Текст книги "Колония"
Автор книги: Одри Маги
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
То, что надо, Джеймс.
Джеймс рассмеялся.
Верно, мистер Ллойд. То, что надо.
Ллойд рассмеялся.
То, что надо, Джеймс.
Оно тут сурово, мистер Ллойд.
Я себе представляю.
Особенно в непогоду.
Справлюсь, Джеймс.
Они вышли наружу, на свет, обогнули цементную постройку, перешагивая через осколки стекла из оконных рам.
Уборной нет?
Нет, мистер Ллойд.
Водопровода?
Нет.
Интересное дело.
Точно, мистер Ллойд.
А ты здесь когда-нибудь жил?
Нет. Прихожу часто. Подальше от них от всех. Но не пожить?
Кровати-то нет.
Заведу, сказал Ллойд, и потом, когда уеду, можешь пользоваться.
А вы сколько здесь жить собираетесь?
До конца лета.
И все время здесь будете?
Поглядим.
Они дошли до края выступа, посмотрели на море, подавшись телом вперед, против разыгравшегося ветра.
То, что надо, Джеймс. Лучше не бывает.
Ллойд сел на край утеса.
Можешь зимой сюда забираться, Джеймс. Джеймс покачал головой.
Только если на четвереньках, мистер Ллойд. Зимою сюда не дойти.
А кто сигналит судам?
Зимой никто, И всегда так было.
Так себе сигнальная станция.
Зимой уж точно.
А кто ее построил?
Ваши, сказал Джеймс. Хотели в самой высокой точке.
К местным-то бывает полезно прислушаться, а, Джеймс?
Пора назад, мистер Ллойд. А то дождь начнется. Дождь заморосил, когда они оказались в деревне – иголками впивался в лица. Бан И Нил подала им полотенца, жесткие, но теплые.
Спасибо, миссис О’Нил.
Она кивнула ему.
Я хочу как можно скорее перебраться в будку, сказал он.
Джеймс перевел, бабушка отправила его за Михалом.
Неделька уйдет, чтобы подготовить, мистер Ллойд.
Нормально, Михал.
Заплатите мне за починку.
Хорошо.
И за аренду. Половину того, что за коттедж.
А кто владелец будки?
Не беспокойтесь, я ему передам.
Когда дождь прекратился, Ллойд взял метлу, лопату и тряпку и вернулся в будку. Джеймс принес два ведра, бутылку моющего средства и фляжку с чаем.
Придется что-то придумать с туалетом, Джеймс. Просто дырка в земле – не очень удобно.
Можно на ведро садиться, сказал Джеймс.
Да, верно.
Только металл холодный. Особенно ночью.
Ценное соображение, Джеймс.
Они мыли и подметали, а в середине дня прошли примерно полмили до небольшой каменистой бухточки, набрали соленой воды из моря.
Здесь можно будет мыться, сказал Ллойд.
Здесь нельзя, мистер Ллойд.
Почему?
Посмотрите на течение.
Я хорошо плаваю.
Пришлете нам потом открытку из Америки. Ллойд присел рядом с Джеймсом посмотреть, как волны разбиваются о берег.
У меня тетки и дядьки в Америке, сказал Джеймс.
А сам туда собираешься?
Судном слишком долго.
Можно самолетом.
Слишком долго.
Ллойд рассмеялся.
Значит, здесь останешься.
Когда вы уедете, поселюсь в будке.
Михал с тебя денег запросит.
Запросит, сказал Джеймс. А я не заплачу. Джеймс рассмеялся.
Только вы тут платите, мистер Ллойд.
Они смотрели на морские валы.
А вот в Лондон мне бы хотелось, сказал Джеймс.
Да, хороший город.
Волны набегали на берег, когтили песок.
А с едой вы тут как будете? – спросил Джеймс.
Фасоль, яйца, все такое.
Я вам покажу, где есть пресная вода.
Спасибо.
Джеймс лег, опершись на локти.
Бабушка думает, вы каждый вечер будете при
ходить к чаю и ужину.
Иногда буду.
Ей это не понравится.
Она только рада будет от меня отделаться.
Это верно, но вдруг вы похудеете. И ваши решат, что мы вас не кормили.
Чего-чего, Джеймс? «Ирландцы заморили голодом художника-англичанина»?
Мальчик рассмеялся.
Прямо по Би-би-си покажут, Джеймс. «Таймс» пришлет корреспондента взять у твоей бабушки интервью. Коварная ирландская бабка довела до истощения великого английского художника.
