Текст книги "Лето летающих"
Автор книги: Николай Москвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
17. ЛОКОН, ЗОЛОТО, КНИГИ И НЕИЗВЕСТНО…
Нет ничего хуже ссоры. Ходишь один, как собака! И хоть домашние все дома, всё равно один.
Что ни делаешь, что ни думаешь, куда ни идёшь, а в голове одно: «Поссорились, нет теперь Костьки!» Чего только не вспомнишь из того, когда мы были вместе! Даже вот то, как недавно куроедовские братья гнали нас через площадь. Даже это кажется хорошим, милым – ведь вместе с Костькой…
А ему, наверно, ещё тяжелей. Как он теперь один добудет и столовый нож и своего «опытного»? Аленька – маменькин цветочек, конечно, не в счёт, этот не поможет: он от дома на три шага боится отойти.
Ходил на Хлебную площадь – может, он там, может, один, без меня, добывает своё… Но нет, его там не было. Видел братьев-разбойников пускают своего полосатого, как матрац, нового змея. Здоров! С двумя наголовниками и с двумя трещотками. Широкий хвост. Красив!.. И высоко пускали. Интересно, что за нитки? Но Костькиного жёлтого не было. Наверно, отлетался: поломали, дураки…
Я понимаю, что Костя полез т у д а и остался из-за вертушки. Ну ладно, мало ему «опытного» – пусть ещё и вертушка. Но клянчить чего-то у этого индюка!..
На обратной дороге я зашёл к Графину Стаканычу. В белом фартуке, в опорках на босу ногу, он отделывал резную настенную полку. Тряпка, сложенная комочком и смоченная чем-то пахучим, бегала туда-сюда, и больше всего по желобкам резьбы, которая изображала распростёртое крыло птицы. От белых отсветов фартука доброе голубоглазое лицо Графина Стаканыча казалось молодым.
– Почему один? – спросил столяр.
Я не сразу ответил: говорить или нет?
– Он дома сидит, – сказал я.
В словах моих было что-то не то, и столяр, остановив тряпку на нижнем пере птицы, посмотрел на меня. Под его взглядом я опустил глаза и поднял с пола стружку, завившуюся трубочкой.
– Поссорились, – сказал я.
– Это ещё зачем? – И тряпка пустилась полировать нижнее перо.
– Костька к Цветочку перекинулся.
– Это ещё зачем?
Я подумал, что Графину Стаканычу не до меня и что свои «это ещё зачем?» он повторяет, не слушая, но вот, отложив полку и подойдя к печурке, где у него что-то грелось, он сказал:
– Рассказывай!
Я рассказал обо всём: о Костькиных опытах, о братьях-разбойниках, о дымовой завесе, о потерянном ноже, о проклятой вертушке.
– Хорош! – Столяр опять принялся за полку. – С кем же он теперь будет добывать змея и нож? Он на тебя надеялся, а ты сбежал-с.
– Как сбежал?
– Ну, вроде как сбежал… Не вовремя поссорился.
– Он сам к Цветочку полез…
Некоторое время столяр работал молча, то склоняясь над полкой, то рассматривая свою полировку издали.
– Я сегодня мамашу куроедовских ребят увижу, – обернувшись ко мне, сказал он, и его только что деловито-сосредоточенное лицо вдруг заулыбалось, заподмигивало, морщинки побежали туда-сюда.
Я привскочил:
– Вот бы ей сказать, чтоб её ребята отдали Костькиного змея и Костькин нож!
– Ей сейчас не до этого-с. – Графин Стаканыч заподмигивал ещё больше, ещё насмешливее. – Она клада ждёт-с. Ночи не спит.
– Как это ждёт? Клад искать надо.
– А так и ждёт. Ждёт, когда я найду.
У меня перехватило дыхание.
– А вы и… ищете?
– Ищу-с.
Ну, конечно, перед э т и м отступили и змей, и нож, да и сам Костька… Но столяру важнее полка. Слава богу, он её, кажется, кончает. Вешает на два заранее вбитых гвоздика и отходит, наклоняя голову то направо, то налево. Моего нетерпения он будто не видит, не чувствует.
