Текст книги "Воин огня"
Автор книги: Оксана Демченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава 2
Право на побег
«Воистину, всякий народ создает верование с чистой душой и глубокой искренностью. Ибо без веры мы, угнетенные суетным, не имеем почвы под ногами, не видим горизонта и не домысливаем мира за его изгибом. Вера – наш светоч и наши крылья.
Но позже, вкусив плодов древа познания, именуемого цивилизацией, мы утрачиваем природную искренность и заменяем веру обрядом. И нет более отдельных голосов, возносящих слова к Высшему, на смену им является хор. Кто-то в слитном гомоне поет, а кто-то и рта не раскрывает, не зная слов и не слыша музыки… Стройность гармонии разрушается, и Высший, надо полагать, спешит прикрыть окно, дабы не оскорблять своего слуха извращенной музыкой… А мы поем все громче, заменяя душевное рвение напряжением горла. Стоящие на хорах повыше иных принимаются высматривать молчунов, дабы указать на них: «Глядите, вот ересью отмеченные, по их вине закрыто окно! Воздадим им за грехи их по нашему разумению! Но прежде вызнаем, кто наущал и кто потворствовал».
Подменив Божий суд людской расправой, вынуждаем мы Высшего задернуть штору и отойти от окна. Так безверие делается губительным ядом, отравляющим даже чистые помыслы и намерения».
(« Размышления о вере», из личных записей Рёйма Кавэля)
Корни кедра моей души уходят глубоко, сплетаясь с корнями гор. Корни пьют сок земли и хранят память об ушедших. Голоса предков звучат в шелесте хвои. Живая память… и живая боль. Пятьдесят годовых кругов опоясали сердцевину ствола, отделили счастливую молодость от нынешнего лета. Тогда кедровник на склонах снеговых гор не знал звона стального топора. Темная живая хвоя не корчилась в огне, разведенном бледными. Бездушными, глухими чужаками, не способными ощутить и расслышать, как кричит от боли умирающий старейшина леса, как он стонет, бессильно цепляется лапами ветвей за соседей и все же падает, подрубленный. Он помнил многие поколения людей гор и мог бы запомнить еще так же много… Но пришлые люди оказались более чуждыми и враждебными, чем безумие пожара или ярость взбесившегося горного оползня.
А я был молод и обманулся их сходством с нами – людьми зеленого мира. Я рассказывал им о горах, пояснял им наши обычаи, учил жить в лесу, старался найти с ними общий язык. Никто из нас еще не знал слова «дикарь». Они так звали нас, но мы полагали – это совсем простое слово, обозначающее чужих людей. Только мы для них были не люди. И даже не скот. Мы были, как и наш лес, – дрова для огня, именуемого «цивилизацией».
Теперь я знаю много новых слов. Не просто в звучании и произношении, я постиг их глубинный, настоящий смысл. Я смог заглянуть еще глубже, за слова. Я научился представлять себе очень точно, как крутятся в головах таких вот холодных людей железные шестеренки мыслей. Мертвые, полированные. Изготовленные мастером своего дела, ловко подогнанные одна к одной, шестеренки создают совершенный в своей техничности механизм, именуемый «логикой». Совершенный – и бездушный… Теперь я знаю.
Но я не могу ничего вернуть, и знание мое приносит лишь скорбь. Ибо прошлое рухнуло под топором железной логики. Оно сгорело в кострах нашествия, стало пеплом в пожаре большой войны. Опыт и память леса твердят: жизнь возрождается и на пепелище. Жизнь неистребима, ибо в каждой смерти есть зерно нового рождения. Мы выстояли и не отдали свой лес. Корабли первого похода бледных сгорели. Второй их поход оставил на берегу широкий след трудного противостояния. А черные, обглоданные огнем ребра судов третьего нашествия и ныне не сгнили, напоминая о наших победах. Мы сильны как никогда. Мы обрели знание, даровавшее им могущество. Мы стали равны нашим врагам… или станем со временем.