Вот именно, мистер Ллойд.
Скажи, пусть не переживает. Я крепче, чем ты думаешь.
Чем с виду?
Ллойд вздохнул.
Типа того.
Джеймс растянулся на траве.
Так вы он и есть, мистер Ллойд?
Кто?
Великий английский художник.
Пока нет. Но надеюсь им стать. Хочу.
А как им становятся?
Перебравшись в цементную будку на краю утеса.
Джеймс рассмеялся.
Должно сработать.
Ллойд тоже улегся на траву.
И вы правда будете тут жить до конца лета, мистер Ллойд?
Буду, пока Массон не уедет.
Ну, это и будет конец лета.
Двое островных помогли Михалу и Франсису починить окна и двери, залатать крышу и вычистить дымоход. Соорудили кровать – топорную, но послужит, повесили полки, приколотили доску к низу двери, чтобы дождь не заливался внутрь. Когда все было готово, все островные и с ними Массон пришли полюбоваться будкой.
автопортрет: на выставке
Вы тут головой тронетесь, сказал Массон.
Это там я понемногу трогаюсь.
Островные обошли будку по кругу, снаружи и внутри. Марейд – на голове зеленый шарф – оставила на столе пакет с едой и вместе с остальными расположилась на траве: они по очереди пили из чашек чай, который Ллойд приготовил из ключевой воды, по очереди ели с тарелок фруктовый пирог, который принесла Бан И Нил. Она что-то прошептала Джеймсу.
Она волнуется, что вам будет одиноко, мистер Ллойд.
Поблагодари ее за заботу, Джеймс. Мне будет хорошо. Я привык к собственному обществу. Джеймс перевел.
А теперь она хочет знать, женаты вы или нет, мистер Ллойд.
Женат.
И как зовут вашу жену?
Джудит.
Где она? Может, приедет, чтобы вам было повеселее?
Ллойд покачал головой.
Такая жизнь не для нее. Она в Лондоне. Торгует произведениями искусства. В смысле, карги нами.
А ваши тоже покупает? – спросил Массон.
Теперь уже нет. У нас вкусы разошлись.
Но вы по-прежнему женаты?
Пока да. А вы?
Нет.
Ллойд повернулся к островным.
А вы, Михал?
Женат, сказал он. На женщине с той стороны. Оттуда.
Что это значит?
Она не с острова, мистер Ллойд.
И что это меняет?
Островным не мешает, что здесь нет магазинов, – верно, Марейд?
Марейд промолчала.
А Франсис? – спросил Ллойд. Вы женаты? Михал засмеялся.
Франсис дожидается Марейд.
Франсис засвистел и посмотрел в небо. Марейд нагнулась – завернуть остатки фруктового пирога в полотенце, собрать чашки.
Она дозреет, сказал Михал. Рано или поздно. Марейд встала, пошла в будку, оставила чашки и фруктовый пирог на столе, бормоча, приговаривая, чертыхаясь: ну их с их планами, да еще и мать сидит там на траве, раздает указания, велела Ллойду накрыть ветчину миской, заставила Джеймса перевести свои слова, приказала Франсису и Михалу отнести инструмент для уборки обратно в деревню. Делай то. Делай это. Утром. Днем. Вечером. Она ополоснула чашки, поставила на полку, вытерла руки, задержалась в будке – двигалась медленно, бесшумно, дотронулась до мольберта, его кистей, его красок, стала открывать блокноты, книги по искусству, рассматривала женщин, написанных маслом, вычерченных углем, нарисованных тушью. Мертвые женщины всё еще живы, разговаривают со мной по воле художника. Она вышла из хижины, пошла обратно к деревне, впереди всех, оставила Ллойда на краю утеса. Он достал блокнот и начал рисовать карандашом, гудя себе под нос.
Приют художника I
Единственная полка между очагом и окном, на ней четыре чашки, четыре тарелки, две миски, две кастрюли, два ножа, две вилки и четыре ложки, свет падает на угол столика и на стул под ним.
Приют художника II
Две полки над доской, прибитой к стене, что отделяет кухню от спальни, на них продукты: жестянка с чаем, банки супа и фасоли, две бутылки молока, овсянка, хлеб, неплотно завернутый в бело-синее полотенце, картофель, брюква, капуста, сахар в сахарнице, фруктовый пирог в бело-зеленом полотенце, кусок запеченного в меду окорока на тарелке, жир поблескивает в вечернем свете.