Налюбовавшись, он вытирает ветошью свои небольшие, с тонкими пальцами руки, легко присаживается на стопку досок и вынимает квадратную из-под зубного порошка жестяную коробку. Мы с Костей знаем, что Графин Стаканыч курит не махорку, а по-благородному – табак «Дюбек». Это очень красивый, лимонно-жёлтого цвета табак, тонко, изящно нарезанный (нам с Костей даже хочется попробовать его на язык), и столяр, когда навеселе, гордится им, некоторым образом отделяет себя от тех, кто курит простецкую махорку; но в трезвом виде, закашлявшись после затяжки, он ворчливо сипит известную приговорку: «Это тот „Дюбек“, от которого сам чёрт убег!»
– Где же ищете?
Я повторяю это уже в третий раз, но пока не задымилась цигарка, Графин Стаканыч только хмыкал про себя, подмигивал.
– В чужом доме ищу…
И столяр рассказал о том, как мадам Куроедова незадачливо продала секретер, или, попросту говоря, небольшой письменный стол, Анфисе Алексеевне Бурыгиной, то есть матери Цветочка.
Стол был уже куплен, уже доставлен на место, и Анфиса Алексеевна бывшая Светлозарова-Лучезарова – уже пригласила Ефима Степановича подремонтировать, подновить его, как вдруг обнаружилось, что в столе, как во многих старинных секретерах, есть потайной ящичек. Есть-то есть, но как его открыть? Чтоб не ломать голову, столяр по дороге зашёл спросить к бывшей владелице – к Куроедовой.
И что же получилось? Вместо ответа полная, белая, картофельная Куроедиха тотчас примчалась к своему столу. Оказывается, она не знала о существовании этого ящичка! Секретер был много лет назад куплен на аукционе и так стоял в доме. Теперь она, конечно, хочет знать, что там есть, в потайном ящике.
Так-то оно так, но, простите, стол уже продан, деньги за него уже уплачены. Что бы ни оказалось в тайнике, то принадлежит уже Анфисе Алексеевне. Ни в коем случае! Мадам Куроедова продавала стол, не зная об этом ящичке. А может, там золото? Брильянты!.. Пожалуйста, возьмите обратно свои семнадцать рублей и отдайте стол и в с е, что в нём…
Ах, так! А разве это в с е, если оно там есть, принадлежит Куроедовой? Разве она туда э т о клала? Нет, нет и нет!
– Я уж не рад, что этот самый… кхх… ящщ… – Графин Стаканыч кашляет от своего «Дюбека», – не рад, что ящичек нашёл… Они от жадности обе меня торопят: открывай да открывай! А я не бог. Вчера копался, сегодня ещё после обеда пойду.
– Как же: вы его нашли, а как открыть, не нашли?
– Это разные вещи. Я промерил в одном месте сверху и изнутри стола смотрю, лишек получается. Значит, о н о тут. А вот как к нему добраться? Что нажать? Что отодвинуть? Конечно, можно взять долото и всё сразу решить. Но этим пускай барыни мои без меня занимаются. Я не мясник-с.
…Как всё сразу! И братья-разбойники, и Костька, и это! Вот бы попросить Графина Стаканыча взять с собой. Посмотреть, как открывать будут. Может, никто не увидит, не заметит, а я увижу кнопку, зазубринку, волосок какой… Но куда идти? К Цветочку в дом идти? Нет, это пускай Костька туда ходит.
– Ефим Степанович, а вы взяли бы… Ефим Степанович! – говорю, нет, выкрикиваю я, сам поражённый блестящей идеей. – Взяли бы стол сюда, в мастерскую! Тут вам удобнее искать, открывать. И я бы… того… вам помог.
– Да разве… кха-а… – Столяр, морщась, отгоняет от себя ядовитый дым табака. – Разве они мне доверят? Разве они стол от себя отпустят теперь? Ведь купчихи! Невежество!
– А что там лежит?
По спине пробегают мурашки, как при сказке, когда клад уже открыт, когда самоцветы и жемчуга… И жалко, вот как жалко, что нет тут сейчас Константина! Вместе бы сидели, вместе бы спрашивали, вместе – мурашки…
– А кто его знает? – Столяр тушит цигарку. – Разное бывает…
Бросив окурок, он, посерьёзнев, опять начинает посматривать на полку с распростёртыми крыльями. Вот сейчас поднимется, уйдёт…
– Ну что, Ефим Степанович? Что бывает? – Я загораживаю дорогу к полке. – Самоцветы? Алмазы? Да?