Так почему кедровой смолой на срубе души выступает эта скорбь? Да, мой род, род кедра, умирает, но люди леса живы. И кедровник снова вырастет, поднимется строем бронзовых тел-стволов по склонам снежных гор. Мы победили. И когда бледные снова пригонят к берегу корабли, мы опять одолеем их. Изгоним, уничтожим. Развеем по ветру саму память о чужаках… У нас хватит сил.
Но ни я, ни кто-либо иной, даже наделенный непомерным могуществом, уже не вернет прошлого. След бледных отпечатался на нашей земле. И я слышу, как сухо и точно пощелкивают шестеренки бездушной логики в голове вождя махигов, мужа моей дочери. Я вижу, как рука его наугад выбирает из поленницы дрова, не отличая стволов, срубленных живыми, от сухостоя. Это рука, обтянутая бронзовой кожей настоящего чистокровного сына леса. И принадлежит она существу, не отличающемуся внутри, в сознании и оценке мира, от бледного. Нет, конечно, не того, самого страшного – явившегося уничтожить наш зеленый мир. Но, увы, мой названый сын – не человек леса. Пусть мой Даргуш не всегда таков, и мне ли не знать, что порой только логикой и холодным рассудком можно сохранить мир внутри народа – учитывая интересы, играя на слабостях, выбирая удобных союзников. Так было и прежде: вожди не всегда и не обязательно искали поддержки у наполненных душой, они внимали и голосу тех, кто наделен силой, влиянием…
Мы выиграли войну и отстояли свой берег. Но мы утратили так много, что, может статься, нас уже и нет. Уйдут старики, срубленные топором смерти. Рухнут, как тот кедр, – цепляясь за прежнее, но не имея надежды устоять… Слезами выступит смола на мертвых комлях стволов – и пресечется память. Иссякнет связь людей и леса. Мы станем отличаться от бледных лишь оттенком заката на коже. Но разве это отличие, зримое и наглядное, хоть в чем-то существенно?
Мы выиграли войну – и стали ее жертвами. Теперь я знаю это вполне точно. Нельзя изменить всех нынешних людей поселка и нельзя вернуться в прошлое. Но я совсем иного желал и к иному стремился! Я, нелепый и наивный, хотел вырастить на пепелище утраченного лишь одно-единственное живое деревце. Я верил, что так смогу обмануть безжалостное время. Увы, пришла моя зима, иссякли надежды. Я более не вижу способа принять знание бледных и остаться детьми леса. Но я стар и сам тоже принадлежу прошлому. Нужны молодые корни, полные силы роста, способные дотянуться заново до сокровенных глубин памяти большого леса – и соединить их с нынешней жизнью… Найти способ. Ведь должен же существовать таковой! Потому что в каждом изменении содержатся и гибель, и зерно нового рождения…
Но, видимо, когда умер наш кедровник, духи отвернулись от нас. Я растил его живым деревом большого леса. А вождь, сколько мы ни спорили, все же пожелал видеть его дровами для большого огня. И без жалости отправил к мертвому при жизни мерзавцу, именуемому наставником…
Я не смог вырастить его живым и самостоятельным.
Я напрасно ждал, что он хотя бы придет проститься.
Я ошибся, уповая на то, что лес скажет свое слово.
Так зачем мне стоять последним старым кедром на пепелище? Для кого беречь память? Шестеро моих учеников отреклись от мира, и Плачущая похоронила их души, отметив свою скорбь черной мертвой Слезой. Я это пережил… Я надеялся и не сдавался. Но увидеть эту отметину непоправимого и невозвратного – в седьмой раз! – на ладони родного внука… Нет.
В последний раз я провожаю закат в долине Поникших Ив. Завтра уйду домой. Пусть старые кедры верхних предгорий мертвы, а новая поросль еще слаба, но все же там, в истоках реки, больше жизни, чем здесь, в сердце леса…
Отсюда, со скального лба, долина особенно хороша. На закате смуглая кожа дальних скал кажется живой и теплой. Каменные ладони обнимают склон холма, пронзительно и радостно зеленый в лучах низкого солнца… Поникшие ивы, деревья души самой Плачущей, гладят длинными тонкими пальцами побегов горячую бронзу живой воды. Она – утоление, и всякий истинный махиг знает, как принять лекарство, избрав то, которое нужно его больной душе.