Приют художника III
Свечи, спички, резиновые сапоги, ведро у двери; пальто и шляпа на двух крюках, прибитых к двери. Густая тень.
Приют художника IV
Краски, карандаши, уголь, бумага, коробки с красками, рюкзак и мольберт выстроились у стены от двери до края кровати. Смесь света и тени. Приют художника V
Кровать и две полки по обе стороны окна, аккуратно сложенная одежда, ровная стопка книг. Всё в тени.
Он все подписал своим именем, «Ллойд», и пошел наружу зарисовать фасад, рассохшуюся входную дверь, рассевшиеся оконные рамы, вспученный цемент, крышу из листового железа, птиц над головой – они парят и кружат на атлантических ветрах.
Джон Ханниган протестант, трое детей. Тридцать три года, управляющий кладбищем в Оме, графство Тирон. Резервист Полка обороны Ольстера.
Утром во вторник, девятнадцатого июня, Ханниган идет на работу. На часах половина восьмого. Останавливается в местной кондитерской лавке. Из оранжевого «фольксвагена» выходит боец ИРА, перехватывает Ханнигана у двери, дважды стреляет ему в голову и пять раз в грудь. Ханниган погибает на месте.
Массон постучал в дверь, приоткрыл, подошел с улыбкой, нагнулся ее поцеловать, взять за руку, погладить кожу в голубоватых венах, мягче и тоньше, чем прошлым летом: губы в улыбке обвисли сильнее, губы в морщинах нет зубов, чтобы их натянуть. Она махнула рукой, как бы коря за поцелуи.
Глупый француз, сказала она.
Он улыбнулся, чувствуя облегчение оттого, что она все еще здесь, в этом доме, в этом кресле, все такая же, какой он увидел ее впервые четыре года назад, пьет густой темный чай, курит обугленную глиняную трубку, возле стула стоит корзинка с вязаньем. Он снова похлопал ее по руке, расправил черную шаль у нее на плечах.
Как жизнь, Бан И Флойн?
Неплохо для моих лет.
А вы замечательно выглядите.
Вы тоже, Джей-Пи.
Он приготовил диктофон, достал из сумки блокноты, ручки. Налил две чашки чая. Она затянулась.
Гляжу, вы выставили англичанина на утесы.
Массон кивнул.
Да, для нас двоих деревня маловата, Бан И Флойн.
Два быка в поле.
Они подались друг другу навстречу и засмеялись.
Готовы начинать?
Она отложила трубку, прокашлялась. Он включил диктофон. Она заговорила – выговор у нее был гортаннее, чем у него.
Я уже старуха, телом слаба, но сильна памятью. Родилась я здесь, на этом острове, восемьдесят девять лет назад. Много прошло времени с моего рождения, мир совсем изменился. В чем-то стал лучше, в чем-то хуже. Мой отец был рыбаком, каждый день, кроме воскресенья, ходил в море, мама оставалась дома на берегу с другими женщинами – они, подоткнув юбки, собирали пищу, какую дарует нам Господь: моллюсков и водоросли на скалах и в море, а меня еще маленькой посылали карабкаться туда, куда маме было не добраться.
Он снова похлопал ее по руке, понуждая говорить дальше, уговаривая повторить всю историю снова, хотя она уже ему ее рассказывала три лета подряд.
Мужчины на острове по-прежнему ловят рыбу, а вот женщины и дети больше не ходят на берег, не собирают пищу, и это очень плохо, меня это очень печалит, потому что здесь много съедобного, водоросли и ракушки целительны, с ними на остров не проберется никакая болезнь. Только меня никто не слушает. Подумаешь, старуха. Бормочет себе что-то. Им больше нравится съездить с Михалом на лодке за шоколадом и пирожными, заплатить за уже приготовленную пищу, в которой полно соли и сахара, совсем не такую здоровую, как то, что предлагает остров. Еду нужно добывать трудом, Джей-Пи. Когда добываешь ее трудом, делаешься сильнее. По крайней мере, так оно по моим мыслям.
