Текст книги "Зверь дышит"
Автор книги: Николай Байтов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
ФОКУС СОЛОВЬЁВА
1
Поезд замедлил ход… Потом совсем остановился. Мерц сидел в туалете. Он вдруг ощутил полную тишину кругом. Было два часа ночи. Он прислушался… Нет, не станция…
Постепенно тишина стала не такой полной. – За окном шелестел ветер. В вагоне кто-то ходил. Щёлкнула дверь купе поблизости. Кто-то бросил мусор в ящик – хрустнула пластиковая бутылка… Но человек не стал дёргать ручку туалета, хотя продолжал там стоять – у ящика, напротив двери, – наверное, высунул голову в окно, стараясь разглядеть огонь светофора… Вдруг Мерц услышал, как тот – довольно отчётливо – декламирует стихи. Голос, однако, был глухой, местами сползал в бормотанье, – человек явно говорил себе самому, никого не было рядом с ним. Мерц напрягся, разбирая слова. —
Когда <прогромыхал> московский скорый
<мимо> <…> кладбищенских столпов,
никто не слышал, как ещё нескоро
<утихнул> гул в пустотах черепов.
Лишь <…> в <холодной грязной> жиже
<почувствовал> запойный гитарист,
что ветер взвыл на четверть тона ниже
и <…> <дрогнул> нотный лист.
И понял он, что всё не так-то просто,
и надо как-то денег наскрести,
чтоб переехать дальше от погоста
и, может быть, собаку завести[1]1
В рассказе звучит стихотворение Игоря Алексеева.
[Закрыть].
Последняя строфа прозвучала на подъёме, более уверенно. Мерц поспешил спустить воду и, мимоходом глянув в зеркало, открыл дверь. Вышел.
– Извините, – сказал он в спину стоявшего у окна. Тот не прореагировал, но потом, когда Мерц его тронул за плечо, вздрогнул и обернулся, – как показалось, со страхом.
– Простите меня, – сказал Мерц, стараясь улыбнуться приветливо и обезоруживающе. – Я был в туалете и невольно подслушал стихотворение, которое вы прочитали… Вы знаете, я был просто… э-э… потрясён… Вы знаете… э-э… если б вы не возражали, я бы хотел… ну, что ли… познакомиться с вами, а?
– Познакомиться? – отозвался тот вяло (страх его мелькнул – и пропал). – Ну так что ж. Игорь. – Он протянул ладонь.
– Да? Совпадение: я тоже Игорь, – Мерц пожал. – Хотя мои друзья предпочитают звать меня Мерц. Кличка такая. (А некоторые, кто меня не знают, зовут – Игорь Мерц, – то есть это уже превращается в фамилию…) Но дело не в этом… Вы знаете, может быть, мы просто пойдём ко мне в купе, выпьем коньяка, а? И я, может быть, попрошу вас ещё раз прочесть это стихотворение, – потому что я не всё расслышал, а мне очень хочется… Мне хочется даже выучить его наизусть…
Несколько секунд человек смотрел на Мерца молча и, казалось, рассеянно, – и Мерц вдруг поразился своей суетливости. Она была ему вовсе не свойственна. Что за тон он взял и почему? – какое-то мелкое мельтешение. Мерц устыдился… Человек этот, Игорь, был примерно одного с ним возраста и одной комплекции: плотный, невысокий здоровяк, – лицо немного одутловатое, на голове короткий ёжик, в левом ухе маленькая серьга.
– К вам в купе? – протянул он с сомнением. – Там, наверное, люди спят, мы помешаем…
– Там только один – мой сослуживец, точней, даже подчинённый. Коммерческий директор. Я взял целое купе на двоих… Он не пьёт со мной, потому что стесняется, держит себя официально. Да я и не предлагаю, – знаете, чтобы не создавать для него неловкости… Нет, я думаю, мы не очень его потревожим…
– Ну, тогда можно. – Игорь улыбнулся. – Других предложений всё равно нет: у меня полное купе, и все спят.
Через минуту они сидели за столиком, и Мерц разливал дагестанский коньяк в пластмассовые стаканчики.
– Терпеть не могу ездить в поездах. Маюсь, не сплю, не нахожу места… И эта теснота, люди кругом… Потому и на отдельное купе раскошелился, а всё равно…
– В Питер едете? – поинтересовался Игорь, выпив.
– Да, в Питер. По делам. – Перочинным ножом Мерц отрезал ломтик лимона, протянул ему.