Испей – и наполни душу…
Умойся – и попроси о прощении.
Коснись – и обрети силу жить вопреки утратам и боли.
Просто смотри, впитывай вечер, слушай голос воды – и не познаешь отчаяния одиночества и утраты надежд…
У меня за спиной, на плечах моих – свод заката. Теплота его жидкого золота течет по коже, сияет в волосах и рисует у ног черную ночь тени. Лучшее золото мира. Небесное. Посвященное духам леса. Чистое, не оскверненное позором взвешивания и оценки. Без счета и меры вечер высыпает его в очаг ночи. А та, пользуясь силой тайны и покровом мрака, отливает из золота души и вкладывает их по своему усмотрению… Кому большую и горячую, а кому и осколок, окалину… Разве угадаешь заранее? Нам, людям, и не надо гадать. Мы вольны черпать золото из каждого вечера. Если не прельстимся чем-то меньшим, годным для взвешивания и измерения.
Скоро золото стечет и впитается в кромку горизонта. И я уйду на север, к горам. Поэтому я не пью воду жизни, не умываюсь ею и даже не касаюсь поверхности. Только смотрю. Мне требуется помощь в преодолении грядущего одиночества.
– Дед!
Ичивари с беспокойством оглядел долину, совсем тихую, достаточно маленькую, чтобы он, сын леса, мог уверенно заметить след присутствия человека, если бы тут кто-то был… Тем более что прятаться деду не от кого. Он бы и не стал. Соблюдая обычаи, дед бы расположился на ночлег на склоне, в нижнем течении ручья, до сумерек развел небольшой костерок, посидел на берегу, бережно касаясь закатного золота священной воды кончиками пальцев… Отсутствие деда настораживало и даже пугало. Мавиви вздохнула, похлопала коня по шее. И хмыкнула. Надо думать, приготовила новую насмешку. Беззлобную, но слегка обидную.
Сын вождя решительно поправил ножны. Снова огляделся – и заколебался, почти готовый проявить тяжелейшее неуважение к традициям. В конце концов, новая мавиви именует их предрассудками. И согласиться с ней особенно удобно теперь, когда страх тонкими коготками пробует спину. Цел ли дед? Он ведь должен быть здесь! Обязательно! Сейчас сезон золотых закатов. В долине нельзя шуметь на закате, но и не шуметь, получается, никак нельзя… Ичивари сложил ладони рупором и позвал в полный голос:
– Дед, я точно знаю, что ты здесь!
«Здесь?» – вздрогнуло разбуженное эхо.
«Здесь…» – засомневалось оно, прыгая по остывающей в сумерках бронзе камней.
«Здесь!» – обнадежило эхо, возвращаясь и дробясь отдельными звуками…
– Знаешь, я полагаю, Плачущая, роняя живую Слезу, не имела в виду необходимость сохранить тебе жизнь. Просто ты и ее терпение истерзал, ты же невыносим. – Мавиви взялась за свое: упрекнула и уязвила. – Ты кого угодно до слез доведешь… Здесь нельзя шуметь!
– Я борюсь с суевериями, – возмутился Ичивари. – Сама же сказала, что все – сплошь суеверия.
– Я так не говорила, – насторожилась мавиви. – То есть я говорила, но не так. Ты пытаешься меня запутать?
– Кажется, уже запутал, – понадеялся Ичивари. И огорченно развел руками: – Дед пропал! Неужели я оплошал и тут, неверно выбрав путь? Как теперь искать его? Он в лесу невидимка.
– А ты попроси меня, вежливо, – прищурилась мавиви. – Поищу, но с тебя стребую обещание испечь рыбу. Давай, проси скорее, пока он сам не нашелся.
Девушка обернулась, глаза блеснули в поздних лучах заката каким-то шальным азартом. Ичивари вздохнул и совсем собрался просить и обещать… а потом сообразил, что именно ему сказали. И рассмеялся. Дед вовсе не пропал, такое облегчение! Дед сидел и наполнял душу красками заката. Значит, вот-вот явится из сумерек, беззвучнее духа и свирепее роя пчел. Дед никому не прощает нарушения тишины священной долины. Опять же сама мавиви полагает эту традицию отнюдь не суеверием…
Дед действительно явился из теней внезапно, шагнув из наполняющей долину ночи на последний островок заката у опушки. Но, странное дело, при этом ничуть не был сердит.