Она затянулась табаком, хлебнула чая, он снова похлопал ее по руке, улыбнулся, понуждая продолжать, хотя говорила она медленнее, чем раньше, дыхание стало короче, при вдохе слышался легкий хрип. Хрупкость. Ранее он ее не слышал. Нет ее на других записях. Он погладил руку старухи. Мне за вас тревожно, Бан И Флойн. Сердце не на месте. Хуже, чем если бы так дышала моя собственная бабушка. Собственная мама. Ибо я долгие месяцы вас искал, Бан И Флойн, выслеживал по всему западному берегу, из дома в дом, от острова к острову, и раз за разом слышал, что опоздал, что все эти женщины, все эти мужчины уже умерли, похоронены, а с ними и их язык, но вы еще здесь, Бан И Флойн, вы здесь всему наперекор, вы и ваша речь, вы отказываетесь становиться современной, приспосабливаться к нашествию англичан, отказываетесь сдабривать свой язык этим их чужим языком, делать вид, что идете в ногу со временем, ибо вы понимаете, что такое вы для языка, для острова, для меня: старая женщина как тотем, напоминающий нам о том, что утрачено, о том, какой жизнь была раньше.
Так вы слушаете меня, Джей-Пи?
Да, Бан И Флойн. Продолжайте.
Тогда не было лодок, чтобы что-то привозить и что-то увозить, почти все время мы жили сами по себе, довольствовались тем, что давали нам Бог, море и суша, и мне этого было предостаточно, я этим была счастлива, и не нужно мне было, как вот сейчас, оглядываться через плечо и смотреть, что к нам идет оттуда, гадать, как они там живут, – поле моего зрения было ограничено. Больше у меня ничего не было, и меня не тянуло к тому, о чем я ничего не знала, хотя со временем других отчаянно повлекло прочь отсюда. Мои собственные дети только и говорили что про Америку, с утра до ночи, вынь им ее да положь, хотя меня она не манила ни капли, Джей-Пи. Пока тут есть пища и место для отдыха, не вижу я смысла мотаться по всей земле в поисках других краев, где можно делать то же самое, хотя я и знаю, что в давние времена у здешних жителей не было выбора, уезжай или умирай с голоду, но мне повезло родиться в другие времена, когда все это осталось в прошлом, нам хватало еды, хотя, скажу я, такой, что на ней не разжиреешь, но как по мне, так в жире нет ничего хорошего. Массон поднес к губам ее руку, поцеловал, вслушиваясь в сдвиги в ее речи, в синтаксисе, высматривая маркеры изменений интонации, огласовок, артикуляции, но ничего не нашел – историю свою она рассказывала так же, как и год назад, как в предыдущие годы, это никак не подрывает моих выводов касательно языковых паттернов на острове, моего диахронического анализа четырех поколений одной семьи, моего труда, который этот англичанин сведет на нет, если вы не перестанете ему препятствовать, Бан И Флойн. Этому англичанину. Вас я об одном прошу: сопротивляться его влиянию, его проискам еще два с половиной месяца. Тогда я все закончу, Бан И Флойн. Будут у меня книга, докторская степень, штатное место на факультете.
С вами все хорошо, Джей-Пи?
Да. Прекрасно. Продолжайте, пожалуйста, Бан И Флойн.
Она затянулась.
Вид у вас немного бледный, Джей-Пи.
Устал немного, вот и все. Рассказывайте дальше.
Я иногда спускаюсь на берег с правнуком, Джеймсом, подтыкаю юбку, как вот когда-то мама, хожу, собираю моллюсков по скалам, ополаскиваю в пресной воде и ем. Оно мне полезно – не только есть свежую еду, но еще и делать то, что делала моя мама, а до нее ее мама, и так много сотен лет. Мне это очень нравится. Связь с прошлым. Ощущаешь себя старше, чем ты есть на самом деле. И я чувствую себя не такой одинокой, Джей-Пи, не так меня пугает, что времени мне осталось мало, потому что не я веду, а меня ведут.
Он подлил еще чаю.
На том берегу я была всего три раза, один раз хоронила мать, другой отца, а в третий мужа. Рановато еще плыть туда снова. Ради мужа Айны не пришлось, потому что он утонул. Да вы это знаете, Джей-Пи. Трое хороших мужчин пропали в море в один осенний день. Мой зять, внук и муж внучки. Пропали. Домой не вернулись. Даже на собственные похороны. Тяжелый тогда был день, Джей-Пи.
Но как по мне, тяжелые дни, они везде бывают. Есть у них такая привычка – следовать за людьми. Вот только оправляться на острове дольше приходится. Сами представляете. Хуже всего было смотреть на Марейд, она ж с ребенком осталась. Четвертый месяц ему пошел. Муж погиб. Отец погиб. Брат погиб. Этакая святая троица. И заменить их нечем. Не будь ребенка, Джей-Пи, ее бы тоже не стало. Это правда истинная. Но Джеймс у нас славный паренек. Мать любит. И бабушку тоже. И меня. А его Господь любит. Всех нас любит.
