Текст книги "Зверь дышит"
Автор книги: Николай Байтов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Начнёшь, презрев комфорт,
разъяв капкан престижа,
блуждать среди теней
во временах богемных…
Что именно происходило со мной в той плотной среде? – Оглядываясь и возвращая в память свои состояния, я путался в последовательности событий,
в дымах и облаках на чердаках Парижа,
в чумных пирах,
в иных мирах,
подлунных и подземных.
В последовательности событий, умерщвлявших меня, я путался. Очертания их смыслов сливались в безо́бразную лавину, которая – и это было в реальности, хотя казалось невероятным, – сдавливалась иногда на таком малом участке времени, проносясь сквозь него, что смыслы громоздились уже не друг на друга, а друг в друге, нарушая представления топологии о внутреннем и внешнем (заодно нарушая представления классической механики о причине и следствии). Тело души от одновременного удара со всех сторон превращалось в единый цельный синяк.
…И вместе с тем
меж серых стен,
больничных и тюремных.
Более или менее достоверно я сумел восстановить только одно – совершенное прекращение каких-либо желаний, движений воли и – твёрдую, как опухоль (изнутри) размером во всё тело, – невозможность жить дальше…
– А ты ещё расскажи, Серж, как ты был на зоне.
– Я никогда не был на зоне, ни в одной из моих жизней… И я знаю, с кем ты меня путаешь: это Созонт был на зоне. Как говорится, получил гонорар – поезжай в Магадан… Он не любит рассказывать. А я, в принципе, про больницу мог бы рассказать. Но зачем?
Присаживаемся. Работаем.
Даты не важны. Опускаю. Они всю жизнь одни и те же.
Серж любовно взглянул на свою правую руку, обтянутую чёрной перчаткой. В этот момент мне показалось, что он часто видит эту руку во сне. Точней – сам находит её взглядом. Это непросто сделать, но он научился.
– А что было причиной вашей с маркизом дуэли? – спросил я, хотя ответ был мне хорошо известен (как я думал).
– Женщина, друг мой, – охотно отозвался Серж. – Женщина, которой мы обладали оба. И настолько сильно каждый из нас к ней привязался, что мы перестали выносить друг друга.
Серж знал, что я знаю (уж сколько было об этом говорено). В его ответе светилась культурная снисходительность, приметы которой я мог бы подчеркнуть, если б они не были и без того заметны.
Мы без конца говорим об одном и том же. Вопросы и ответы не приносят откровений, зато с их помощью выражается любовь или, по крайней мере, симпатия друг к другу. Видимость заботы. Речь это фатическая, а не для обмена информацией отнюдь.
Идите мимо в своих событьях. Я безвопросен, вы безответны.
– О, – поднял я бровь, – женщина? А я знаю её имя? Извини.
– Имя относится к сущности, как гость к хозяину, – возразил Серж беззаботно. – Наверняка ты слышал. О ней много говорили. Мёртвые женщины завидуют живым. Удобное объяснение – «блядь», – дабы не вдаваться в смысл протекающей в ней (подлинной) жизни. Оценочное, но ведь и завистливое – от этого никуда не денешься… Но дело немножко в другом… Солнечная блядь. Случай нас разлучил… Случилась конфетка проекта, и скучно всем стало вокруг… Перформанс и его результат. И вот результат… – Обычная задача на экзамене по теории вероятностей: «Рассчитайте вероятность солнечного восхода». На первый взгляд, задача тривиальна: вероятность солнечного восхода равна единице, поскольку законы Ньютона, описывающие поведение Солнечной системы, детерминистские и вероятностный аспект в них вовсе отсутствует. На второй взгляд, эта задача невообразимо сложна: для того чтобы хоть как-то робко приблизиться к ней, надо концептуально очень чётко определиться: заявить, что такое вероятность и как её следует рассчитывать (а на этот счёт мнения есть разные)…
И непротяжёнными идеями он с орбит срывает формы тел, там кружащих.
– Через мелкий фол большие мастера играть, – недовольно проворчал Миша, оторвав взгляд от экрана и направив его на бокал с белым вином, который он медленно подносил к губам.