Слава богу, не уходит! И по спине опять холод: вот сейчас, сейчас… Вот Костьки нет! Столько знакомы с Графином Стаканычем и не знали, что он клады искал. Да что там искал! Находил, видел…
– Это смотря по семейству. – Столяр берёт рубанок и, перевернув его нежно-жёлтой гладкой стороной, проводит по ней рукой. – У Миклашевских, помню, в большом бюре нашли пачку писем, розовой лентой перевязанные, да белокурый локон с детской головки. А у подрядчика Панфунтьева, само собой понятно, – деньги. Золотые пятёрки… И не как-нибудь, а по самому по-тёмному – в шерстяной носок набитые… Всё это смотря по человеку… Или вот у Елистратовых сестра попросила открыть… Тяжёлый дубовый стол, много ящиков и отделений. Среди них и тайничок спрятался. Открываю – тут уж не локон, но и не деньги, а, оказывается, книги, которых не велено читать. От брата остались.
– Почему же не велено?
– Ну, не велено – и всё! – Графин Стаканыч откладывает рубанок, стряхивает пепел с белого фартука и идёт к своей полке.
Как мало про клады… И главное, про теперешний, в доме Цветочка. Я поднимаюсь, чтоб уйти, но столяр – добрая душа – вспоминает, с чем я пришёл.
– С Константином ты уж сам мирись, – говорит он, примеривая к спинке полки металлические петли, – а Куроедихе, если я её сегодня увижу, скажу, чтоб её пацаны нож отдали.
– И змея!
– Ну, змея – это сами добывайте, а столовый нож – это вещь. Из дома вещь.
– Так змей-то какой! Опытный! Для Костьки очень нужный…
– Ну ладно, скажу и про змея.
18. ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ
Это было в полдень, а вечером того же дня произошло другое событие.
Забор, разделявший наш и Небратова дворы, был нам с Константином хорошо известен. Не столько забор, сколько дыры в нём. В одну дыру можно было пролезть, в другую – просунуть кулак, яблоко, в третью при осаде забора – пропихнуть камыш или спринцовку и облить осаждающего водой, и так далее. Но была особая щель для наблюдения, неоценимая для «казаков и разбойников», для пряток – тонкая, незаметная, на уровне глаз.
В дни ссоры я старался держаться подальше от забора: и самому не подсматривать, и на случай, если к т о-н и б у д ь наблюдает за мной.
Но тут вдруг потянуло к забору. Конечно, я не просто пошёл к нему: так меня могли бы увидеть, – нет, я направился будто в сарай, а потом уж, круто свернув в сторону сада, на цыпочках пошёл вдоль забора. Дойдя до узкой щели, я осторожно заглянул в неё и… ничего не увидел. Ну, будто щели и нет! Я чуть отстранился, вгляделся: нет, щель есть. И тут, не знаю, как и почему, вдруг почувствовал: о н здесь! Это о н смотрит с той стороны и загораживает собой щель… Даже что-то блестит. Глаз?..
Но вот всё пропало. Открылась белая узкая, как лезвие ножа, щель. Я прильнул к ней – никого нет, только небратовский дом под зелёной крышей, только худенькая, лёгкая Мария Харитоновна чего-то возится в садике…
Всё понятно! Я бросился вдоль забора к большой дыре и, нагнувшись, заглянул в неё. Ну, так и есть: Костька в синей рубашке, пригибаясь, таясь, бежит от той щели…
Я его понял. Но какой кремень: стоял около щели – и ни слова!..
В это время меня позвали к вечернему чаю. Сейчас и это – занятие. Раньше глоток, два – и к Костьке: самая игра в сумерках. А теперь сидишь пьёшь, будто интересно!
Но это был чай так чай! Вот какой интересный оказался!
Летом мы пьём чай на открытой террасе, выходящей в сад. Папа говорит, что тут чай вкуснее, мама, конечно, с ним соглашается, а нас, детей, понятно, не спрашивают. Вкуснее чай, по-моему, тогда, когда мама, ошибившись, кладёт в чашку не только варенье, но и сахар, а где это, в столовой или на веранде, не так уж и важно.
