Текст книги "Эшафот в хрустальном дворце: О русских романах В. Набокова"
Автор книги: Нора Букс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Глава VI. Роман-оборотень [*]*
…And that odd muse of mine,My versipel, is with me everywhere…(Nabokov V. Pale Fire. Penguin Books. 1973. P. 57, IV. 946–947.)…И моя странная муза,Мой оборотень, везде со мной…(Набоков В. Бледный огонь. Пер. Веры Набоковой. Ann Arbor: Ardis, 1983.)
[Закрыть]
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще неясно различал.
А. Пушкин, «Евгений Онегин»
1
Исследователи творчества В. Набокова отмечают строгую композиционную вымеренность и завершенность его произведений. Эта черта просматривается и в отдельных периодах, в частности – в «русском». Романы, написанные Набоковым в Европе, замыкаются тематическим кольцом. Как в первом, «Машенька» (1926), так и в последнем, «Дар» (1937–1938), герой – молодой литератор. Но в «Машеньке» его творчество остается за пределами повествования, «герой занимается чем угодно, только не писательством» [226]226
Левин Ю.Заметки о «Машеньке» В. Набокова. С. 27.
[Закрыть]. В последнем русском романе «Дар» именно литературное творчество героя составляет текст повествования.
В одной из своих статей о романах Набокова-Сирина В. Ходасевич, проницательный и тонкий критик, так определил их общую тему:
«Жизнь художника и жизнь приема в сознании художника […] Однако художник, – замечает Ходасевич, – нигде не показан им прямо, а всегда под маской: шахматиста, коммерсанта и т. д. Представив своих героев прямо писателями, Сирину пришлось бы, изображая их творческую работу, вставлять роман в повесть или повесть в повесть, что непомерно усложнило бы сюжет и потребовало бы от читателя известных познаний в писательском ремесле» [227]227
Ходасевич В.О Сирине. – Избранная проза. N.-Y., 1982. С. 208.
[Закрыть].
Предположение Ходасевича, сделанное до появления «Дара», оказалось пророческим. Роман «Дар» принято считать произведением о писательском творчестве.
Структура романа чрезвычайно сложна. Исследователи выявляют множество «внутренних» текстов, размещенных друг в друге по принципу «матрешки» [228]228
Davydov S.«Teksty-Matreshki» Vladimira Nabokova. München, 1982.
[Закрыть]. Однако, несмотря на текстовую мозаику, повествование «Дара» отличается органическим единством. Представляется, что оппозиционные структурные качества романа, в частности «гомогенность»/«фрагментарность», обусловлены его жанровой формой.
«Дар» в первую очередь – биографический роман. Указание на жанр делается в финале, когда Годунов-Чердынцев рассказывает Зине, что собирается в будущем написать «автобиографию, с массовыми казнями добрых знакомых» [229]229
Набоков В.Дар. Ann Arbor Ardis, С. 409. В дальнейшем все цитаты из романа приводятся по этому изданию с указанием страниц.
[Закрыть](возможное определение романа исполненного). Это признание возвращает повествование к началу; весь предшествующий текст воспринимается как не записанный, а только проскользнувший в сознании писателя Годунова-Чердынцева, существование его подвергается сомнению (подробнее о композиции романа см. пятый раздел наст. гл.).
В биографическом жанре создано и большинство «внутренних» текстов «Дара»:
1. Стихи о детстве автора. В вымышленной рецензии на сборник подчеркивается биографичность стихов:
«При набожном их сочинении, автор, с одной стороны, стремился обобщить воспоминания, преимущественно отбирая черты, так или иначе свойственные всякому удавшемуся детству: отсюда их мнимая очевидность; а с другой, он дозволил проникнуть в стихи только тому, что было действительно им, полностью и без примеси: отсюда мнимая изысканность» (с. 15).
2. Повесть о Яше Чернышевском. Годунов-Чердынцев сетует, что ему «придется засесть за писание новеллы с изображением Яшиной судьбы…» (с. 48).
3. Роман об отце, который требует «много точных сведений и очень мало семейной сентиментальности» (с. 110).
4. Роман – «Жизнеописание Н. Г. Чернышевского». А. Я. Чернышевский советует молодому литератору: «Знаете что, написали бы вы, в виде biographie romancée,книжечку о нашем великом шестидесятнике…» (с. 48).