– Как трудно в современном футболе забить гол! Просто невообразимо!
– Лидочка, мы смотрим баскетбол.
– Ха-ха. Это ты думаешь, что я перепутала? Я просто про футбол вспомнила.
– Главное – человек, блядь, – сказал кто-то веско за соседним столиком.
Миша обернулся:
– А как на ваш взгляд?
– И хочется выиграть, и бздят, – определили оттуда.
Я выпил почти бутылку, а толку?
Одуванчики белеют в ожидании ветра…
Рукоствол правый / приобрёл природную форму. (Не понял: это что, про Окосова?..)
Зачем так выражаться? – Есть же прекрасные слова:
Рекоструй прыткий за Евой-с-Адамом, от излучины брега до изгиба губы, вальяжным шляхом віколовращенья несёт нас вспять к Хоут-Касл и Околесице.
Недавно Блезе с Профессором летали в Японию. Они спросили у одного синтоиста: «Сколько у вас богов?» – «Восемь тысяч», – сказал синтоист, вежливо улыбнувшись. Блезе с Профессором присвистнули. Но разве это так много? У тебя вон имён больше семидесяти тысяч. И все мне хорошо известны.
«Маркиз выстрелил. Я видел, что он целит мне в голову, и непроизвольно взмахнул правой рукой – прикрыть лицо пистолетом. Пуля под малым углом вошла в пясть, расшибла три из четырёх пястных костей и застряла в деревянной ручке пистолета, не достав до большого пальца. Если б не это „эвристическое“ движение моё, пуля маркиза попала бы мне в нос – или в переносицу, или в глаз… Однако понятно, что дуэль продолжаться не могла: я выронил пистолет, и секунданты, посовещавшись, оставили мой выстрел за мной – до той поры, когда рука заживёт. А она хоть и зажила, но пальцами я двигать с тех пор не могу, равно как и держать пистолет и тем более жать на курок. И это, между прочим, мне на руку, потому что стрелять в него я вовсе не хочу, как и тогда не хотел… Существует некий аспект реальности, в котором маркиз мне жалок. В иных аспектах я старался воздавать должное его многим достоинствам, но ничего поделать с этим „жалостным“ аспектом не мог. Из-за этого, думаю, он в меня и стрелял. Но получилось, что он ничего не добился: жалость превозмогла… В общем, обвёл я маркиза вокруг пальца…»
Из таких примерно образов выстраивал Серёжа Окосов, добрый мой приятель, свой рассказ о том, как он лишился правой руки, а этот рассказ неизменно предварял более обширное повествование о его «четвёртой жизни», ибо Окосов вёл отсчёт своей «четвёртой жизни» с этого драматического эпизода. Мне доводилось с ним спорить: я утверждал, что для меня несомненно, что его «четвёртая жизнь» началась лет на пять раньше – именно с того дня, когда он познакомился с маркизом. «Ты судишь по внешним событиям, – он возражал. – Это естественно. Они для тебя – зримые вехи. А тех внутренних вех, которые зрю я, ты зреть не можешь. Хотя, положа руку на сердце (левую!), я тоже их не зрю, потому что их нет. Внутри меня есть один поворотный пункт – это атака маркиза и потеря правой руки. А предыдущие пять лет – нет, они во мне никак ничем не маркированы, просто логически продолжают, дожимают до критического давления мою третью жизнь, которая…»
«Видишь ли, – продолжал он после долгой паузы, во время которой он вынул бумажник и что-то в нём искал, может быть, какую-то визитку хотел мне показать или фотографию, но затем отказался от своего намерения и вместо этого пересчитал купюры. – Дон Кихот считал, что влюблённый человек должен предаваться безумствам. Я тоже так считаю. А куда денешься, если так положено… Ну, и какие ж это безумства? Напиться так, чтобы не проснуться? – Самое обыкновенное, чего даже изобретать не надо… Интересно: марочное вино! Как я буду его пить в таком состоянии? Скрюченный под одеялом со стоячим светящимся столбом в голове… Видишь, что написано: „Мягкая бархатистость и пикантность вкуса вина возвышает душу и уносит горести, вызывает чувства нежности и покоя“. Подожди открывать. Сейчас откроется неведомое душе богатство. Это если выпить целую бутылку. Что да, то да. Только в чём же тут безумства какие-либо? Это, наоборот, защита, а не безумства. Постоянное инстинктивное применение защиты. А куда денешься?.. Но ведь безумства, по смыслу, должны состоять в том, чтобы разоружаться, разоблачаться, обнажаться, подставляться. Гордость любви – в её наготе, в абсолютной со всех сторон уязвимости. Вот это, я понимаю, безумство!»