Она перекрестилась. Он отпил чая.
Знаю, немного нас таких, которые и теперь согласны жить по-старому. Из моих детей только Айна, Бан И Нил, осталась на острове. И у нее теперь ни мужа, ни сына. Другие мои дети кто на дне – маленький Шимас, который свалился со скалы, да упокоит его милосердный Господь, – кто на этом свете, живут в Бостоне. Стали американцами. Крепости им не хватило для здешней жизни. Здесь, видите ли, Джей-Пи, жизнь суровая, не всякий вытянет. Знаю, она везде суровая, и в городе, и в деревне, но здесь ты будто бы без одежды, голышом перед нашей непогодой да безлюдьем. Многим такая простая жизнь не по нраву. Говорят, скучно, но я-то за ними наблюдала. Не скука это, Джей-Пи. Это страх. Их пугают незащищенность и нагота. Вот они и уезжают, заворачиваются в расписания, счета, отпуска и квартиры, в диваны, кухонные гарнитуры и занавески, в потребности и кредиты, чтобы замаскировать наготу существования. Спрятать незащищенность. Сделать существование приемлемым.
Терпимым. Вот только помогает ли? Может, и да, ведь из всей молодежи тут один Джеймс остался. Остальные уехали, сбежали, оставив только нас, иссохших беззубых стариков.
Он улыбнулся. Она продолжила.
В других местах, где есть деревья и где укрыться, убогость существования легче замаскировать, принарядить, чтобы выглядела покрасивее. Я же, знаете, их и сейчас вижу на острове: мечутся туда-сюда через море, думают, что там им будет лучше, а потом выясняют, что тоскуют по нашим краям. Вот только возвращаться положено победителями, с чем-нибудь таким, чего больше ни у кого нет: в новой шляпе, добротных ботинках, с животом потолще, в дорогих резиновых сапогах. Собственные мои дети тоже такими вернулись из Америки.
В попытке доказать, что уехали – и правильно сделали. А мы дураки, что остались. Полные чемоданы дорогих одежек, рассказы про то, где они побывали, с кем встречались; их не разубедишь, что за планету они держатся покрепче нашего, и ценности в них побольше. А ради чего? Если ради пищи и тепла, тогда я еще понимаю. Но по большей части это попытки сказать свое слово в мире, который едва откликнется, а то и не откликнется вовсе. Как будто обзавелся титулом – и стал человеком. Как будто машина или дом могут доказать твою значимость. Наверное, для кого-то так и есть. Мужчины считают, так можно приманивать женщин. Может, так, только что это за мужчины? И что это за женщины. Джей-Пи? Я всем говорю: благодари Бога за то, что имеешь, и перестань гоняться за все новыми побрякушками. Потому как тогда ты ничем не лучше сороки.
Он глянул на диктофон: сколько там еще осталось пленки, чтобы фиксировать ее речь, а заодно и ее образ мыслей, ее преданность родному языку. Как мне ее описать? Как им объяснить? Сказать профессору, что она стоик? Стоики бы вами гордились, Бан И Флойн. Сократу она бы тоже понравилась, беззубая старуха, сгорбившаяся у очага, где горит торф, хотя его быстро бы утомили жесткие рамки, в которые она загнала свое мышление. Диоген? Он восхитился бы бесхитростностью вашего бытия, Бан И Флойн, но возмутился бы приверженностью условностям, тогда как двум христианам, Августину и Фоме Аквинскому, с их иронией, быстро прискучила бы ваша безоглядная вера в Бога. Ницше бы, безусловно, ужаснуло рабское приятие подобного образа жизни – унаследованного от матери и от бабушки, а вот Шопенгауэр бы вами восхитился, Бан И Флойн. Ему по душе бы пришлось отвержение дешевого светского блеска, нежелание стать сорокой.
Он отключает запись.
Может, этим в Париже я скажу, что она типичная экзистенциалистка, Хайдеггер из Западной Ирландии, который сражается с технологическим прогрессом, с изменениями. Бан И Флойн и ее Dasein. Бан И Флойн, философ без лоска. Ее философия еще не заляпана затемняющими дело терминами и условиями, следами попыток каждого поколения ответить на вопросы без ответов. Пока без ответов. Он рассмеялся.