В романе упоминаются и другие произведения в биографическом жанре, биографии в трех ипостасях, например, профессор Пражского университета Анучин в своей рецензии пишет: «В прошлом году […] вышла замечательная книга Проф. Боннского университета Отто Ледерера „Три деспота (Александр Туманный, Николай Хладный, Николай Скучный)“ (с. 341). Траум, хозяин конторы, где работает Зина, автор романа „Три портрета. Императрица Евгения, Бриан и Сарра Бернар“» (с. 214).
Для всех этих текстов обязательным организующим художественным условием является смерть героя. В романе разыгрываются разные варианты смерти: самоубийство (Яша Чернышевский), гибель, связанная с неизвестностью (отец Годунова-Чердынцева), казнь на площади (пародийное воспроизведение ее в «Жизни Чернышевского» и в рецензии на него Линева), смерть в своей постели (А. Я. Чернышевский). Физическая смерть обеспечивает воскресение; умерев, человек превращается в литературный персонаж. Единственной возможностью избежать смерти становится добровольный отказ от биографии, от перевода жизни в текст, попытка написания его отодвигается в будущее, что и делает в конце романа Годунов-Чердынцев.
Очевидно, что пародийное отражение романтического сознания, воспринимающего смерть как обязательное условие трансформации судьбы в литературный сюжет, как условие, переводящее личность в статус романного героя, реализуется в «Даре» именно благодаря жанру романной биографии. Примерами могут служить жизнь Н. Г. Чернышевского, понимаемая им самим как жизнь жертвенная, равная жизни Христа, или жизнь Яши Чернышевского – аналог жизни Ленского. Другим пародируемым объектом жанра является биографический роман, где вымысел манифестируется как документальность, а литературная игра приобретает категорию исторического факта. Примерами могут служить мемуары А. Н. Сухощокова или биография Чернышевского, написанная Страннолюбским. «Знаешь эти идиотские „биографии романсэ“, где Байрону преспокойно подсовывается сон, извлеченный из его же поэмы…» – говорит о такого рода произведениях Годунов-Чердынцев (с. 225).
Однако, при всей самостоятельности «внутренних» текстов «Дара», они являются неотделимыми элементами одного большого – автобиографического романа писателя Годунова-Чердынцева. В «Даре» происходит демонстративное разделение «Я» нарраторского и «Он» героя, однако за каждым сохраняется как авторская, так и персонажная функция, т. е.: «Я» – автор, рассказчик, писатель – создает образ героя-писателя; «Он» – герой-писатель – в свою очередь создает образ автора-повествователя. Приведу несколько примеров, иллюстрирующих этот прием:
«Тех русского окончания папирос, которые он предпочтительно курил, тут не держали, и он бы ушел без всего, не окажись у табачника крапчатого жилета с перламутровыми пуговицами и лысины тыквенного оттенка. Да, всю жизнь я буду кое-что добирать натурой в тайное возмещение постоянных переплат за товар, навязываемый мне»
(с. 12)
Другой пример:
«Солнце навалилось […] Я постепенно чувствовал, что становлюсь раскаленно-прозрачным, наливаюсь пламенем и существую только, поскольку существует оно. […] Тощий, зябкий, зимний Федор Годунов-Чердынцев был теперь от меня так же отдален, как если бы я сослал его в Якутскую область. Тот был бледным снимком с меня, а этот, летний, был его бронзовым, преувеличенным подобием […]
Так можно было раствориться окончательно. Федор Константинович приподнялся и сел»/
(с. 373–374)
Такое непрерывное чередование/совмещение нарраторской и персонажной функций, такая постоянно вращающаяся точка зрения обнажают прием литературной игры при создании авторского образа в романном тексте, полностью исключая всякую установку на «правдивость» повествования. «Настоящее», «правдивое» в литературе меняет смысл, переносится в область художественного качества. Например, в разговоре с Зиной:
«„Я напишу, – сказал в шутку Федор Константинович, – биографию Чернышевского“.
„Все, что хочешь. Но чтобы это было совсем, совсем настоящее. Мне нечего тебе говорить, как я люблю твои стихи, но они всегда не совсем по твоему росту, все слова на номер меньше, чем твои настоящие слова“».