– Чар, малыш. – Голос деда как-то подозрительно дрогнул. – Ты все же пришел сюда… Видимо, священный конь и впрямь умеет выбирать верные тропы.
Закат высветил лицо деда, пряча морщины и делая его моложе. Да и улыбка – такая редкая в последние встречи, такая теплая и искренняя – тоже стирала годовые кольца возраста… Пожилой махиг перевел взгляд на спутницу внука: он видел лишь ее силуэт в сиянии остывающего багряного заката. Ичивари вздохнул и приготовился объяснять и рассказывать, убеждать и пояснять… Но лицо деда было таким странным, глаза блестели подозрительно ярко, а тишина висела хрупкая, настороженная и непонятная. Нарушить ее Ичивари не решился. Он знал деда и видел: не время. Старый только что впитал закат и теперь еще полон истинным золотом леса, как сам он называет это состояние единения с зеленым миром. Редкое, восхитительное состояние ясности и полноты восприятия, именуемое у махигов «вимти». В языке людей моря нет нужных слов для описания этого чувства… Разве что «вдохновение», хотя и оно не вполне точное. Сам Ичивари лишь однажды ощущал нечто подобное. Как раз в этой долине, сидя на высокой плоской скале рядом с дедом. Давно это было, тогда восьмое годовое кольцо едва опоясало ствол его жизни.
Лицо деда дрогнуло и посерьезнело. Махиг протянул руку и кончиками пальцев погладил пушистый багрянец закатного ореола волос мавиви.
– Мой дед мне однажды сказал, когда я был молод, как сейчас – мой Чар… тогда я не понял его слов. Он так сказал: «Только познав смертную жажду, можно оценить сполна сладость воды». Сегодня я расстался с надеждами и собрался в дальнюю дорогу, невозвратную. Я не просил ни о чем духов, но я получил непрошеное и немыслимое… Ты очень похожа на свою бабушку, я это ощущаю всей душой. Не удивляйся, мы, старики, таковы. Нам проще рассмотреть сгинувшее, чем настоящее. Я видел ее в последний раз очень давно. И ей тогда было не более пятнадцати годовых кругов.
Мавиви поймала руку старика и вцепилась в нее так, словно тонула и искала спасения. Сделала шаг в сторону и еще шаг – чтобы не стоять против света. Чтобы не обманывать махига и дать ему рассмотреть и синие глаза, и достаточно бледную кожу… Дед рассмеялся, обнял одной рукой плечи внука, а другой – мавиви. Оттенок кожи никак не повлиял на его настроение.
– Я был бы совсем мертвым кедром, если бы не видел мир глазами души. Ты похожа на свою бабушку, очень. Кстати, у нее тоже были синие глаза. Только такие темные, что кое-кто по ошибке считал их черными… Идем, нам следует устроить удобный ночлег. Хотя, полагаю, нынешняя ночь принадлежит разговорам, а не сну. – Пожилой махиг зашагал по склону вниз, в темную чашу долины. Не глядя на внука, негромко добавил: – Ты сегодня нарушил достаточно традиций, чтобы переживать по поводу соблюдения еще одной… Налови священной рыбы в запретном озере.
– Суеверия, – взялась за прежнее мавиви, порицая чужие ошибки. Или попробовала заступиться за спутника? – Ничего священного в рыбе нет!
– О, я это знаю совершенно точно, – серьезно кивнул дед. – Сам тайком ловил рыбу раз десять. И ничуть не пропитался святостью. Не заметил сияния вокруг головы, о котором твердит гратио Джанори, собирающий по крохам знания о боге бледных. Не было и голоса леса в ушах, обещанного хранителем долины нам, махигам. Все, что помню, – лишь ощущение сытости, да.