Стиль разума. Стиль – разумное поведение. Они не всегда сопутствуют друг другу. Стиль-разумное не столь разумно, как предполагается или как можно было бы предположить, исходя из здравой начальной точки.
– Гога, тебе чего в это время суток?
– Не беспокойся, старик, сиди, я сам сделаю. Вот, например, я вижу у тебя джин. Смешаю-ка я его с капелькой мартини.
– Тогда и мне так сделай.
– Дюшу я видел, в принципе, – сказал Гога, ставя передо мной стакан, – но у меня сложилось впечатление, что он не очень хочет со всеми нами якшаться. Наш Дюшан – православный семьянин – зачем ему вся эта богема?
– А раньше-то?
– Что – раньше? Нет, он с самого начала к этому шёл, исправлялся… Пишет пейзажи, у него выставки. Работы нарасхват. А кое-чего он бы и вовсе понять не мог. Например, дядю Пева. Не так воспитан. Плюс дворянин дореволюционный. Его художественный идеал – Саврасов, – так он декларирует.
– Ну да, – согласился я. – Когда-то он и мне про Саврасова говорил.
– У него галерея на бульваре Распай с именной вывеской. То есть не съёмная, а своя. Это стоит денег нешуточных. Когда я у него сидел, пришла женщина. Он говорит: «Извини, оставлю тебя на полчаса. Это моя бухгалтерша. Нам надо кое-чем с ней заняться. Там мы все были под колпаком у КГБ, а здесь – у налоговой полиции. Неизвестно что хуже. Как подумаешь – зачем ехал? А французы-то? – это стукачи ещё хлеще нас: так и высматривают каждую мелочь, кто сколько заработал, – и стучат друг на друга!..»
Подарите мне новые кегли и ветхие книги,
положите в карман незнакомую глазу купюру.
Посмотрел бутылку на свет: золотое сечение (в смысле: отпито и осталось).
Бутылка упирается в верхнюю полку. Трудно пить.
В вековом сне застыло серебряное лицо экстаза. Бегут штрафные по рельсам…
«Вагоны шли привычной линией» – очень плохо! Это какая-то совсем пастернаковщина. Если б я писал такие стихи, я бы постыдился их читать – вслух, перед людьми. Впрочем, хоть я пишу не такие стихи, я всё равно их стыжусь.
Лихорадочных слов танцевальные вихри… – Перпендикулярно направлению путей, не наступая на рельсы, чтобы не поскользнуться и не упасть.
Моим стихам известен жгучий стыд. Почти всем. Лишь некоторые – незначительная часть – бесстыдны.
Лихорадочных слов танцевальные визги…
Исправный стих. Предварительный стих. Почему нет, в конечном итоге? —
«Певцу ли ожидать стыда в суде грядущих поколений? Не осквернит он никогда порочной мыслию творений. Повсюду правды верный жрец, томяся жаждой чистой славы, не станет портить он сердец и развращать народа нравы. Поклонник пламенный добра, ничем себя не опорочит и освящённого пера в нечестье буйном не омочит».
Не понимают тайны языка и человеческих отношений. И я не понимаю. Но я чувствую, что она есть, эта тайна, а они даже не чувствуют. – Кто «они»? – Да все!
«Лидочка, у тебя опять коптит лампадочка», – говорил мой дедушка моей бабушке.
У языка есть изгибы. Слова оставляют следы, даже если ты им не веришь. А ты привыкла верить. Ну, хотя бы принимать к сведению и думать над ними.
