёйм усвоил давно и теперь впервые использовал, запинаясь и с трудом выговаривая слова на наречии племени махигов. Именно этот диалект он усвоил лучше иных, ведь махиги жили у самого берега и были многочисленны.
– Повтори на своем языке, – недоуменно попросила женщина. – Я сначала была зла. Но я поняла: ты все путаешь. Вы, бледные, думаете в тумане, лжете по ошибке, слова путаете, вот. Ты назвал себя мавиви, совсем ложь.
Рёйм кивнул и гораздо более уверенно повторил слова: ведь решение уже принято и не вызывает внутренних противоречий. Он действительно готов защищать и, пожалуй, пойдет до самого конца, даже не имея надежды…
– Мавиви совсем не то что врач, – сообщила женщина. – Но все другое ты сказал хорошо, вот. Не знаю, насколько большую глупость я делаю. Не знаю, что она даст зеленому миру, добро или зло. Я верю тебе, хоть ты сильно бледный. Совсем. Не воин, вот. Тоже так.
Женщина нахмурилась, шипя и охая, снова попыталась повернуть голову или хотя бы удержать ее приподнятой. Побледнела и сдалась, прикрыв веки. Некоторое время молчала, обдумывая свое, непонятное. Надо полагать – план невозможного спасения…
– Ты веришь в вашего бога, держащего чашу света? – неожиданно уточнила она.
– Нет, в общем-то, я скорее…
– Плохо. Всякая вера хорошо, нет веры – плохо… сейчас. Я дам тебе то, что хотели иметь машриги. То, что мы, мавиви, редко даем даже самым верным ранвам. Дам, если смогу в таком вот бессилии, да. Если ты примешь и осознаешь в безверии. Просить ариха не могу, он теперь далеко, трудно звать. И он очень сильный, он сожрет тебя, вот. Звать асари бесполезно, ты чужой, ты не слышать несказанных слов, тут дождь, шум… Асари поможет тебе быть с асхи. Это очень сильное два вместе…
– Сочетание, – подсказал Рёйм.
– Сочетание, так. Сильное, но не так тяжело оно и больно не так для неготового, бледного нового ранвы.
– Бред, – осторожно предположил Рёйм. – Я уже не понимаю ни единого слова.
– Я мавиви, могу дать ранве полноту обретения родства с неявленным, с духами, – пояснила, а точнее, еще более запутала женщина. – Не совсем, только на время. Если они примут родство с бледным, если сила не вытеснит разум, не угасит волю. Вот так, мы будем иметь надежду. Если я правая, ты не будешь опасный для зеленого мира. Мне не придется тебя убить.
Рёйм потряс головой и еще раз шепнул себе под нос:
– Бред, горячечный…
Теперь он уже не сомневался: пытки оптио подточили рассудок женщины и ввергли ее в пучину суеверий. Надежда выжить самому и спасти несчастную, невесть с чего возникшая и согревшая душу, сгинула, растворилась в сумерках уже близкого вечера.
– Положи мои руки ладонями вверх. Прижми свои ладони, – велела женщина. – Нагнись, еще. Низко, вот так. Смотри в глаза. Не думать, не сомневаться, я мавиви, я имею опыт.
Пусть исполнение указаний бессмысленно, но когда просят и так смотрят, когда есть ощущение, что в тебя верят и ты – защитник… Рёйм с долей смущения усмехнулся. Кто еще бредит! Ему под сорок, а верить в подателя чаши света он перестал ребенком. Помнится, пришел однажды тайком в полутемный тихий храм. Никого не было рядом. Он прокрался к чаше. Озираясь и вжимая голову в плечи от каждого шороха, уложил в золотое полушарие мешочек с самым ценным, нельзя ведь просить и отдаривать за просьбу безделицей. Под грубой тканью позвякивали – они и теперь памятны – три солдатика, деревянная фигурка коня и настоящая жемчужина, которую он сам добыл из ракушки. Речная, мелкая и тусклая, но как он ею гордился…
– Вот, возьми, – шепнул он богу, зажмурив глаза и представляя высшее существо таким, каким оно было изображено на картинке в маминой комнате. – И сделай меня хоть немножко покрупнее и посильнее.