(с. 218)
Зина слушает отрывки из романа Годунова-Чердынцева:
«Ее совершенно не занимало, прилежно ли автор держится исторической правды, – она принимала это на веру, – ибо, если бы это было не так, то просто не стоило бы писать книгу. Зато другая правда, правда, за которую он один был ответственен, и которую он один мог найти, была для нее так важна, что малейшая неуклюжесть или туманность слова казалась ей зародышем лжи, который немедленно следовало вытравить».
(с. 230)
Итак, повествовательная цельность «Дара» обусловлена жанром. Писательская биография реализуется в романе не в бытовом, а в творческом ее содержании. Статус биографических фактов приобретают прочитанные или созданные писателем произведения, его впечатления, воспоминания, сны, ощущения. В едином измерении находится прошлое и настоящее, реальное и вымышленное, записанное и только промелькнувшее в виде обрывков образов и слов. Естественное чувство осознания себя («вот он, особенный, редкий, еще не описанный и не названный вариант человека, занимается Бог знает чем, мчится с урока на урок, тратит юность на скучное и пустое дело, на скверное преподавание чужих языков, – когда у него свой, из которого он может сделать все, что угодно – и мошку, и мамонта, и тысячу разных туч», с. 183), своего писательского ремесла («Все было осмысленно, и вместе с тем все было скрыто. Всякий творец – заговорщик», с. 193), пускает в ход механизм литературной игры («перелив многогранной мысли, игры мысли с самой собою», с. 184). В результате мир внутренний и мир внешний, зарегистрированные творческим сознанием, преобразуются в текст автобиографического романа. Такое смысловое понимание жанра одновременно переводит в степень пародии бытовые жизнеописания литераторов. А в продолжение этого пародийного ряда выстраиваются физические, а не литературные характеристики поэтов. Например:
«После перерыва густо пошел поэт: высокий юноша с пуговичным лицом, другой, низенький, но с большим носом, барышня, пожилой в пенсне, еще барышня, еще молодой».
(с. 106)
Но вернемся ко второй оппозиционной структурной характеристике романа «Дар» – его фрагментарности. Текст романа словно представляет модель качественного, видового, жанрового понятия литературы. Он включает поэзию и прозу, их разные виды, жанры, размеры – политическую литературу, публицистику, художественную литературу, роман, короткую новеллу, драму, сказку, мемуары, энциклопедическую статью, частное письмо, сонет, стансы, романс, ямб, анапест, гекзаметр, верлибр, произведения известные и вымышленные, переводные и оригинальные… Это видовое многообразие объясняется, в первую очередь, тематической задачей: «Дар» – роман о литературном творчестве. Допустима и другая гипотеза: многожанровость творчества Годунова-Чердынцева составляет пародийную параллель деятельности его героя – Н. Г. Чернышевского.
«Истинный энциклопедист, своего рода Вольтер, с ударением, правда, на первом слоге, он исписал, не скупясь, тьму страниц (всегда готовый обхватить как свернутый ковер и развернуть перед читателем всю историю затронутого вопроса), перевел целую библиотеку, использовал все жанры вплоть до стихов и до конца жизни мечтал составить „критический словарь идей и фактов“».
(с. 262)
И наконец, третья структурная характеристика. Представляется, что форма «Дара» явилась пародийным откликом на разработку «суперформы» в русском авангарде, в частности «сверхповести» Хлебникова. Эти поиски авангардом универсального, синкретического жанра, чья композиция предполагала объединение в качестве самостоятельных ингредиентов разных литературных форм и в результате их монтажа получение качественно нового художественного произведения, совпадают с периодом исследования русскими формалистами поэтики жанров. Эксперименты в этой области не могли остаться Набоковым не замеченными.
Пародийное воспроизведение «сверхжанра» как «сверхромана» о литературе реализуется в «Даре», в первую очередь, в природе монтажа текстов разной формы. Именно монтаж, прием, заимствованный литературой, театром, живописью 20-х годов у кино [230]230
Эйзенштейн С.Монтаж. – Собрание сочинений: В 6 т. М., 1964. Т. 1. Тынянов Ю.Об основах кино. М., 1927; Шкловский В.За сорок лет. Статьи о кино. М., 1965; Мейерхольд В.Статьи. Письма. Речи. Беседы. Ч. II: 1917–1938. М., 1968.