Мелкие действия до поры до времени как бы штрихуют твою фигуру, не давая ей предстать голой перед бессмысленным взглядом пустоты. Вот чиркнул спичкой и зажёг сначала свечку на кухонном столе, затем – от той же спички – две конфорки на плите, уже обжигая пальцы. Электрический свет на кухне испорчен: лампочки всё время перегорают – не напасёшься. Но из передней через открытую дверь доходит немного света… Пошёл в комнату и сразу включил масляный электрообогреватель на максимум. Затем вернулся в кухню и вытащил из розетки вилку холодильника, потому что если он сейчас включится – а ток включения, наверное, раз в пять превосходит ток стационарного режима… так вот, если он сейчас включится, то вместе с обогревателем ток скакнёт за пять ампер, и вылетят пробки. А десятиамперные пробки поставить нельзя, потому что проводка старая, дача может сгореть…
Затем… Но поставить чайник нельзя: вода в пластиковой канистре замёрзла. Взял пустую канистру, вышел на лестницу и зажёг там свет. Спустился со второго этажа и вышел на улицу. Ночь. Луны нет. Звёзды мерцают между кронами сосен. Подошёл к колонке, повернул ручку, подставил горлышко канистры – через секунду полилась вода. Странно, вот уже и это мгновение прошло, и следующее сейчас пройдёт, когда наполнится канистра. Только что я шёл вдоль дома по снегу, озарённому звёздами, а сейчас мне уже закрывать кран и возвращаться… Возвращаясь, запер изнутри входную дверь на ключ (потому что выходить на двор уже не понадобится сегодня). Поднялся, выключил свет на площадке второго этажа, вошёл к себе и запер дверь на крючок.
Снова на кухню. – Налил воды в чайник и поставил на плиту… Всё это делается для того, чтобы создать первоначальные жилые условия в промёрзлой даче. Но вместе с тем всё это очень кстати, ибо эти непрерывные мелкие действия как бы кутают твою фигуру, отдаляя момент, когда ей так или иначе придётся остаться голой (в промёрзлой даче) перед бессмысленным взглядом пустоты.
Пошёл в чулан, из которого затапливается печка. Открыл трубу, открыл дверцу топки, стал укладывать внутрь сосновые поленья, лежащие тут рядом – принесённые в прошлый раз из сарая. Снизу подложил тонкие щепки и бумагу. Чиркнул спичкой, зажёг. Подождал, сидя перед печкой на корточках, пока разгорелись щепки и от них дрова. Закрыл дверцу. Что теперь? —
Тут услышал, что засвистел чайник на кухне. Пошёл, снял его с огня. Достал из холодильника пачку пельменей, двенадцать штук положил в кастрюльку, залил кипятком из чайника, поставил на огонь, помешал. Дождался, пока закипят, убавил огонь, посолил, бросил лавровый лист и накрыл крышкой… Достал из сумки батон и тюбик майонеза. Больше сумка здесь не понадобится. Отнёс её в комнату. Пощупал печку – холодная, ещё и не думала нагреваться. Пощупал масляный обогреватель – он чуть тёплый. Слабая конвекция: снизу масло нагревается, но плохо проходит в верхние, застывшие слои. Положил несколько раз обогреватель набок и снова выпрямил, слушая, как внутри журчит, перетекая, масло. Пощупал – ну вот, уже теплее… Что теперь?..
Об этом всегда имеется несгораемый шкаф высказываний.
Простейшее возражение против техники «потока сознания» состоит в том, что сей «поток» не регистрирует всех событий в психической жизни персонажа, а есть результат авторского отбора – что «важно», что «не важно», – так что, по сути, получается снова фабула, только с другими избирательными критериями. Однако это возражение имеет силу лишь в том случае, когда отношение между романом и реальностью мы считаем имитацией. Если же предположить редукцию реального универсума к произведению, то получится, что внутренний монолог действительно регистрирует весь поток сознания персонажа…
В принципе, было б недурно, если б статья закончилась сенсационной мультисекционной сентенцией.
«Прошу меня поддержать, а то я погибаю» – так он говорит или мыслит. Но он же смеялся над вещами! Сердан Офелет. Ведь это его высказывание: «Мир лежит возле вокзала». Вот и непонятно теперь, всерьёз ли он погибает. Что имел в виду мальчик, когда кричал «Волки!»?..