И сегодня пили чай на террасе. Мне и младшему брату налили чай в наши белые, с синими зайцами чашки. Витька недавно чего-то ревел и сейчас, затихая, время от времени шмыгал носом. Чтобы утешить его, я вытащил из кармана и положил около него на скатерть щепотку дроби, которую я сегодня нашёл на чердаке в белой банке. Пока флегматичный, неторопливый Витька обратил на неё внимание, папа с другого конца стола спросил:
– Михаил, это что такое?
– Дробь.
Отец у меня доктор и к огнестрельному оружию никогда никакого отношения не имел. Но знал, что дробь оттуда, где стрельба, где выстрелы.
– Сейчас же убери! Выбрось подальше!
И я вижу: взрослый человек, с усами и даже с бородкой (у отца острая, как у художников, бородка под нижней губой), встревожен. Отодвинув чай, встал, смотрит на дробь.
– Пап, так ведь это только дробь. Без пороха. Безопасная.
– Михаил, я тебе что сказал? – Отец не садится, стоит, и указательный палец на правой руке – по скатерти молоточком, молоточком…
– Пап, она взорваться не может.
– Ты слышишь?!
Я небрежно (чтоб показать: «А я вот не боюсь!») смахиваю дробь в подставленную ладонь.
Но тут она взрывается.
Во всяком случае, так кажется. Раздаётся грохот, и первое, что я вижу, – опрокидываются наши чашки и синие зайцы.
Вскрик мамы, стук отброшенных стульев и ощущение: что-то новое, чужое тут, рядом…
Я вскакиваю, отбегаю. И сразу всё ясно: это упал чей-то оборвавшийся змей. Прошлым летом у нас это тоже было, но змей тогда упал в сад на яблоню. И маленький, до колена.
А этот…
А этот!.. Я взвизгиваю, хватаю змея двумя руками – иначе не унести и, опрокидывая ещё не опрокинутые на столе чашки и стаканы (перепуганная мама пытается удержать их), тащу его к забору. Но не утерпеть, кричу ещё с полпути:
– Костька! Смотри! Костька! Костька-а!..
– Чего?
Волшебным образом он уже на заборе.
– Ты видишь?
– Вижу.
Как не видеть! Это же полосатый! Это новый куроедовский змей, который мы видели тогда на площади. Гигант, мне по плечо… Но даже не это, не это, а то, что он братьев-разбойниковский! Теперь они у нас попляшут!!
Константин спрыгивает с забора к нам в сад – ссора забыта, – хватает нитку от полосатого, вмиг привычно раскручивает её, и на лице его не то испуг, не то восторг.
– Восьмерик! – кричит он.
Восьмерик! Легендарный! Только во сне! Десятерик, на котором, по слухам, летает «солдатский» змей, конечно, ещё более непостижим, но и этот тоже. В прошлом году мы его издали видели в шорной лавке. Но даже и не приценивались и не просили показать – это такая вещь!..
А тут вот живой, даровой, трофейный!..
Не сговариваясь, по инстинкту змеевиков, мы проворно в четыре руки начинаем «саженками» собирать нитку. Я тяну, а Костька кладёт её на землю – круг за кругом, круг за кругом…
Мы молча, только тяжело сопя, работаем. Нитке просто нет конца, она легла через двор Цветочка и, наверно, дальше и дальше – через другие дворы до Хлебной площади… Протянулась чуть не через полгорода. Неужели у куроедовских ребят нитка оборвалась близко от рук? Какой ужас! Ужас, если бы у нас с Костей так оборвалась, а вот у братьев-разбойников – это замечательно. Лучше не надо…
Костя вдруг спохватывается:
– Сейчас прибегут.
Как это я забыл! Я бросаю нитку – Костька тут и один справится – и хватаю змея, чтобы поскорее его спрятать. Но он же привязан. Нечего и думать разорвать восьмерик – и на четверике-то руки порежешь. Ножик, ножницы – за ними надо бежать. Но мир устроен разумно: во дворе, в саду всегда где-то поблизости есть осколки стекла. Я нагибаюсь, хватаю осколок и долго пилю восьмерик. Ну и ниточка – железная! Как же должен был тянуть змей, чтобы эта проволока оборвалась!