[Закрыть], широко разрекламированный и разработанный теоретиками той поры, возведенный в «основополагающую эстетическую категорию» [231]231
Третьяков С.Теория факта. – Новый ЛЕФ. 1928. № 12.
[Закрыть], осуществляет у Набокова пародийную задачу. Если у писателей-авангардистов «организованный монтажом факт противопоставляется вымыслу», «конструктор-коллектив» – «писателю-одиночке» [232]232
Там же. С. 6–7.
[Закрыть], то в «Даре» организованный монтажом вымысел конституируется как факт; например, «Жизнь Чернышевского», написанная Годуновым-Чердынцевым, воспринимается Зиной как реальность, а «подлинная его жизнь в прошлом представляется ей чем-то вроде плагиата» (с. 230). Литератор противопоставляется литературному коллективу; например, об одном из участников Общества Русских Литераторов:
«Как собеседник, Владимиров был до странности непривлекателен. О нем говорили, что он насмешлив, высокомерен, холоден, неспособен к оттепели приятельских прений, – но так говорили и о Кончееве, и о самом Федоре Константиновиче, и о всяком, чья мысль живет в собственном доме, а не в бараке, или кабаке».
(с. 359)
В основном же прием монтажа в «Даре» как будто выполняет отведенную ему в авангардной эстетике роль – действует против традиционной иерархии литературных жанров. Однако пародийный эффект возникает именно из-за того, что деиерархизация происходит согласно эстетическим нормам, выдвинутым прогрессивной критикой, декларирующей примат идеи над словесным искусством.
В результате возникает пародийно организованный текст, в котором высокие жанры подчинены низким, «аристократические» стихотворные размеры – «плебейским», а художественная литература – политической. Деиерархизация в «Даре» реализуется на разных уровнях, например, типовом; так, стихи Годунова-Чердынцева появляются в тексте вымышленной на них рецензии и существуют не самостоятельно, а как иллюстрация абсурдных утверждений критика.
«Кому нравится в поэзии архиживописный жанр, тот полюбит эту книжечку. Слепому на паперти она ничего не может сказать. У, какое у автора зрение! Проснувшись спозаранку, он уже знает, каков будет день по щели в ставне, которая
синеет, синего синей,
почти не уступая в сини
воспоминанию о ней.
[…] Нам даже думается, что, может быть, именно живопись, а не литература с детства обещалась ему, и, ничего не зная о теперешнем облике автора, мы зато ясно воображаем мальчика в соломенной шляпе, необыкновенно неудобно расположившегося на садовой скамейке со своими акварельными принадлежностями и пишущего мир, завещанный ему предками.
Фарфоровые соты синий,
зеленый, красный мед хранят.
Сперва из карандашных линий
слагается шершаво сад».
(с. 34)
Другой пример: рецензия Линева на сборник Кончеева «Сообщение» уже полностью подавляет стихи, они существуют только как «обрубки» – «три четверти стиха, обращенных посредством кавычек в плоское утверждение» (с. 191).
Деиерархизация в «Даре» осуществляется на уровне литературных образов. Так, например, в романе неоднократно возникает пушкинская пара: поэт и импровизатор (подробнее о теме «Египетских ночей» см. ниже). Один из ее вариантов – поэт Годунов-Чердынцев и бездарный писатель Буш. Портрет Буша – «постаревшее» пародийное отражение пушкинского импровизатора: «Рослый дородный господин с крупными чертами лица, в черной фетровой шляпе (из-под нее – каштановый клок)» (с. 234–235).
«Это пальто, черная шляпа и кудря делали его похожим на гипнотизера, шахматного маэстро или музыканта».
(с. 235)
Ср. у Пушкина:
«Он был высокого росту, худощав […] высокий лоб, осененный черными клоками волос […] шершавая шляпа, казалось, видала и ведро и ненастье. Встретясь с этим человеком в лесу, вы приняли бы его за разбойника; в обществе – за политического заговорщика; в передней – за шарлатана» [233]233
Пушкин А. С.Полное собрание сочинений. М., 1935–1938. Т. VII. С. 399–400.
[Закрыть].