Летим в метель. Чёрная собака пробежала через сад, заваленный снегом.
Нет, мне это не нравится, я уже много с ними пил. – Так что? один? – Да. Лучше одному.
Однажды, много лет назад, зайдя к Сержу, я застал его собирающимся уходить. «У Анфима именины. Поедем вместе?» – «Поехали». (16 сентября). Мы спустились по тускло освещённой лестнице, и когда проходили мимо квартиры в первом этаже, дверь вдруг приоткрылась и из полумрака выглянула женщина. «Таня, ты одна? – сказал Серж. – Вианора нет? Поехали с нами. К Анфиму на именины». – «Подождите пять минут, я оденусь», – сказала она тотчас, без раздумий (при этом мне показалось, что она всхлипнула). – «Выходи. Мы пока будем ловить такси».
Потом на улице, когда мы ждали её, к нам обратился пожилой человек: «Вы не знаете, а где здесь ремонтируют музыкальные инструменты?» Я взглянул недоумённо: уж очень было похоже на пароль. (Это при том, что никакого музыкального инструмента у него в руках не было.) – «Не знаем, – небрежно отозвался Серж, – знаем только, где продают». – «Где же?» – «На Верхней Масловке». Опять похоже на отзыв к паролю, и я ещё более насторожился…
Всё это напрасно. Я отвлекался и быстро забывал свою настороженность. Это сейчас, задним числом, мне вырисовываются контуры неких знаков. А тогда…
«Если ты взялся описывать, как предмет выглядит издали, – объяснял Людовик, – то твоё описание не станет точнее, если ты примешься рассказывать о деталях, которые можно в нём заметить вблизи („при ближайшем рассмотрении“)».
– Всю жизнь прожить для того, чтобы так ничего и не понять!
– А кто что-нибудь понял? Хайдеггер? Деррида? Я тебя умоляю! Не надо мне вешать тут пьяных слёз! К тому ж, ты жизнь ещё не прожил, даже половины. Тебе сколько лет? Тридцать шесть? А ты уже складываешь лапки, хнычешь.
– А я тоже, знаешь ли, не люблю таких вот бодрячков-оптимистиков, каким ты тут мне пытаешься быть!
– Ну, договорились! По-твоему, понимание – это мистика?
– А что же? Даже Эйнштейн…
– Оставь умного человека в покое! Если будешь жить, как живёшь, – скромно, без истерики, – тебе, может быть, что-то откроется.
– Ага! Как же! Ещё один учитель жизни! Обещатель открытий!
«И что они хотят показать мне этим разговором? – думал Миша. – Да это и не разговор, а реприза двух ковёрных, произносимая неестественно возбуждённым тоном (чтобы на галёрке было слышно)».
И вдруг Миша поёжился: «Они говорят – для меня? Это я – галёрка?»
Он был в этом почти убеждён. В раздражении захлопнул он записную книжку и встал, подложив 20 франков под блюдечко.
Странно, что Окосов сегодня не пришёл.
Если некто со дня на день обещает другому: «Завтра я тебя навещу», – говорит ли он каждый раз одно и то же или каждый раз нечто новое?
Говори что хочешь – до тех пор, пока это не мешает тебе видеть происходящее.
У Анфима собралась обычная компания. Все свои. Плюс ещё Гога с Блезе налетели в Париж в том месяце. Был и Пев, сей вечный таинственный странник, но, кажется, вскоре ускользнул куда-то, по своему обыкновению.
Таню здесь все знали, оказывается, кроме меня. Выпив сколько-то, Таня пожаловалась на головную боль. «Я могу снять рукой головную боль», – сказал я. «Попробуй». Переместились на диван. Я стал осторожно оглаживать её затылок. Отряхивал руку, когда наливалась тяжестью. Но вскоре Таня обернулась, прикрыв глаза. Губы приблизились, подрагивая. Я поцеловал, она впилась жадно…
Входи! Однако знай: нельзя войти в те воды,
в каких уже тонул: река течёт исправно.