А смешного-то тут чего?
Хорошо мне с вами, Бан И Флойн.
Смешно вы это показываете. Хохочете над собственными шутками.
Да, пожалуй.
Он подлил им обоим чаю. Она добавила молока, они выпили.
Ну а что насчет англичанина, Бан И Флойн?
А что, Джей-Пи?
Пусть, что ли, здесь остается? И говорит по-английски?
Он ушел на утесы. Там никому не мешает.
Дождь зарядит – сразу вернется.
Поглядим, Джей-Пи.
Массон встал, убрал диктофон.
Мой профессор вас послушал, Бан И Флойн.
Правда, Джей-Пи?
Ничего, конечно, не понял, но его заворожили мелодичность, древность.
Оно из давних времен, Джей-Пи.
И очень красиво.
Верно.
Мы согласовали тему моей диссертации. Моей работы.
И какую?
«Эволюция или крах? Лингвистические паттерны ирландского языка на примере четырех поколений. Сравнительное исследование одной островной семьи за пятилетний период».
Эк замысловато, Джей-Пи.
Да, верно.
Она затянулась, но трубка погасла. Набила ее заново.
Англичанин вам крах живенько устроит.
Наверняка, Бан И Флойн.
Она заново раскурила трубку, держа пламя в ладонях, втягивая воздух, причмокивая, пока табак в чаше не разгорелся.
Только вы ему можете помешать, Бан И Флойн. Она откинулась на спинку стула, затянулась.
Не больно-то это верное дело – рассчитывать на такую старуху, Джей-Пи.
Он поцеловал ей руку, перекинул ремень диктофона через плечо.
Дам вам отдохнуть, сказал он.
Так вам довольно, Джей-Пи?
Пока хватит с лихвой, Бан И Флойн.
Он налил ей еще чая, поцеловал в обе щеки и тихонько закрыл за собой дверь. По дороге к своему домику встретил Джеймса.
Чего поделываешь, Шимас?
Меня зовут Джеймс. И вы это знаете.
По-ирландски Шимас.
Я пользуюсь английским именем.
Мне ирландское больше нравится.
Не вам выбирать, Джей-Пи.
Франсис Барни Салливан у себя дома, в таунхаусе на Бомбей-стрит в Белфасте, неподалеку от стены, отделяющей католиков от протестантов. Среда, двадцатое июня, время к чаю. Дома и его жена, и дети – шестилетний сын и четырехлетняя дочь.
Двое молодых людей стучат во входную дверь, спрашивают Салливана. Он пытается сбежать. Молодые люди гонятся за ним через прихожую в кухню. Прямо на глазах у жены стреляют тридцатичетырехлетнему католику в спину. Он умер в больнице – погиб от пуль бойцов Ассоциации обороны Ольстера.
Массон сидел на стуле у себя во дворе, закрытые глаза озаряло заходящее солнце, в голове звучал голос Бан И Флойн, ее огласовки, интонации, фразировка, хрипловатое дыхание, синтаксис, горловой смех, подернутый дымом. Мозг пытался удержать все это в голове, закрепить, проанализировать, разъять на части, на категории, но слова разбегались, не могли угнездиться во дворе, замаранном английским духом, внутри головы все вихрилось, потому что в воздухе висели молекулы чужого языка, цеплялись за поверхность стены, за стул, за пласты торфа, размывали ее присутствие, и вот звук ее голоса начал ускользать, Массону остались только звуки острова, шорох волн о скалы, перекличка птиц, разговоры мужчин у деревенской стены, бесшумная суета женщин в домах, Бан И Нил и Марейд в своей кухне толкуют о том, что еще нужно сделать до конца дня: вымыть полы, надраить кастрюли, почистить очаг, развести огонь, при этом радио включено, мужчины с более мягким южным выговором обсуждают регулярность убийств, вне шнюю неуловимость насилия там, по ту сторону границы, Марейд вступает в беседу, обращается к ним, перебивает, пытается понять, сможет ли женщина, мужа которой убили прямо у нее на глазах, когда-то оправиться, слышали ли дети выстрелы, видели ли отца на кухонном полу, забрызганном кровью, видели ли они, как он умирает, мам, и смогут ли они это пережить, наверняка всю жизнь будут вспоминать эту ночь, когда погиб их папа, вопрос за вопросом, пока Бан И Нил наконец не выключила радио, потому что неправильно, Марейд, вступать в разговор о смерти летним вечером, таким вот погожим летним вечером, и поэтому она перевела беседу на англичанина, как он там живет на утесах, ты не думаешь, что ему одиноко, Марейд? Скучно? Голодно? Не знаю, мам. А зачем, как думаешь, он вообще туда подался? Может, с