В отличие от пушкинского сюжета, в «Даре» не поэт протежирует импровизатору, а импровизатор – поэту: Буш пристраивает роман Годунова-Чердынцева к своему издателю, для которого «литература – закрытая книга» (с. 236).
Наконец, в набоковском произведении пересмотру подвергается и самое понятие причастности к литературе, как на уровне произведений (например, в главе II воспоминания поэта об отце отводятся как литературно не состоявшиеся (с. 156), а мемуары Сухощокова, в которых фигурирует дядя Чёрдынцева и пожилой Пушкин, приобретают статус исторического, литературного факта), так и на уровне их производителей. Цитирую отрывок из описания собрания Общества Русских Литераторов:
«Чистые литераторы теснились вместе […] Керн, занимавшийся главным образом турбинами, но когда-то близко знавший Александра Блока […] Гурман […] Его прикосновенность к литературе исчерпывалась недолгим и всецело коммерческим отношением к какому-то немецкому издательству технических справочников […] Лишневский […] единственным его печатным произведением было письмо в редакцию одесской газеты, в котором он возмущенно отмежевывался от неблаговидного однофамильца, оказавшегося впоследствии его родственником, затем его двойником, и наконец, – им самим» (с. 357–358).
Налицо в романе и деиерархизация символики. Вифлеемская звезда, оповещающая о рождении Христа, в «Даре» вначале появляется как звезда коммерческой эпохи: «В витринах универсального магазина какой-то мерзавец придумал выставить истуканы лыжников, на бертолетовом снегу, под Вифлеемской звездой» (с. 103), а затем как символ надвигающейся гибели – восходящего фашизма: «хрустальный хруст той ночи христианской под хризолитовой звездой…» (с. 395).
2
Оппозиционная природа конструирующих принципов определила и другую структурную организующую «Дара» – «хронологию»/«внетемпоральность».
Несмотря на выбор жанра произведения – биографический роман, где, казалось бы, основной является координата времени, Набоков демонстративно отказывается от какого-либо темпорального измерения, объявляя единственной категорией настоящее, т. е. момент прочтения, осознания, создания, воспроизведения текста:
«Наше превратное чувство времени, как некоего роста, есть следствие нашей конечности, которая, всегда находясь на уровне настоящего, подразумевает его постоянное повышение между водяной бездной прошедшего и воздушной бездной будущего, (заявляет Годунов-Чердынцев. – Н. Б.). Наиболее для меня заманчивое мнение, – что времени нет, что все есть некое настоящее, которое, как сияние, находится вне нашей слепоты».
(с. 384)
Такое единственное настоящее и организует биографическое пространство, переводит жизнь в текст. Эта трансформация – следствие приема, который можно назвать «буквализацией» жанра; ретроспективный пересказ-пересмотр жизни понимается как составление биографии, т. е. создание текста, который соответственно строится уже не по жизненным, а по композиционным законам. Темпоральная последовательность уступает место последовательности тематической, а взаимодействие тем осуществляет сюжетное движение.
Декларативным воплощением этого приема служит глава IV: в Жизнеописании Н. Г. Чернышевского выделяются не этапы его пути, а основные темы его жизни-текста, которые, развиваясь, организуют романное повествование, а в финале получают свое завершение. Например:
«…в той или иной точке намечается дальнейший путь данной темы – темы „прописей“… вот уже студентом Николай Гаврилович украдкой списывает: „Человек есть то, что ест“ […] Развивается, замечаем, и тема „близорукости“, начавшаяся с того, что он отроком знал только те лица, которые целовал, и видел лишь четыре из семи звезд Большой Медведицы».
(с. 241)
Далее вступает тема очков, которая «тут до поры до времени мутится […] Проследим и другую тему „ангельской ясности“. Она в дальнейшем развивается так: Христос умер за человечество, ибо любил человечество, которое я тоже люблю, за которое умру тоже» (с. 242).
Литературной терминологией определяются судьбы-тексты разных персонажей; например, о Гурмане: «главной же темой его личности, фабулой его существования, была спекуляция» (с. 357–358).