Темна страна теней: оттуда жди невзгоды,
там каждый звук —
уже испуг,
а если знак —
подавно…
Потом, совсем поздно, часть гостей разъехалась, и Делия, жена Анфима, стала располагать оставшихся на ночлег – кого где. «Я лягу с ней», – сказал я, указав на Таню. Делия взглянула на Анфима. Тот с секунду лишь подумал. «Я дам вам ключ от мансарды. Здесь же, в этом подъезде. Художник-приятель мне оставил – сам улетел в Америку…»
Так, на виду у всей компании, т. е. засвидетельствованное всеми, пусть и не трезвыми, – началось наше с Таней безумное знакомство.
…а если блик
то лишь на миг —
неясно и неявно…
«Я как будто от чего-то очнулся, и снова забыться для отдыха мне трудно. Мозг днем и ночью перевозбужден. Время проходит между добросовестными и тщетными попытками ничегонеделанья, бурным рабочим подъемом и бессильным болезненным утомлением, причем все это вплотную друг к другу, вроде кроличьих оргазмов (по рассказам). То есть труды и дни перетолклись в порошок и мелко смешались, и я, метафорически, только присяду, как вскакиваю, а как вскочу, так оседаю. Отражается на количестве и качестве. Сейчас, например, чувствую, как заносит на медленных поворотах и как язык непослушен, суконен. Не выспался, тугодумен с утра, и разговаривают, Катрин с матерью, под боком два часа; не очень мешает, но все-таки…» —
Миша наконец вынырнул из записной книжки, в которую ненароком погрузился, и вернулся к разглядыванию прохожих. Потом закурил.
Он увидел Лидочку, выходившую из кафе с каким-то высоким бородатым господином.
Здравствуй, мяфа, я тоже хороший, я известен под кличкой Сурок!
– Так что там про нашего безлошадного Пева? – уточнил он у сидящего рядом Вианора. – «Состояние непрерывной душевной боли», ты говоришь? Гм, что-то сомнительно…
Но её уволок за порог пожилой сатана в макинтоше…
– Сейчас я это найду, – сказал Вианор и, надев очки, принялся листать страницы своих «Меморий». – Вот. «Его состояние непрерывной душевной боли было не неподвижным. Поэтому его нельзя сравнить с болотом или „бульоном“, упомянутым выше. Скорей оно походило на бездонную яму или тоннель, в котором дядя Пев стремительно летел вниз, бесконечно ускоряясь. (Не вечный тоннель. Или тоннель не каждый раз.) Он „не жалел себя“. Про таких поэтов принято говорить, что они „горят“ и „сжигают себя“, но по отношению к Певу это банальное представление было бы неточно: в горении есть романтический оттенок, а у Пева было именно падение, в котором он, не задерживаясь, пролетал и сквозь тормозящее поле романтизма – к трагичности, и дальше – сквозь человеческую трагичность к совсем жёсткому трагизму метафизическому, и дальше – сквозь этот трагизм в абсолютную (?) пустоту. В механизме своего возникновения, пребывания и развития феномен его стихов, пожалуй, довольно точно повторял феномен самой жизни, живой структуры, которая ведь развивается на фоне и за счёт неустойчивого, „падающего“ мира, именно используя это ускоряющееся „падение“ для своего усложнения и совершенствования. Сам дядя Пев, возможно, отдал себе в этом отчёт и выразил это в кратком парадоксальном образе – в известном „падает вверх“…»
Миша поморщился.
– Ну, видишь ли, – сказал он, – когда человек, который, в общем, умеет сносно готовить, начинает вдруг пересаливать суп или переваривать макароны, то это происходит не из-за рассеянности, как принято думать, не из-за того, что какая-то болезненная мысль поселилась в нём и поедает всё внимание: чаще всего такой мысли не оказывается. Но не оказывается и никаких других мыслей. Т. е. человек теряет внутреннюю координацию и метрику, теряет уверенность в своих движениях: он уже не уверен в количестве соли, которое нужно сыпать и которое раньше он сыпал автоматически, он сомневается в твёрдости макарон, которые пробует, – сомневается во всех своих ощущениях: теряет эталоны, с которыми эти ощущения прежде соотносил…
– Я описываю только сны. Всё остальное – явь. То есть всё, чего я не описываю. Не умею (признаюсь честно) описать. Всё, что я умею, – это только сны. Ты не веришь мне, Миша?