Мавиви тихонько хихикнула и плотнее прижалась к боку старого махига, признавая его право распоряжаться ночлегом и выбирать тропу. Немного помолчала, наблюдая, как Ичивари удаляется к берегу, – бегом, указания деда он привык исполнять без колебаний.
– Я могу звать тебя дедушкой? – осторожно уточнила она. – Это было бы замечательно… Никогда не встречала таких живых людей. Если бы нашла, не пряталась бы от них в чаще.
– Конечно можешь, и я буду этому рад. Лес призвал твою бабушку? – тихо спросил старый махиг и добавил, не дожидаясь ответа: – И ты оказалась совсем одна… Полагаю, она оставила тебе все, чем владеют мавиви. Я помню, она как-то пошутила, мол, имя – это единственное, что можно передать по наследству. Если так, твое имя мне известно, Шеула.
– Уже год никто не зовет меня по имени, – пожаловалась девочка. – Так трудно одной… И еще труднее с людьми. Словно все в нашем зеленом мире побледнели и утратили чуткость к лесу. Хотя бабушка говорила: «Лес всегда слышали немногие и не каждый день». А дед звал меня этой… идеалисткой. И еще он повторял одно слово бледных, совсем нелепое, я долго его учила. Погоди, вспомню. Да как же оно выговаривается? – Мавиви сердито потерла лоб тыльной стороной ладони. Улыбнулась. – Вспомнила! Я – перфекционистка.
Старый махиг заинтересованно шевельнул бровью. Отстранив ветки, он указал рукой на небольшую полянку, с трех сторон окруженную ивами, выходящую к самому озеру, бросил в траву свой легкий мешок, стряхнул с плеча скатанное одеяло, расправил его и усадил новую «внучку». Проявляющий чудеса расторопности Ичивари уже волок сухие ветки. Уронил у опушки и сам упал на колени, стал резать дерн, готовя кострище.
– Любопытное слово, – отметил старик. – Я такого не слышал ни разу. Полагаю, оно многое говорит о твоем дедушке. Еще я надеюсь услышать историю целиком.
– Кто он такой был и… – уточнила мавиви, небрежно махнув рукой, чтобы в одном жесте уместить все недосказанное.
– Мы все считали мавиви Шеулу погибшей в плену, – вздохнул махиг. – Мой друг нашел след захвативших ее бледных и добрался до самого берега. Он видел, как женщину, которая была без сознания, унесли в лодку и доставили на большой корабль. Три дня спустя люди народа кедров сожгли берег и захватили корабль. Было трудно. Мы потеряли многих… От выживших бледных мы узнали страшное. Она умерла. Я сам спрашивал. – Глаза старого воина блеснули холодно, лицо ненадолго утратило приветливость. – О да, не вздыхай. Им было очень плохо, но тогда мы воевали, и нам нужна была правда любой ценой… Бледные не лгали перед смертью. И все же их слова оказались фальшивыми, как я понимаю.
– Я расскажу все точно так, как мне самой описывал дед, – предложила мавиви. – Бледные на корабле ничего толком не знали о бабушке, она попала к тем, кто не делится добытыми сведениями ни с кем… Получится длинная история, дедушка Магур.
– Разве тебе самой хочется укоротить ее? – улыбнулся старый махиг. – У нас есть время, и нам следует произнести немало слов, чтобы научиться хоть изредка обходиться без них в понимании друг друга… Слова всегда помогают строить мостик от души к душе, если они не содержат гнили, создаваемой ложью… Только сперва мы дождемся Чара. Иначе он расстроится, и тебе придется повторить рассказ заново.
– Почему ты всегда зовешь его иным именем, не тем, какое он сам мне назвал? – удивилась мавиви.
– Потому что он сын моей дочери и по крови народа кедров наречен Чаром, это имя моего брата, погибшего в первую войну с бледными. По крови отца Чар, как сын вождя, получил иное имя, Ичивари. Вождь Ичива был великим воином и моим другом… Но история последних дней его жизни очень грустна и даже несколько туманна. Меня беспокоит бремя наследования всех деяний вождя моим внуком. Но Ичивари как раз и означает – наследник деяний Ичивы. Ведь так?