Он ушел из храма с легкой душой, чувствуя себя способным летать и ожидая скорых перемен к лучшему. Но всего в жизни пришлось добиваться самому, вопреки невеликому росту и столь же невпечатляющей силе… Потеря жемчужины и драгоценных солдатиков осталась почему-то самой детской и самой памятной болью, отметившей утрату причастности к чуду…
Рёйм сплел пальцы с тонкими бессильными пальцами мавиви, нагнулся над ней и улыбнулся. Может статься, он исполнил просьбу только потому, что удивительно приятно смотреть в глаза этой дикарки и находить там, в темно-синей глубине, свое отражение, похожее на неисполненную «добрым боженькой» мечту: быть защитником, сильным и надежным человеком. Пожалуй, даже последней надеждой.
– Мое имя Шеула, – едва слышно шепнула женщина. – Я открываю для тебя, кого назвала ранвой, врата обретения силы асхи и помощи асари. Смотри в глаза и слушай большой дождь. Внимательно слушай, он говорит только с тобой, ранва Рёйм.
Новая молния полыхнула, отразившись в глубине глаз мавиви. Капли зависли в воздухе, подобные жемчужинам, светящиеся, напоенные синеватыми бликами вспышки. Мгновение растянулось и смутно продлилось, а потом дождь рухнул вниз, тяжелый, темный, упорный. Одна за другой капли, помнящие сияние, застучали по спине, плечам, столешнице, скатились по коже Шеулы, лаская ее и снимая боль… Сердце болезненно дрогнуло, и показалось, что можно чувствовать путь каждой капли, словно водой этого дождя он сам обнимает тело больной. И ощущает его, теплое и беспомощное, и гладит, обещая спасение и здоровье. Тепло накопилось в пальцах и стало заполнять тело, а он все смотрел в безмерную глубину глаз и не мог вынырнуть из этого омута… Да и не желал.
– Обычно ранва, если имеет обретение, думает о врагах, о великой битве и славе победы, – с долей насмешки сообщила женщина. – Часто так сильно думает, что забывает мавиви, забывает клятву оберегать мавиви… на время забывает. Сначала, если идет большая волна обретения. Ты странный. Мне даже жарко, не надо меня обнимать и поклоняться.
– Поклоняться? – задумался Рёйм. – Пожалуй. Только это не я странный, а дождь. Я бы никогда не сказал вслух столь красивой и чужой женщине, что она мне нравится, но под стук капель невесть что выговаривается с легкостью… Я никому не позволю причинить тебе боль, Шеула. Не знаю, как, я всего лишь врач и ничуть не воин, но я обещаю совершенно серьезно.
– Ничуть не воин, что вот так и неплохо. – Женщина попробовала улыбнуться. – Асхи хорошо соединяется с ранвой, совсем хорошо. Не ждала так, думала – хуже… Сила воды редко говорит воинам. Слушай ее и меня. Я мавиви, я разделяю и соединяю миры людей и духов. Я могу видеть свод всех сил мира и должна не нарушать свод, крепкий. Совсем обратно, выправлять их висари… не знаю ваше слово. Но я могу дать всю силу одного духа ранве, могу разрешить ранве нарушать висари, если так надо, если беда. Твоя сила – асхи.
– Дождь? – уточнил Рёйм, не надеясь разобраться и все же не смея выражать свои сомнения.
– И дождь, и так, и другое… Роса. Туман. Облако. Море. Много всего, много, разное, но дух один. Асхи течет в крови, асхи дает жизнь для тела. Асхи поит листья и будит почки. Асхи разрушает камни, хоронит мертвое дерево.
– Если попробовать совместить с почитаемым мною «Кодексом врачевания»… – задумался Рёйм. – Есть первоосновы сил, изучаемых врачевателями, они сухость и влажность, жар и холод. Неравновесие их и…