– А что это за имя такое… как вы сказали? – Мерц? Это откуда?
– Давай на «ты», ладно? Мне так проще.
– Давай… Это похоже на «мертвец». Сокращение от «мертвеца»? – предположил Игорь.
– Мертвец? Опаньки! – Если б Мерц выпивал один и ему самому пришло бы это в голову, он бы перекрестился. Но тут он почему-то постеснялся. А надо было…
– Нет, – сказал он серьёзно. – Эта кликуха есть корень слова «ком-мерция». – «Merchant», «коммерсант», «меркантильный» – вот что это означает… Если знаешь, – латинское имя Марк – так это в переводе просто «купец». «Маркет» – отсюда. «Ярмарка»… А кстати и – Меркурий, бог торговли, а? – вдруг осенило Мерца.
– Может быть. Но у тебя это слабо проглядывает. У тебя какое-то мерцание. По тебе не скажешь, что ты – коммерсант.
– Ну спасибо!.. Нет, без шуток. Я просто счастлив, что произвожу такое впечатление. Даже не ожидал… А ты… э-э… чем занимаешься? И куда, так сказать, путь держишь?
– Еду с друзьями. В Питер, на фестиваль.
– Ты музыкант?
– Почему? – удивился Игорь.
– Ну, ты читал стихотворение про гитариста. Я подумал – ты себя имел в виду.
– Да нет как бы. Я – художник.
– Художник? – И это стихотворенье ты не сам сочинил?
– Нет.
– А кто?
– Не помню. Читал. Или слышал на вечере… Хороший поэт… Вроде он из Самары…
– Фамилию забыл, а текст помнишь?
Игорь пожал плечами:
– Так получилось. Избирательная память.
– Прочти ещё раз, – попросил Мерц, наливая ещё коньяку.
– Давай… Так ты, может, сразу запишешь, если действительно понравилось?
– Правильно. Запишу. – Мерц сунулся в саквояж за блокнотом. Игорь смотрел на него, медленно думая и – непонятно, о чём.
– А, я забыл… хотел же… мне надо мобильник подзарядить. А то на последнем издыхании. – Он полез в карман брюк… потом из другого кармана – из куртки – выудил зарядное устройство.
– Воткни вот сюда, – показал Мерц.
– А я думал, только там, возле туалета…
– Нет, в этом вагоне во всех купе розетки. «Первый класс», так сказать… А в твоём разве нет?
– Не знаю. – Игорь вяло пожал плечами.
2
Когда прогрохотал московский скорый
вдоль матовых кладбищенских столпов,
никто не слышал, как ещё нескоро
улёгся гул в пустотах черепов.
Лишь, тихо охнув в луже мерзкой жижи,
почувствовал запойный гитарист,
что ветер взвыл на четверть тона ниже
и незаметно дрогнул нотный лист.
И понял он, что всё не так-то просто,
и надо как-то денег наскрести
и переехать дальше от погоста.
И, может быть, собаку завести.
3
Потом Мерц долго рассказывал. Поезд мчался и стучал. Мерц рассказывал свою жизнь. Игорь слушал, изредка крякая или вздыхая. Стороннему слушателю (например, коммерческому директору, который лежал на верхней полке и из деликатности притворялся спящим) могло представиться полной загадкой, каким образом эти доверительные откровения были инициированы, казалось бы, вовсе посторонним стихотворением – про московский поезд, кладбище и гитариста. Однако ни самому Мерцу, ни сочувствующему Игорю (они уже допили коньяк, и Мерц достал из саквояжа четвертинку водки) эта связь стихотворения с жизнью не казалась странной. Напротив, она была совершенно естественной.
Уже Мерц приступил к тому, как он, собственно, и стал коммерсантом. – Начало 90-х. – Он едет автостопом через Казахстан. (Перед этим он успел объездить Индию, Тибет и даже часть Китая (запад, где уйгуры)…)
Нет, ладно, не будем пересказывать его повести: она малоинтересна и в ряде деталей весьма сомнительна. А главное, она никак не связана со смыслом данного рассказа……
– Ты спишь, Игорь?
– Нет. Говори, говори. Я захвачен, я потрясён.
– Иронизируешь? Чем же ты потрясён?
– Я не знаю. Вроде всё как надо. Как обычно. Но – потрясён… Наверное, ты талантливый рассказчик, Мерц… – мерцающий…
– Но на самом деле ты спишь.