– Так…
– Сегодня я не стану рассказывать историю, о которой ты готова спросить, – покачал головой старик. – Не время. Да и место неподходящее. К тому же мы с Чаром сегодня слушаем тебя, маленькая мавиви.
– Уже слушаем, – кивнул юноша, бросая палку с нанизанной через жабры рыбой и встряхиваясь, так что с волос во все стороны полетели брызги. – Я так спешил! Мне казалось, вы можете самое интересное обсудить без меня.
– Мы даже не развели огня, – утешил внука Магур.
Ичивари кивнул и занялся костром, стараясь поменьше хрустеть ветками и не мешать рассказу. Мавиви села удобнее, вздохнула, прикрыла веки:
– Я буду рассказывать точно так, как это делал дед. Для него все началось сорок два года назад. Война длилась уже восемь лет, то есть годовых кругов…
– Мы уже поняли, что твой дедушка именовал их годами, по обычаю бледных, – заверил Магур. – Я помню то время. Четыре года мы, люди леса, гор и степи нелепо дрались друг с другом, пока бледные подливали масло лжи в огонь наших ссор. Но позже мавиви переговорили со всеми вождями, и следующие четыре года мы действовали уже согласованно, против общего врага. Стрелы еще как-то помогали нам отстоять лес, но в степи мы несли потери… Мавиви гор и леса ушли туда. В том числе Шеула, та, что обладала единой душой и принадлежала по рождению к народу кедров. И еще Эчима из верхних гор. Бледные поставили свои самые большие корабли у скал бухты Серого Кита. Их было много, и прибывали новые, море выносило их к берегу зеленого мира дважды в год… Всякий раз – с оружием, припасами и новой алчностью, неутолимой и страшной. Бухту они назвали на свой лад – Золотым берегом. И золото, которое мы прежде не считали важным и полезным, стало нашим проклятием…
– Да, так и дед говорил, – отозвалась мавиви, не поднимая век. – Сорок два года назад, когда над бухтой плакали зимние дожди, все и началось… Флагманский корабль бледных бросил якорь в бухте Синего Орла. Он встал поодаль от берега, где глубина позволяла ему удобно разместиться. Дождь лупил в окна кают…
…Дождь так упрямо и монотонно лупил в окно, словно пытался передать некие важные сведения. Или выстукивал незнакомым шифром ответы на вопросы, которые никогда не высказывались вслух… Надо быть безумцем, чтобы задавать неудобные вопросы на флагманском корабле эскадры, пятый год пребывающей в состоянии изнурительной открытой войны. Необычной и нежданной. Кто мог подумать, что разобщенные племена дикарей достигнут согласия и вместе выступят против пришлых? И как они смогли договориться после всех усилий опытнейшего ордена хитроумных менторов? Вот уж кто умеет напустить туману, запутать и насквозь пропитать сомнениями, чтобы сгноить прежние ложные верования и предрассудки и на жирной почве, освобожденной от сорняков, взрастить истинную веру. Надо полагать, его благость верховный ментор теперь пребывает в бешенстве. Ни одного прозелита на новых землях! А ведь он приплыл сюда на третий год с момента признания новых земель собственностью короны. Явился, дабы создать оплот веры и, что немаловажно, возглавить сей оплот. Пока возглавлять решительно некого, после восьми лет усердного труда – ни одного обращенного… Что же происходит? Не оказался ли великий поход за океан бессмысленным? И как сообщить столь дурную весть держателю чаши бытия, жаждущему укрепить веру в своих новых краях? Или королю, который уже полагает здешние леса и степи собственными владениями, уже учитывает в доходе казны, изрядно потрепанной войной и строительством флота, недобытое золото, по-прежнему лежащее на дне местных рек? Много вопросов накопилось, ох как много… Но – молчи, ведь, раскрыв рот, не успеешь выговорить первую фразу. Не успеешь, потому что услышат и примут меры.