– Ну, не так всё однозначно… Верю, да. Но не совсем. Если при некоторых обстоятельствах было возможно сомнение, то это не значит, что я сомневался или что только и мог бы сомневаться… Из всего, что ты говоришь, я не верю только слову «только». Ты описываешь сны. Конечно, я в это верю. Но не «только». Там, я думаю, есть много того, что к снам не относится, и не могло бы ни при каких условиях тебе присниться.
– Что это?
– Не стану перечислять. Ты, конечно…
– Что?
– Ты, например… Да нет, ладно…
Повествуя о своих последовательных жизнях, Окосов не упускал упомянуть, что каждая из них была связана с какой-нибудь женщиной. Не то чтоб очередная женщина была причиной очередной новой жизни, не так всё просто. И всё же женщина в том или ином виде возникала и становилась как бы этой жизни стержнем. Однако это касалось только трёх его первых жизней. В четвёртой (о которой он особенно любил поговорить) стержнем была простреленная на дуэли рука.
Мне доводилось с весёлым любопытством наблюдать, как время от времени он любовно поглядывает на свою неподвижную руку, обтянутую чёрной перчаткой. В эти моменты я почему-то думал, что он часто видит эту руку во сне.
– Скажи, Серёжа, а тебе твоя рука – снится?
– Бывает, – отвечал он равнодушно, и при всём внимании я не мог фиксировать, что его подловил.
– А как снится?
– Всегда – здоровой, ожившей. Снится, что я свободно сжимаю кулак, двигаю пальцами. Это меня приятно удивляет, я чувствую облегчение, но не очень яркое. Я удовлетворённо констатирую, что в результате случилось то, что должно было случиться.
– Вот тебе раз! Как это «должно»? А куда ж тогда твоя «четвёртая жизнь»?
– Ну, видишь ли… Значит, мои сны не могут ещё с новой жизнью примириться. Слишком она для них остаётся необычной.
– А сам ты? А для тебя?
– Я к снам отношусь внимательно. Однако мне понятно, что область их бытия сильно ограничена… Хотя в чём-то, не спорю, они более свободны. Чуть-чуть. И я бы сказал – специфически…
Смерть в зависимости от причин можно разделить на внешнюю и внутреннюю. Но эти её измерения таинственно взаимосвязаны. Почему смерть внешняя, в виде быстрой серии катастрофических обстоятельств, набегает на тебя в тот миг, когда в тебе только что произошёл ряд внутренних смертоносных разрывов и тебе как раз нечем защищаться: твоё внимание и оружие (если оно было) отвлечены на подавление внутренней смуты… Наверное, в этом совпадении прорывается к тебе сама эта двоякая тайна – мира и тебя, – т. е. когда она не постепенно обнаруживается, а внезапно. Это бывает у людей с запаздывающим опытом: они долго живут, защищённые плёнкой младенчества, и события внутренней и внешней смерти накапливаются, не проникая сквозь плёнку, а лишь медленно прогибая её своим грузом. И наконец (вдруг) – одновременно – прорывают. Хорош поэтому постепенный опыт, а внезапный, лавинообразный – бессмыслен. Постепенный даёт человеку в руки подобие обратной управляющей связи: ты можешь, используя характеристики прошлых бедствий, заблаговременно создавать в себе ответные состояния по отношению к бедствиям будущим, – а таким способом часто удаётся вообще снять условия их возникновения, ибо, как только что сказано, есть между внешними событиями и внутренними состояниями соответствие, непостижимое для нас, пока мы постепенно не освоим его эмпирически (именно через механизм обратной регуляции). На этом (или почти на этом) принципе построено, например, действие биологических вакцин, которые, будучи введены в малых дозах, предотвращают соответствующую болезнь, а в больших – её вызывают, т. е. совпадают с ней по смыслу (ибо какая разница человеку – извне он заражён болезнью или микроб, живший внутри, сам развился, дождавшись благоприятных условий?). Так – подобно большой дозе вакцины – внезапный опыт оказывается бессмысленным и, пожалуй, несправедливым: он долгое время лишал тебя возможности использовать его в прошлом, и он же не понадобится тебе в будущем, поскольку ничего подобного с тобой больше не произойдёт: ты уже мёртв для него.