– Да нет… Но я, пожалуй, пойду… Два часа осталось…
– Иди, что ж. Какое твоё купе?
– Восьмое.
– А может, ещё встретимся в Питере?
– Хочешь, загляни на фестиваль…
– Это куда?
Игорь достал из кармана мятую программку. Мерц взглянул:
– В Манеже?
– Да. Приходи часам к трём. Или позже… В три – открытие…
4
Мерц лёг, не раздеваясь, на нижнюю полку и прислушался к звукам, которые обнаружили себя в наступившем безмолвии. Поезд мчался очень быстро, почти без стука и раскачиванья. «Там было слово „прогрохотал“. Это слово – неправильное», – подумал Мерц, покосившись на столик, где он оставил блокнот рядом с пустыми бутылками. Про поезд можно было сказать, что он стремительно скользит, и Мерцу казалось – он слышит шорох воздушной струи за двойным стеклом окна. «Но, может быть, снаружи слышно совсем другое…»
Он стал задрёмывать, потом очнулся посреди каких-то бессвязных мыслей, попытался что-то сообразить – и, похоже, всё-таки уснул… Но ненадолго, всего будто бы минут на десять – пятнадцать, – уже шёл по вагону проводник и стучал в двери купе. Мерц продолжал лежать. В коридоре начались хождения и голоса. Коммерческий директор зашевелился, зевнул, поднялся – «ну что, подъезжаем?» – пошёл в туалет. Мерц смущённо глянул: бутылки стоят – «надо было убрать хоть под стол… а, да ладно…», – встал наконец и тут увидел мобильник, забытый Игорем. Пошёл его искать. Заглянул к нам:
– Э-э… простите… доброе утро… а Игорь где?
– Игорь? – не поняли мы.
– Это восьмое купе?
– Да, восьмое.
– Ну, с вами едет человек, художник… Забыл у меня мобильник. Поставил на зарядку и забыл… Он едет на фестиваль какой-то… Вы на фестиваль едете?
– Да, – мы переглянулись. – Мы едем. Вот – нас трое. А разве кто-нибудь ещё туда едет?
Мерц удивлённо оглядел купе. (Сосна ещё спал.)
– А на четвёртом месте кто?
– Никого. Четвёртое так и было пустое с самой Москвы. Может, вы напутали? Он сказал, что здесь едет?
– Да. В восьмом купе.
– Странно, – сказал я. – Кто это мог быть?.. И он нас знает?
– Ну да, вроде…
Света взяла у Мерца мобильник и заглянула в контакты.
– Смотри-ка, – показала мне, – тут и мы с тобой!.. И Элмар… И ещё куча народу…
– Очень интересно! А как он выглядит?
Мерц кратко описал.
Света посмотрела на меня.
– Похоже на Соловьёва… – сказала она тихо.
– А кто этот Соловьёв? – спросил Мерц, почуяв неладное.
– Художник, да, – вздохнул я. – Наш друг. Только его здесь быть не могло никак. Он умер год назад.
Света положила мобильник перед собой на столик и взяла свой. Отыскала соловьёвский номер, набрала. Телефон на столике зазвонил.
ВРЕМЯ, ИНТЕРВАЛ, СМЕРТЬ, СКУЧНО
Когда я читаю рассуждения Адольфа Грюнбаума о метризации времени, мне вспоминается поговорка, бытующая в русских застольных компаниях: «Между первой и второй перерывчик небольшой».
Я вовсе не хочу сказать: «вспоминается, увы» – напротив, я сказал бы: «вспоминается, к счастью».
Мне кажется, что это неуловимо-изящное выражение: «перерывчик небольшой» – схватывает метрику времени живей и точнее, чем вся расплывчатая пятисотстраничная книга Грюнбаума.
«Если считать верными рассуждения Эддингтона по поводу банального смысла конвенциональности в понимании Римана и Пуанкаре, то из таких же аргументов могло бы следовать, что формулирование Эйнштейном конвенционального характера одновременности является не более чем изложением в напыщенном стиле поверхностного соображения о том, что неопределённое слово „одновременный“ можно использовать, как нам нравится».
Дело не в том, что я русский, а Грюнбаум немец. У англичан, например, тоже есть соответствующее выражение: «оксфордская пауза». Это интервал между первой и второй рюмками, выверенный, пожалуй, до десятых долей секунды.