Смерть в жизни-тексте является не завершением его, а темой, но темой, как уже было сказано выше, определяющей все предшествующее жизненное повествование. Например, из рецензии Мортуса: «Один пишет лучше, другой хуже, и всякого в конце пути поджидает Тема, которой „не избежит никто“» (с. 339). «А я ведь всю жизнь думал о смерти (говорит умирающий А. Я. Чернышевский. – Н. Б.), и если жил, то жил всегда на полях этой книги, которую не умею прочесть» (с. 348).
Знаменательно, что последними словами умирающего Н. Г. Чернышевского были: «„Странное дело: в этой книге ни разу не упоминается о Боге“. Жаль, что мы не знаем, какую именно книгу он про себя читал» (с. 334). Учитывая прием текстуального воплощения человеческой судьбы, остается допустить, что это была книга его собственной жизни.
Такое отождествление жизни с литературным произведением восходит к пушкинскому «Евгению Онегину»:
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
(VIII. LI. 9–14)
«Поэт, – пишет Ю. Лотман, – который на протяжении всего произведения выступал перед нами в противоречивой роли автора и творца, созданием которого, однако, оказывается не литературное произведение, а нечто прямо ему противоположное – кусок живой Жизни, вдруг предстает перед нами как читатель, т. е. человек, связанный с текстом. Но здесь текстом оказывается Жизнь» [234]234
Лотман Ю.В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1988. С. 107.
[Закрыть].
Набоков в «Даре» создает три ипостаси одного персонажа: автор(текста) – творец(жизни) – читатель; но ипостаси пародийные.
Повествование «Дара» составляют не только различные тексты, но и сам процесс их создания. И если в романных биографиях традиционная темпоральная координата отброшена, то в описании творческого процесса она традиционно сохранена, но не как историческая аттестация, а как показатель последовательности развития культуры, репетитивности ее этапов и бесконечности этой репетитивности. Творческий процесс в романе воспроизведен не только как создание отдельного произведения, но как модель законченного периода единого культурологического ряда.
Он прослеживается поступенчато, начиная от зарождения художественного текста. Примеров таких в романе множество, в частности, начало главы III, утро, пробуждение героя.
Годунов-Чердынцев воспринимает окружающий мир на звуковом уровне:
«Каждое утро, в начале девятого, один и тот же звук за тонкой стеной, в аршине от его виска, выводил его из дремоты. Это был чистый, круглодонный звон стакана, ставимого обратно на стеклянную полочку; после чего хозяйская дочка откашливалась. Потом был прерывистый треск вращающегося валика, потом – спуск воды, захлебывающейся, стонущей и вдруг пропадавшей, потом – загадочный вой ванного крана, превращавшийся наконец в шорох душа. Звякала задвижка, мимо двери удалялись шаги…».
(с. 165)
Далее эти внешние звуки постепенно организуются в поэтический текст. Стихи возникают из размышлений, мечтаний:
«Он был исполнен блаженнейшего чувства: это был пульсирующий туман, вдруг начинавший говорить человеческим голосом. Лучше этих мгновений ничего не могло быть на свете. Люби лишь то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна, что злит глупцов, что смердами казнимо; как родине, будь вымыслу верна».
(с. 175–176)
Следующий этап – постепенное вытеснение из текста художественного идеологическим, пример – деятельность Н. Г. Чернышевского:
«Пойми, штукарь, пойми, арабесник, что „сила искусства есть сила общих мест“ и больше ничего. Для критики „всего интереснее, какое воззрение выразилось в произведении писателя“».
(с. 268) [235]235
Эта мысль повторяется и в высказываниях современных критиков в романе:
«Собственно, совершенно неважно (пишет Мортус. – Н. Б.), удачно ли или нет произведение Годунова-Чердынцева […] Вопрос, мне кажется, совсем в другом. Безвозвратно прошло то золотое время, когда критика или читателя могло в первую очередь интересовать „художественное“ качество или точная степень талантливости книги. Наша литература, – я говорю о настоящей, „несомненной“ литературе, – люди с безошибочным вкусом меня поймут, – сделалась проще, серьезнее, суше, – за счет искусства, может быть, но зато […] зазвучала такой печалью […] что, право же, не стоит жалеть о „скучных песнях земли“».
(с. 339)
[Закрыть]
Роман регистрирует переход художественной литературы в иное качество – литературу политическую: «По выражению Страннолюбского, от толчка, данного Добролюбовым, литература покатилась по наклонной плоскости с тем неизбежным окончанием, когда, докатившись до нуля, она берется в кавычки: студент привез „литературу“» (с. 290). И – ее утверждение: «Политическая литература» – высшая литература, – записывает Чернышевский (с. 283).