Полосатый красавец спрятан под террасу, вся нитка собрана, лежит в кругах (сматывать на моток будем потом), я даже успеваю представить, как конец восьмерика долго переползал с крыши на крышу, со двора на двор…
Тут раздаётся стук в калитку. Нет, глухо. Не к нам, во дворе Цветочка. Они думают, что змей упал туда. Это верно, при обрыве не в одну калитку постучать приходится…
Пригнувшись, мы бежим к забору, граничащему с Бурыгиными. Я выхватываю тот уже увядший, потемневший лопух, скрученный в жгут, которым в день ссоры с Костькой я законопатил щель в заборе.
И мы видим в щель: по двору Бурыгина на стук в калитку бежит, сверкая босыми пятками, толстая кухарка Анисья, а затем на чёрное крыльцо выходит и сама Светлозарова-Лучезарова…
Куроедовские вваливаются целой ватагой – и Вань-петь-гриш, и Афонька, и Борька. Мы слышим, как Анисья сердито отвечает, что «тут ничего не обрывалось и ничего не падало!» Ребята, не слушая или не веря, хотят обойти кухарку, чтобы самим осмотреть двор, но Анисья, разведя толстые руки, загораживает им дорогу, а мадам Бурыгина, сверкая запавшими глазами, театрально показывает им на калитку:
– Пошли вон, скверные мальчишки! Разве можно входить в чужой двор без позволения?
Сзади неё и прячась за её юбку, вдруг показывается толстоморденький, розовый Цветочек. Он повторяет вслед за матерью:
– Пошли вон, скверные мальчишки!
Ватага уходит, грозя не Анисье, не Бурыгиной, а, как ни удивительно, ни в чём не повинному Аленьке:
– Попадись теперь!
Цветочек вздрагивает, пугливо оглядывается, и я понимаю, о чём он думает: выйдешь без мамы за ворота – и «попадёшься». Я смотрю с упрёком на Костьку, будто говоря: «И ты мог с таким телёнком водиться!» Но он этого не видит, не до этого. Сейчас ватага ворвётся к нам, и мы должны тоже, как Анисья, отвечать: «Ничего тут не обрывалось и ничего тут не падало!»
19. НАКОНЕЦ-ТО!
Стук в калитку раздаётся громовой, нетерпеливый: если не у Бурыгиных, так, значит, здесь змей…
Мы бежим к калитке, и Костька вдруг выпаливает:
– Скажем, что у нас.
Я даже останавливаюсь, хватаю его за руку:
– Как у нас?! Зачем же я змея под веранду? Зачем мы нитки?.. Они же… у нас же… слямзили, а мы…
Константин не отвечает, мы снова бежим, и я вдруг всё понимаю.
– Чтоб посмеяться?! Да?! – кричу я ему на ходу. – Скажем: «Не плачьте, орлы», – а полосатого им не отдадим. Да? Пусть теперь попляшут! Да?..
– Нет, отдадим.
Я ускоряю бег – и первый у калитки. Бросаюсь на щеколду, повисаю на ней и выкрикиваю:
– Нет, не отдадим!
– А наш жёлтый? А Стаканчик? – Костька, тяжело дыша, набычившись, старается оторвать мои руки от щеколды. – А нож?..
Да, нож, это верно. Как ни вертись, Константину за него попадёт. Но неужели так всё и отдать? И восьмерик?..
Наверно, до куроедовских доходят наши голоса. Они грохают в калитку всеми десятью кулаками и на все голоса вопят:
– Давай открывай!
– Открывай!
– Давай!
Я и забыл, что у нас на калитке цепочка. (В тот год в Т-е это было новостью, и отец завёл две цепочки: на калитке и на парадной двери.) А Константин помнил это. Он накидывает цепочку и поднимает щеколду. Калитка открывается на ширину ладони, но и через эту щель врывается гул голосов, а впереди мы видим разгорячённое и какое-то перекошенное – наверное, от нетерпения – белобрысое лицо Гришки, старшего из Куроедовых.
– Скорей открывай! – командует он и калиткой потрясает цепочку.
Крики, раздающиеся за ним, поддерживают его. Вперёд проскальзывает длиннорукий Афонька Дедюлин, который проворно, молча, как-то по-воровски, суёт локоть в щель калитки и, тут же ловко вывернув руку, пытается открыть цепочку. Костька резко ударяет его по пальцам:
– Назад!