«Когда в непрерывных многообразиях физического времени интервалам приписывается отношение равенства, для соглашений всё же остаётся известное поле…»
А у нас ещё так говорят (тост): «Выпьем по второй, чтобы первой одной не скучно было». Здесь возникает ещё один смысл. – Временной интервал, за который становится «скучно», является, быть может, фундаментальной (и внутренне присущей) метрикой человеческой жизни.
Ещё важно то, что это выражение – «перформансное», то есть связано с действием (а действие уж точно совершается во времени и, стало быть, может помещать в него некую размеченную шкалу… – Как размеченную? —).
Если «оксфордскую паузу» можно определить точно и выдержать всегда одинаково, то с интервалом времени, протекающим между рождением и смертью, так поступить нельзя. В жизни много раз становится скучно, и эти интервалы имеют тенденцию к сокращению, если измерять их в секундах (то есть либо они сокращаются, либо секунды растягиваются – в зависимости от того, что из них считать метрикой).
Это соответствует примерно такому замечанию Грюнбаума: «В качестве стандарта временно́й конгруэнтности используется средняя солнечная секунда. Однако при этом возникает некоторое расхождение между данными, предсказанными теорией, и теми, которые фактически наблюдаются. Приходится сделать выбор: либо изменить принципы небесной механики в соответствии с наблюдаемыми фактами, либо изменить метрику временно́го континуума, применив более сложную дефиницию конгруэнтности. В последнем случае солнечная секунда должна быть заменена единицей, с которой она соотносится нелинейно, а именно звёздным годом, то есть периодом обращения Земли вокруг Солнца, в котором учитывается гравитационное влияние других планет».
Задумаемся, между тем, – а что есть «скучно»? – Если взглянуть сразу наиболее в корень, то «скучно», пожалуй, – сохранять идентичность. Сохранять её (из последних сил?), пока не-…Вот это «пока» претендует, похоже, на первое место среди всех возможных метрик времени. Твоё время квантуется «идентичностями тебя» – так получается…
Так что же? – выходит, первую и вторую рюмку выпивают два разных человека? – В каком-то смысле данет, это уж слишком, я призываю не придираться к словам. Кванты, может быть, не такие совсем маленькие. Тем более, что первая рюмка заскучала не от собственной идентичности, а в более житейском смысле – от обыкновенного одиночества.
Безусловно, самая радикальная потеря идентичности происходит, наверное, в момент смерти… – Так «безусловно» или «наверное»? – Безусловно, она радикальная. Но неизвестно, применимо ли к ней слово «потеря». Её, наверное, нельзя поставить в один ряд с теми обыденными пертурбациями, которые переживает человек в течение жизни. Если она и смена, то иная.
Можно подойти с другой стороны. – Задай себе, например, вопрос: «Как долго меня что-нибудь удивляет? Как долго оно ново для меня?» – Возможно, этот интервал и есть настоящая (естественная) метрика твоего времени… «Моя жизнь не перестаёт меня удивлять (преподносить сюрпризы)». – Или уже перестала?..
«Ещё хорошо, – пишет Грюнбаум, – что мы живём в такой области Вселенной, которая далека от термодинамического равновесия. Если бы мы могли долго находиться в состоянии глубокого космического равновесия, это было бы невыразимо скучным занятием вплоть до утраты нами чувства времени». – Прекрасно. Но, во-первых, в равновесных областях сама жизнь невозможна, а во-вторых, при утрате чувства времени невозможна и сама скука.
Мы не представляем, как смерть будет отрефлектирована нашим сознанием. Ведь при всех «житейских» сменах наше сознание сохраняло какую-то долю идентичности, порой значительную. Образно говоря, менялся-то в основном «имидж». В смерти же что и как будет – никто не знает. Может быть, как у бабочки: гусеница окуклится, а может быть, из личинки вылущится новое имаго… А если (упаси Боже!) за смертью последует метемпсихоз – вот уж тогда от идентичности нашей останется круглый ноль. Тогда совсем станет жить не скучно!..
При всём том, я, кажется, понял, почему не могу писать «длинную» прозу, – у меня малая временная метрика. Мне быстро становится скучно, и я теряю идентичность – себя (как автора), а далее – и стиля, и самого проекта. Конечно, можно, не останавливаться и продолжать письмо, что я и делаю иногда. Но, вообще-то, «произведение» требует идентичности автора с начала и до конца – так, наверное, полагается… А уж если прервался (наскучило), а потом продолжил текст через много лет – заведомо другим человеком, – да ещё если это происходит с одним текстом несколько раз, то что же получается в результате? – Какой-нибудь «Если вы спросите» – Я не знаю, сколько в нём «авторов». Кому-то, в каком-то смысле, может, и интересно его читать, но я не имею об этом представления, даже догадок, сколько-нибудь конкретных. А ведь речь идет о тексте совсем не таком уж длинном… Хотя… Если моя метрика очень мала, то она, возможно, уложится там не меньше раз, чем временны́х «страниц» укладывается в толстенный роман.