«Всякий, кто будет уличен в снижении боевого духа, подлежит разжалованию в рядовые матросы и отправке на передовую, в лес, без права отдыха в прибрежных лагерях. Тот же, кто вознамерится подточить чужие убеждения и посеять смуту, заслуживает публичной казни» – таков указ адмирала де Ламбры, оглашенный два года назад. С тех пор порядки не стали мягче, наоборот. Теперь смутьянов сперва отправляют к ментору: там исполнительные и бесстрастные оптио подробно вытягивают ответы на вопросы, обозначенные его благостью… Никто не умеет развязывать язык так, как тихие и несуетливые хранители душевного равновесия и самой веры, последователи ордена Священных Весов – менторы и подчиняющиеся им оптио…
Перо нырнуло в мелкую чернильницу, ненадолго задержалось над ней после купания, сгоняя лишние капли, и скрипнуло по бумаге, оставляя буроватый блеклый след. Чернила уже пятый год делаются здесь, он сам составил рецепт и не вправе роптать на убогость оного. Укус стрелы теперь подстерегает людей в лесу чаще, чем укус комара. Добыча растительных ингредиентов сделалась не прогулкой, а военной операцией… Дикий край! Чужой, порождающий лишь озлобление. Скоро, пожалуй, и дневник вести запретят. От его записей нет пользы для военной кампании, выдачу драгоценных листков и так сократили втрое. Хорошо хоть он сам заказал бумагу, и посылка прибыла с почтовым бригом… Еще лучше то, что он знает больше наречий, чем даже ментор и весь его орден, процветающий на землях прибрежного юга. Можно писать чудовищную крамолу, почти не опасаясь разоблачения. По-буртски, например. Менторы не знают даже того места на карте мира, где следует искать родные кочевья буртов. Это точно.
«Непонимание наше переросло в кровавую и страшную войну на истребление, и ничто уже, кажется, не изменит грядущего. Еще одна невероятная, уникальная и чуждая нам общность людей останется лишь частью истории, мертвым пеплом прошлого. Между тем я не понимаю даже причин для внезапного начала войны! Они были к нам добры, как наивные дети. Они служили проводниками за горсть красивых бусин, даже за простое «спасибо». Они проявляли любознательность и со странным великодушием делились своими обычаями, учили языку и не отрицали нашего права быть иными и верить в иное… Но все кончилось в один день, черный, как обугленные стволы их леса, горящего теперь слишком уж часто… Я все еще надеюсь хотя бы записать и сохранить для истории то немногое, что знаю о них. Словарь двух диалектов, легенды и предания. Теперь, когда я обеспечен бумагой, купленной впрок на личные средства, могу приступить к прерванной работе. Итак…»
В дверь пробарабанили часто и резко, даже дождь, кажется, смущенно притих за окном. Пришлось с сожалением отложить перо, убрать лист в ящик стола и поправить куртку. На флагманском корабле недопустимо самому невоенному из невоенных расстегивать пуговицы форменной одежды и тем сеять смуту в душах матросов, плотно упакованных в форму… Тем более теперь, когда корабль невесть с чего перевели с главной стоянки на дальнем рейде сюда, в мелкие опасные воды, да при малом охранении.
– Иду, – вздохнул он и в два шага пересек свою крошечную каюту, протискиваясь меж узкой кроватью и переборкой. – Уже иду.
Само собой, посыльный не стал ждать отклика и распахнул дверь. Не снизошел до поклона, лишь отметив намек на вежливость коротким прикрытием век.
– Их благость сэнна изволили звать. Срочно.
– Надеюсь, чаша их жизни полна? – с притворным испугом уточнил хозяин каюты, нагибаясь и вынимая из-под койки кожаный саквояж.
– Полна, хвала небесам, – почтительно отозвался посыльный и поклонился, хотя ментор был весьма далеко.