Новая ступень – превращение книги в прокламацию, директиву. Примеры: обращение Чернышевского «К барским крестьянам» (с. 292), установки современных критиков (с. 189), подмена художественных задач идеологическими заданиями (с. 195). И наконец, очередной этап – переход в минимальную текстовую формулу – в лозунг. Но на этом процесс не кончается, в «Даре» показано, как разрушению подвергается и лозунг. Глядя на праздничное шествие, Годунов-Чердынцев замечает: «Среди знамен было одно с русской надписью „За Серб и Молт!“, так что некоторое время Федор тяготился мыслью, где это живут Молты, – или это Молдаване?» (с. 402).
А затем обезображенные слова превращаются в нагромождение звуков, сокращений, которые исчезают в безмолвии:
«Можно было нагнуться над омутом московских газет, над адом скуки, и даже попытаться разобрать сокращения, мучительную тесноту нарицательных инициалов, через всю Россию возимых на убой, – их страшная связь напоминала язык товарных вагонов (буханье буферов, лязг, горбатый смазчик с фонарем, пронзительная грусть глухихстанций, дрожь русских рельсов, поезда бесконечно дальнего следования».
(с. 191)
По обе стороны творческого периода, как по обе стороны человеческой жизни в «Даре», – безмолвие и небытие [236]236
«Я часто склоняюсь пытливой мыслью к […] подлиннику, а именно – в обратное ничто; так, туманное состояние младенца мне всегда кажется медленным выздоровлением после страшной болезни, удалением от изначального небытия, – становящимся приближением к нему».
(с. 17)
[Закрыть].
Набоков в романе декларирует уникальность художественного слова, его неповторимость и вместе с тем воспроизводит бесконечную репетитивность созидательного акта. Это последнее условие определяет то, что в пределы романа сводятся многочисленные произведения как варианты одной темы, но принадлежащие разному времени, разным авторам и вступающие друг с другом в разные медиативные отношения (подробнее об этом – в гл. III наст. издания).
Такая парадигматическая структура «Дара» основана на отказе от всякой иерархии, исторической, социальной; на равных в конкуренцию вступают тексты, принадлежащие знаменитым и не просто безызвестным, но фиктивным авторам, тексты опубликованные, записанные и только промелькнувшие в воображении писателя; размывается условие цитатности, авторитетность кавычек смыкается с их вторым значением – обратным смыслом. Приведу несколько примеров. О Н. Г. Чернышевском: «Помаленьку занимался и пропагандой, беседуя то с мужиком, то с невским перевозчиком, то с бойким кондитером» (с. 254). Фраза в романе появляется без кавычек и принадлежит тексту Годунова-Чердынцева, тем не менее, она взята почти дословно из дневника Чернышевского [237]237
Чернышевский Н. Г.Избранные философские сочинения. М., 1951. Т. 3. С. 858.
[Закрыть]. Такое присвоение «чужого» слова – своеобразная ловушка для читателя, который, будучи лишенным опознавательных знаков, кавычек, не отличает оригинала от пародии и упрекает автора «Жизни Чернышевского» в пасквильном воплощении всем, казалось бы, хорошо знакомого героя. Другой пример: «Способность работать была у него чудовищная, как, впрочем, у большинства русских критиков прошлого века. Секретарю Студентскому, бывшему саратовскому семинаристу, он диктовал перевод истории Шлоссера, а в промежутки, пока тот записывал фразу, писал сам статью для „Современника“ или читал что-нибудь, делая на полях пометки» (с. 279).
Текст воспринимается как пародийное изображение деятельности Чернышевского Годуновым-Чердынцевым, а на самом деле является цитатой из воспоминаний А. Панаевой [238]238
Панаева А. Я.Воспоминания. М., 1956. С. 268.
[Закрыть], написанных с полной серьезностью и пиететом.
На похоронах Добролюбова Чернышевский произносит речь, она приведена в романе в кавычках:
«Да-с, – закончил Чернышевский, – тут дело не в том, господа, что цензура, кромсавшая его статьи, довела Добролюбова до болезни почек. Для своей славы он сделал довольно. Для себя ему незачем было жить дольше. Людям такого закала и таких стремлений жизнь не дает ничего, кроме жгучей скорби. Честность – вот была его смертельная болезнь».