Между тем с помощью метода определения длительности невозможно определить, чем является длительность «сама по себе». Но не постигаем ли мы значение слова «длительность» по мере усвоения того, как она измеряется? – Что-то в этом роде.
«Карманный роман» и «громадный роман» могут быть одним и тем же романом, не так ли? – «Комариный мрак», ночь, наполненная комарами, верней не «наполненная», а состоящая из них, как из мельчайших песчинок. – Что-то в этом роде. – Укусы всех комаров в твоей жизни ты можешь считать одновременными.
Некоторые временны́е свойства физического мира мы желаем объяснить на основе его причинных свойств, не так ли? Но человеческий организм сам принадлежит этому миру. Значит, причинные акты нашего вмешательства (даже в том случае, если они обратимы), на которые опирается проверка теории Эйнштейна – Минковского, будут подчиняться временно́му порядку. И при их практическом выполнении они потребуют от нас, организмов, обладающих сознанием, опираться на наше психологическое чувство времени. – Вот оно что, оказывается! Но логика здесь весьма странная: запутанная, неубедительная. Рейхенбах на это решительно возражает Грюнбауму: «Вообще в принципе невозможно использовать субъективные чувства для определения временно́го порядка событий внешнего мира. Мы должны, следовательно, найти другой критерий. Считать это твёрдо установленным свойственно методу нашего сомнения и исследования».
Таким образом, предложенные нами идеи временны́х метрик – сохранение идентичности, удивление, скука – с точки зрения Рейхенбаха, никуда не годятся. Я думаю, он даже не станет применять к ним метод своего сомнения, просто отвергнет их – и всё. Грюнбаум бы проявил более толерантное отношение… А ведь ещё Спиноза. – Неужели и он ошибался, когда писал Ольденбургу: «Tempus non est affectio rerum sed merus modus cogitandi» (то есть «время не есть следствие действия вещей, но чистый модус мышления»)?
ЕСЛИ ВЫ СПРОСИТЕ
Если вы спросите, что же заставляло его так мучиться, в то время как он мог бы не обращать на всё это никакого внимания, то ведь он, положим, и так не обращал внимания почти ни на что. А между тем, пребывая в сомнамбулическом состоянии, что-то он умел различать довольно точно. Если б он только научился управлять своим сном или как-то его контролировать, он, быть может, уловил бы в тех лицах, которые представлялись ему, совершая вокруг какие-то явные и тайные поступки……
Меж тем как он вполне мог бы научиться выявлять в этих поступках какие-то важные для себя указания… Кто знает, так ли безосновательны были опасения за его жизнь, – а они были, я это знаю абсолютно точно, более того – я говорил кое с кем из окружавших его в то время людей, и в результате у меня сложилась полная уверенность в том, что такие предположения, от кого бы они ни исходили……
Ревниво следит за развитием событий.
В мире немного найдётся таких, как он, однако и он ещё не утвердился. (Сомневаюсь, что это как-то к нему относится.)
…в то время как за его спиной происходило омерзительное перешёптывание. А между тем, сам он ничего не понимал и не видел и – более того – даже не догадывался, что ему следует что-то понимать и видеть……
Хотя он мог обойтись без судьбы, но всё же от чего-то зависел. (Последнее бесспорно.)
…в то время как у них уже появилось и обсуждалось мнение, что пора придумать и совершить ряд гадких действий, которые бы совсем уничтожили его.
– Нет, – он сказал. – Пока я не придумал, как быть, прошу меня не беспокоить.
…между тем как оставалось буквально каких-нибудь несколько дней, ибо все они – Созонт, Анфим, Елезвой и так называемый Вианор – уже всерьёз распределили между собой роли. Пять неизвестных и уравнение с их участием (в частных производных). Плюс ещё Людовик.