Не сочтя поклон достаточным для ответа, посыльный зашептал молитву, призывая здоровье и благодать небесную на помощь ревностному служителю. А то донесут, что не желал здоровья, и тогда о тебе самом молиться станет поздно и бессмысленно… И назвал-то как, сэнна – «радетель благодати», и никак не менее…
Покинувший каюту человек зашагал по узкому коридору, усмехаясь и хмурясь одновременно. Зачем он понадобился? Отряды, сменяющиеся раз в месяц, вернутся в прибрежные лагеря лишь через неделю. Адмирал изволит вторые сутки болеть тем, что не требует лечения, поскольку похмелье для их светлости привычно и нормально. Сэнна ментор, а именно так обозначается титул полностью в иерархии не ордена, но большой машины веры, – так вот, этот тучный столп веры вчера получил свое кровопускание, дня на два этой меры обычно хватает…
Тесный и затхлый коридор, скудно освещенный лишь огоньком свечи сопровождающего, своим видом и запахом изрядно подрывал боевой дух. Между тем он принадлежал лучшей части корабля, второй палубе, где обитают более-менее ценные люди, заслужившие право занимать каюты. Настоящий черный и беспросветный кошмар – жизнь в недрах трюма. Там спят вповалку и посменно, а питаются содержимым котла, которое не имеет подходящего названия. Варево? Пусть будет варево. Гнилая солонина, гнилой рис и гнилая вода… Хотя ручьи и пригодные для охоты угодья рядом, но там чужой и враждебный лес с его жителями.
Вчера он трем морякам вскрыл и обработал обширные нагноения. Пока не начался большой мор, вынудил боцмана удалить людей на берег и вычистить всю третью палубу, выскоблить до светлой древесины. Отсрочил эту напасть еще на какое-то время. И остро позавидовал адмиралу с его способностью неограниченно пить и упрямо не замечать убыль людишек, что мрут как мухи… И еще он проклял свое упрямство. Зачем сунулся в столицу тагоррийцев? Чего искал и к чему стремился? Кто внушил ему нелепое заблуждение относительно прелести дальних странствий и сладости тяги к приключениям? Почему намерение увидеть берег, на который прежде не ступала обутая нога цивилизации, стало навязчивой идеей?
Десять лет он расплачивается за юношеские бредни… При должной прагматичности он бы никуда не поехал. Зная о хорошем отношении к себе наставников в университете, мог бы уже получить рекомендации, защитить научную работу и преподавать, пожалуй. Жил бы тихо, в уважении и покое. Или мог вернуться на север, на родину матери. Или… Какой смысл травить душу? Он здесь, и он все еще не расплатился за ошибки юности. Он даже готов поверить в реальность божьего промысла, ибо с точки зрения высших сил заслужил кару как безбожник и тайный хулитель веры. Заслужил и обрел.
Вот и узкий винт всхода на первую палубу. Сквозит ветерок, пытается донести оттуда запах моря и влажного леса. Но провожатый упрямо тащится по коридору дальше, к просторным кормовым каютам. Туда, куда люди в большинстве своем стараются даже не смотреть лишний раз, – во владения тихих и немногословных оптио… Вот стоит и ждет вызванного человека один из них, как две капли воды похожий на прочих оптио ордена: серенький, сутуловатый, с неприятным мертвым подобием улыбки, оттягивающей уголки губ. Словно у него есть клыки, но именно теперь они спрятаны… Оптио кивнул и отвернулся, не тратя сил на приветствие.
– Саквояж при вас, – прошелестел он. – Полагаю, вы осознаете необходимость хранить тайну увиденного и услышанного в покоях ордена?
Последнюю фразу сказал еще тише и не оборачиваясь. Еще бы! Условия выживания известны каждому и не требуют дополнительного разъяснения. Оптио и не пояснял, и не напоминал – просто слегка пригрозил… Провожатый отстал. Темнота коридора сделалась окончательно неуютной и тесной. Наконец, спотыкаясь и шаря рукой по переборке, удалось добрести до нужной двери. Оптио отворил дверь, шагнул в сторону, глядя в подбородок, пропустил вперед и щелкнул за спиной замком… Пришлось щуриться на пороге, топтаться и ждать, пока глаза привыкнут к свету, яркому после тьмы коридора, хотя не горит ни одна свеча, всего лишь раздвинуты шторки на окнах.
А вот и его благость второй прементор Тагорры, назначенный ментором новых земель то ли во исполнение благоволения ментора, то ли с тайной насмешкой: плыви, пробуй, выбивайся из сил и не путайся под ногами в славной Тагорре, где имеются служители с куда лучшей родословной… И вот он приплыл и сделался высшим властителем. Увы, лишенным прозелитов, а равно и благоволения ордена.