головой что не так – жить вдали от людей? Не знаю, мам, но уходил он с радостью, чтобы жить именно там, в одиночестве, без никого, подальше от Джей-Пи и его болтовни, и тут он вытянул шею, чтобы вслушаться, но голоса переместились в переднюю комнату, там уже не уловишь, а ему остался шорох воды по камням, тявканье тюленей на пляже, голоса птиц, взывающих к тем, кто еще в море, бакланы, олуши и чайки возвещали, что ночь близко, пора на утесы, и гортанные, резкие, визгливые ноты их вечерней песни так разительно отличались от пения птиц в саду его бабушки, на иве над круглым чугунным столиком: щеглы, лазоревки, ласточки и голуби, мама указывает вверх, кто какую вечернюю песню поет, велит мне сосредоточиться на чириканье и щебетанье, приковывает к ним мое внимание, чтобы отвлечь от звуков на кухне, от смеха, в котором нет наших голосов, хотя мой папа, ее муж, там, смеется с остальными, моя бабушка, двоюродные, тетушки тоже, а мы ждем снаружи, в сумерках, почти сгустившихся в ночь, гости, дожидающиеся кофе с десертом, – мама много раз повторила, как прекрасно слушать на воздухе птиц, она так делала в детстве в городке у моря, где птицы были экзотичнее здешних, а воздух горячее и суше, чем в доме моей бабушки, гораздо горячее и суше, чем в нашем доме, в квартире на севере, где темно и дождливо, на пятом этаже, океан оттуда видно, но он далеко, он окутан ветрами и бурями, от которых она иногда плачет, так что давай наслаждаться всем этим, мой хороший, вечерним теплом под деревом, давай слушать птиц, и ну его, этот шум на кухне, их смех, хотя она видит, что я уже плачу, потому что им-то разрешили помогать, маман, двоюродные помогают, а я нет, им разрешили отнести торт и взбить сливки, а мне нет, потому что гран-маман велела идти к тебе, никуда не дергаться, остаться с тобой там, где почти темно, а они на свету, они смеются, маман, им весело, они играют в игры, в которые я не могу играть, потому что должен быть здесь с тобой, и она берет мою руку, целует ее, шепчет: ты принц нашего семейства, Жан-Пьер, ты станешь королем, такую драгоценность нельзя разменивать на всякую грязную работу, но мне нравится работать, маман, нравится взбивать сливки и носить торт, и я не понимаю, почему по утрам, пока все еще спят, бабушка со мной такая добрая, она меня любит, пока я один, без тебя, без папа, без двоюродных, таким она меня любит, но не таким, как сейчас, когда они все там, тут она со мной злая, строгая, и мама ерошит мне волосы, говорит, что я тут ни при чем, бабушка вообще странная и непонятно себя ведет – это старость, говорит она, проводя рукою мне по волосам, притягивая меня к себе, не отпускает, пока они снова не садятся за стол – отец, бабушка, тетки, двоюродные, все говорят, сбивчивая сельская речь, которую я пытаюсь усвоить, а мама не может разобрать, вот она и сидит молча, пока они рассуждают о похоронах, о кандидатах в президенты, ее темные глаза слегка приподняты, она будто смотрит, как птицы закрывают глаза в потемневшей листве, и ее муж-военный, мой отец, раз за разом дотрагивается до ее руки и просит ее к другим, сердится, когда она снова объясняет, что ничего не может понять из того, что они там говорят, и чтобы он еще раз попросил мать и сестер говорить на французском, который они учили в школе, на том французском, который его жена, моя мама, изучала в школе и в университете, на том французском, на котором она говорит дома, с ним, на севере, но они на него ноль внимания, ноль внимания на нее, продолжают болтать, пока мой отец-военный, ее муж, не наберется достаточно и не пойдет за нее в атаку, не развяжет войну против матери и сестер, с яростью и страстью, с которыми он когда-то, в былые дни, сражался в пустыне против народа своей жены за честь своей родины, гнев его все нарастает, и вот он уже в бешенстве от собственной семьи, от своей страны, за то, как здесь обходятся с такими, как его жена, моя мать, и все это, пока бабушке не надоест, пока она не удивится тому, как быстро бежит время, не объявит, что посиделкам конец, не