– «Хотя всё сказанное может показаться чрезвычайно сложным, тем не менее его нельзя считать совершенно бессмысленным». – Эта фраза принадлежит Пенроузу. Бывало, я не спеша раздумывал над ней. Пока однажды не понял, что от этих раздумий никогда не будет толку. С тех пор я бездумно, автоматически прикладываю сие высказывание к любой ситуации, с которой мне приходится иметь дело – внутри или вовне…
Так вот. Должен признаться, что маркиза я терпеть не мог. Из-за того, что с самой первой встречи он непрестанно вызывал меня на какое-то состязание. А я любую состязательность считаю постыдным атавизмом. Она, я думаю, есть детский ход, каким вечно незрелый мужчина вписывает себя в маскулинную картину мира. У меня идёт решительное рефлекторное отторжение от всего этого, так сказать, дискурса (т. е. способа общения). – Состязание в остроумии, например, тотчас вызывает во мне мучительную тоску по поводу стереотипов мысли. Состязание в любви – вызывает гнетущий образ скуки, связанной с обладанием женщиной (пусть даже выше крыши любимой). Состязание в эрудиции вызывает жгучий протест против всех вообще интеллектуальных процессов. И наконец, состязание в талантах – смертельную растерянность в отношении собственного моего таланта, с которым у меня настолько свои счёты, что я бы убил любого – будь он хоть маркиз, хоть король, хоть президент-диктатор (плюс корифей всех искусств), – кто б дерзнул вторгнуться в эту мою область…
Ну что ж, признаюсь, я увлёкся. Но ты должен понять, Пьер, что маркиза я не очень-то хотел убивать, ибо из четырёх названных мучителей он в основном мог принимать для меня облик только второго. «Невольник поневоле…» На другие ипостаси силёнок у него не хватало. Всё же и того, может быть, мне было выше крыши довольно. – Подумать лишь – любимая женщина, этакая изящная тварь, – и вдруг его стараниями и претензиями она становится мне скучна! Куда деваться после этого?.. Но нет, я при всём унижении не хотел его убивать, ибо любые состязания, как я сказал… Ну, ты, видимо, понял. Нет больше смысла мусолить эту тему. У меня нет сил. Я чрезмерно разволновался. Прости.
Чу́дное состояние, когда совсем нечего делать! Ничего не нужно делать. Ароматное состояние. И странное… Хоть оно и странное, однако чувствуешь, что оно нормальное. Но в чём его норма, понять не можешь…
Очень удобно сидеть за столиком, смотреть по сторонам и грустить. Это мог бы сказать Гога. Комфорт превращает ужас и трагедию в просто печаль… Но – до поры до времени. До какой же это «поры»? – Миша пожал плечами. Неясная угроза, артикулированная с кашей во рту, тысячу раз всеми пережёванной. Жуют, жуют, а проглотить не могут.
Две девушки подошли к меню, вывешенному на улице, и, тыча в него пальцами, что-то говорили друг другу за стеклом террасы. Потом повернулись к кафе задами в брючках и пошли на другую сторону бульвара по зебре. (Мише вспомнилась картина Руссо, где лев прыгает на зебру, но почему-то он забыл, что там лев, и представил волка…)
Когда совсем нечего делать и это тяготит, жизнь как-то особенно чем-то насыщается – это первое, что мне хотелось бы исследовать. Состояние между сном и бодрствованием, жизнь-сон, сон-жизнь – это второе и давнее мое искушение. Кроме того, он – военнослужащий, полковник примерно моего возраста, что ставит передо мной далекий и незнакомый материал, в главном, видимо, существенно такой же, как мой, из-за общей антропологической и шире основы – это третий заманчивый аспект. Сама географическая и автодорожная конкретность как калька с вещей – четвертое.
– А ты думаешь, – спросил Серж, – что это женщины заставляют нас делать? Если б не они, мы бы совсем ничего не делали, только б рассеянно размышляли?