(с. 294)
Однако Чернышевскому в этом монологе принадлежит только последняя фраза (см. воспоминания Н. В. Шелгунова [239]239
Шелгунов Н. В., Шелгунова Л. Л., Михайлов М. Л.Воспоминания: В 2 т. М., 1967. Т. 1. С. 210.
[Закрыть]), остальной текст – вымысел автора; но он логически произрастает из цитаты и, благодаря смысловой и стилистической однородности, приобретает равные с ней права [240]240
Этот прием, правда, в его внешнем выражении, оглашается в «Даре». Одним из недостатков «Жизни Чернышевского» Кончеев называет «некоторую неумелость в переработке источников: вы словно так и не можете решить, навязать ли былым делам и речам ваш стиль, или еще обострить их собственный. Я не поленился сравнить кое-какие места вашей книги с контекстом в полном издании Чернышевского, по экземпляру, которым, по-видимому, пользовались вы: я нашел между страницами ваш пепел» (с. 380).
[Закрыть].
В качестве примера очевидного пародийного разрушения авторитета цитатности служит фраза из «Египетских ночей» А. Пушкина, приведенная Федором в «Жизни Чернышевского»:
«Вот вам тема, – сказал ему Чарский: – Поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением».
(с. 289)
В главе V «Дара» в рецензии критик Линев укоряет Годунова-Чердынцева, что он «пишет на языке, имеющем мало общего с русским […] и вкладывает в уста действующих лиц торжественные, но не совсем грамотные, сентенции, вроде „Поэт сам избирает предметы для своих песен, толпа не имеет права управлять его вдохновением“» (с. 338).
Сохраненные кавычки переадресовывают авторство Годунову-Чердынцеву, неузнанная цитата, хоть и выделенная как «чужое» слою, меняет свою функцию – из аргумента мудрости в аргумент абсурда.
Итак, в пространство романа сводятся тексты, освобожденные от всяких иерархических регалий по одному лишь признаку – принадлежности к литературе. Их качественное и жанровое многообразие иллюстрирует многообразие точек зрения. Автор демонстративно отказывается от характеристик и комментариев. В этом упрекает Годунова-Чердынцева в своей рецензии профессор Анучин:
«Но горе в том, что у господина Годунова-Чердынцева не на что сделать поправку, а точка зрения – „всюду и нигде“; мало того, – как только читателю кажется, что, спускаясь по течению фразы, он наконец вплыл в тихую заводь, в область идей, противных идеям Чернышевского, но кажущихся автору положительными, а потому могущих явиться некоторой опорой для читательских суждений и руководства, автор дает ему неожиданного щелчка, выбивает из-под его ног мнимую подставку, так что опять неизвестно, на чьей же стороне господин Годунов-Чердынцев».
(с. 343)
Чтение романа провоцирует селекцию и вынесение оценок, что на самом деле оборачивается культурным опознанием читателя, его интеллектуальной идентификацией.
3
При первом приближении роман В. Набокова «Дар» представляется идеальным примером произведения с открытой структурой, определение ее дает в своей книге «Открытое произведение» У. Эко [241]241
Eco U.L’oeuvre ouverte. Paris, 1965.
[Закрыть]. Отдельные элементы текста обладают большой композиционной свободой, могут образовывать новые группировки, приобретая дополнительное прочтение. Например, два вымышленных диалога между поэтами, Кончеевым и Годуновым-Чердынцевым, расположенные симметрично в главах I и V, объединившись, приобретают признаки самостоятельного произведения; аналогичный опыт можно проделать и с монологами А. Я. Чернышевского, извлекая их из разных мест повествования (глав I и V); легко тасуются рецензии, и, наконец, последние страницы романа, смыкаясь с первыми, прочитываются как подготовка, проба пера перед созданием большого произведения.
Открытость романа неоднократно декларируется, особенно на уровне интерпретативных читательских возможностей. Последние строки «Дара» служат прямым приглашением читателя к участию в творческом процессе (прочтение отождествляется с воспроизведением и, следовательно, приравнивается к созиданию):