отправит нас всех спать, но отцовское бешенство все не уймется, оно выплескивается в комнату, где спим мы все трое, изливается на нас, его жену и сына, которые, говорит он, даже и не пытаются стать частью семьи, сидят там под деревом и ждут, когда их обслужат, отказываются помогать, этакий прынц да королева, не по чести им взбивать сливки и носить торт, а он не за тем привез ее во Францию, не за тем спас из той поганой страны, чтобы она сидела и ждала, когда ее обслужат, делала вид, что она выше его родни с этим ее университетским образованием, за которое заплачено из французских налогов, что она выше его, хотя без него она ничто, потому что он спас ее из этой дыры у моря, разбомбленной подчистую, спас от этих людей, которые поучали ее, как надо одеваться, как жить, а с ним она может жить как вздумается, а в ответ только неблагодарность, снисходительность и к нему, и к его семье, и он, как француз и ее спаситель, такого не потерпит, требует, чтобы она извинилась, молила о прощении, и, встав передо мной на колени, расстегивая мне рубашку, готовя меня ко сну, вся в слезах, она извиняется за то, что не понимает его родных, обещает в следующий раз стараться лучше, а он, удовлетворенный слезами и коленопреклоненной позой, идет вниз выпить еще, а мы вместе заползаем в постель, закрываем глаза, чтобы до утра его не видеть, а утром собираем вещи и придумываем извинения касательно того, почему не приедем на Рождество, но обязательно приедем в июле, машем руками, и следы их губ у меня на щеках, следы их ладоней у меня на руках выцветают, пока мы, только втроем, едем на север.
Джон Генри Скотт—водитель молоковоза из графства Тирон, все его зовут Джек. Он объезжает молочные фермы, каждый день по одному и тому же маршруту. Ему сорок девять лет, протестант, женат, девять детей. Одновременно резервист Королевской службы констеблей Ольстера, у него скоро серебряная свадьба.
В середине дня в пятницу, двадцать второго июня, он ведет машину вдоль берега Лох-Ней. Бойцы ИРА открывают огонь, несколько пуль попадают Джеку в грудь и голову. Молоковоз врезается в изгородь.
На рассвете его разбудил стук дождя по железной крыше, будку окутал туман, он просачивался сквозь цементные стены внутрь, выстуживал комнату. Ллойд поглубже залез под одеяло
безжизненный свет
бессмысленный день
Попытался снова заснуть, но дождь зачастил, забарабанил по металлу. Он натянул одеяло на голову. Стук просачивался и туда, холод тоже. Ллойд сел, надел то же, в чем ходил накануне, добавил пару носков, шляпу, перчатки и непромокаемый плащ. Затопил печку, стал смотреть, как языки пламени рассекают серый мрак
внутреннее святилище
хотя
пока
серое
Он помочился в ведро у двери, приготовил чай и кашу, использовав все остатки молока, позавтракал на стуле перед печкой – сидел сгорбившись, опустив голову на грудь. автопортрет: в одиночестве Сложил грязную посуду во второе ведро, подкинул торфа в огонь, стал рисовать птиц, длинные плавные дуги – крылья, короткие завитки – головы, глаза и клювы, рука; глаз и мысли сосредоточились на скрипе карандаша по бумаге, отключились от дроби дождя по металлу, заполняя страницу за страницей птицами: взлет, парение, набор высоты, кружение, скольжение, переворот, наклон, пике, птицы, разбивающие поверхность моря, желтые глаза без ресниц, широко раскрытые от восторга, работал, пока не ощутил зверский голод, не озяб до дрожи, не застучал зубами. Взял миску, скользкую от жира, но оказалось, что ветчина закончилась, говядина тоже. Потер миску пальцами, собирая оставшийся жир, облизал пальцы. Осмотрел полки: фасоль съедена, хлеб тоже. Развернул кухонное полотенце, вложенное в жестянку, обнаружил там два яйца. Вытащил из ведра сковородку, слегка оттер, обсушил грязным полотенцем. Сделал из двух яиц яичницу, съел прямо из сковородки, глядя в окно на толстые ленты дождя. автопортрет: выпихнут из гнезда Подбросил торфа в печку, затолкал грязное полотенце под дверь, где скапливалась дождевая вода чай, хлеб, масло, варенье болтунишка душечка островных обласкан