И когда рука скрывается и на месте Афоньки опять появляется Гришка, Константин исподлобья, спокойно, однако не скрывая торжества, говорит ему:
– Не плачьте, орлы! Змей у нас. Принесите наше – и тогда отдадим.
– Чего «наше»?
– Какое «наше»?
И Костька невозмутимо объясняет и Гришке и всем, кто виднеется в калитной щели:
– Жёлтого змея, деревянную фигурку при нём и столовый нож.
Гришка вдруг так косоротится, что и узнать нельзя, тут же показывает что-то на руках, приговаривая:
– А это видел?
Вся закалиточная ватага поднимает рёв, дубасит кулаками в калитку, но праздник на нашей улице – пусть стараются! Константин, чтоб поддать жару, кричит в щель:
– Приносите скорее, а то раздумаем! – и закрывает калитку на щеколду.
Кулаки немного ещё барабанят, потом стихают. Мы слышим, как голоса отдаляются от калитки, но не пропадают, где-то гудят. В скважину ворот видно: ребята отошли на середину улицы и совещаются. Пока тихо, я говорю Косте:
– Ты слышал, младший Ванька выкрикнул, что наш жёлтый сломан. Надо бы какой другой, целый потребовать.
– Ничего ты не понимаешь. Это же опытный. Подклеим – полетит.
Сколько этот «опытный» требует жертв!
И всё Константин… У него в голове какой-то винтик: повернул его – и вот всё по одной дорожке и едет…
Я вижу в щель, как от кучки ребят отделяется Гришка, уже присмиревший, насупленный. Он вразвалку подходит к калитке, несильно ударяет в неё кулаком, будто чувствуя, что мы тут, не ушли, и, сердито глядя в калиточные зелёные доски, спрашивает:
– И нитки отдадите?
Теперь время нам совещаться.
– Сейчас, – говорим мы и тоже отходим в глубь двора.
Неужели отдавать восьмерик?
Только что радовались – и вот…
Но мы с Костей понимаем, что за одного змея, пусть даже и такого большого, красивого, как полосатый, три вещи (змей, Стаканчик, нож) нам обратно не получить…
Мы подходим к калитке и, не открывая её, говорим:
– Половину отдадим.
Гришка, конечно, тут, и он тотчас откликается:
– Почему половину?
Константин объясняет, что мы даём полосатого змея в целом виде, а получаем жёлтого змея сломанным.
Гришка за калиткой разражается бранью, но не уходит, начинает торговаться, расхваливать восьмерик, предлагать вместо него моток тройника, наконец доходит до жалких слов о том, что ему попадёт от отца (в лавке отца продаются нитки), если он узнает, сколько товара пропало.
Костька садится перед запертой калиткой на чурбачок, лежащий тут же у ворот, и, смотря на Гришкины ступни ног, виднеющиеся в подворотне за калиткой, начинает почему-то отчитывать старшего разбойника материнским, марьхаритоньевским голосом:
– А как змея чужого лямзить – это ты можешь? А как впятером налетать на двоих – это тоже ты можешь? Отец тут не ругается? Да?..
* * *
Вскоре произошёл размен: мы отдали полосатого, а получили нашего многострадального «опытного» (с рваным боком и надломленной дранкой), капитана Стаканчика (родного, милого, но захватанного грязными руками) и столовый нож (почему-то чистенький, будто сейчас из буфета). А за несостоявшуюся дымовую завесу, за неравный бой на Хлебной площади, за «Не плачьте, орлы!», а также за то, что «опытный» вернулся из плена пораненным, мы получили половину восьмерика. Нет, эта плата была не маленькой; во всяком случае, братья-разбойники горевали о ней, и Костьке при размене пришлось не раз сказать об орлах, которым не следует плакать.
Так-то так, но всё же мы жалели, что вернули полосатого. Такой большой! Такой красивый! Однако хорошо, что в жизни так заведено: если есть обида, то к ней тут же прилагается и утешение. Я сказал Косте:
– А чего вообще в нём хорошего? Такой большой всё равно резал бы руки. Да и сам-то он тоже… Полосатый, вроде матраца.
Но во всей этой истории с оборвавшимся змеем было одно, что дороже всякого восьмерика и всякого полосатого, – это то, что мы с Костей, не заметив того, помирились.