Однако же, если бы он вдруг тогда очнулся от своей, так сказать, «летаргии», в которой благополучно, хоть и болезненно, пребывал, его пробуждение, скорей всего, походило бы на некую пьесу с разветвлениями или, пожалуй, на виртуальную пьесу… Я говорю «виртуальную», потому что имею в виду не только её ветвящуюся конструкцию, но и множество действующих лиц, в которое может войти кто угодно. Например……
Ладно, сейчас посмотрим… Поскольку, например, есть я и поскольку надо кому-то начать, то я как автор беру это на себя.
Технический приём (речь шла о «душеполезных» образах)… Технический приём – чтобы покаяться, растрогаться, ужаснуться на себя. Читаешь эти молитвы и думаешь: «Да! Да! Вот какие ужасные у меня грехи!» – но ведь для того, чтобы так осознать, нужно же за сценой сознания не терять из виду мерку: насколько на самом деле твоё положение очень и очень сносно по сравнению с блудницей, мытарём, Иудой. – Так, оказывается, делали они все, мои близкие. А я-то в простоте понимал всё буквально и без оглядки так к себе и прилагал. С детства я начал вынашивать в себе формы и физиологию этого несчастного, беззащитного и отвратительного насекомого, – я привык к этим формам задолго до того, как настало время сбросить кокон и предстать перед всеми явно.
Синяк можно получить до исповеди, после исповеди и во время исповеди. Последнее было бы самое интересное. Но этого не будет. А зря.
Приятель Людовик пытался его учить – он много раз повторял ему внушительно, на разные лады: «Никто не может истинно заявить о себе, что он дерьмо. Ведь если я говорю так, то это может в каком-то смысле быть истинным, но сам я не могу проникнуться этой истиной, иначе бы я должен был либо измениться, либо сойти с ума». – Но до него это не доходило. Такие внушения оказывались напрасными: он не понимал подобного языка.
А теперь – молчание и вообще неумение говорить. Интересно: когда настало время становиться самим собой, первое, что я почувствовал, это исчезающую охоту к разговорам. Раньше я много говорил. В 1997 году я ещё оставлял 1 % (один процент) жизненного одеяла на покрытие неожиданных открытий. Которых втайне желал. Мой длинный-длинный разговор был ниточкой, которую личинка выпускает и наматывает на себя, окукливаясь. Тончайшая эластичная слюна. И, когда замотался с головой, всё кончилось – не о чем стало говорить… Теперь я смотрю на этот прободенный покров: он высох, отслужил, не нужен. И мне странно вспоминать, как мои оппоненты (да тот же Людовик) серьёзно прислушивались, с каким волнением спорили, как я сам, бывало, горячился. Разве тот, кто в полночные споры всю мальчишечью вкладывал прыть. Остались они теперь спорить и говорить друг с другом. А на моём месте в их кругу – пустой разломанный кокон. Они неприятно удивляются, что меня в нём нет, по инерции пытаются продолжить спор с коконом, но он рассыпается от первого возражения… Не нужно ничего, и я не нужен. Они проснутся, поглядят вокруг: узор их встреч со мною и разлук без смысла и составлен, и разрушен.
«Бог требует твоей любви, потому что Сам тебя любит». «Бог-ревнитель». Эта мысль, кажется, Флоренскому очень нравилась. «Ты никогда ничего не требовал, – говорят они, – потому что сам не любил. А мы любим тебя – вот и требуем». Но откуда ж им знать, любил я или нет? Они и про себя этого толком не знают…
Потому что в душе я вывел чёткой формулировкой, как ты любишь его и тоскуешь без него…
Быть может, я что-то неправильно понимаю или не так чувствую, как другие… Се адреса сердец. Лучше бы мне вовсе не раскрывать рта. Лучше бы мне вовсе не раскрывать рта никогда.
Ты мне изменила – и можно теперь ничего не делать. Хорошее оправдание. Такого я ждал всю жизнь.
Я теперь понял, что я, оказывается, очень глуп. Миша стоит в ванной перед зеркалом, глядит на себя и ухмыляется: «Он, видишь ли, теперь объявляет, что он глуп. Знаем мы и такую позу. Может, он пополнит собой арт-группу „Новые тупые“?» – Глядя в зеркало, можно знать любые позы. Но если скосить глаза чуть-чуть вниз на кафельный пол, то там уже ничего не увидишь, потому что это убогое животное на самом деле было озабочено лишь тем, как бы поскорей и понезаметней уползти в пыльный угол за унитазом.
Иной своей задачей озадачен,
а мой герой беспечен и невзрачен.
«У меня чувство, что где-то я уже сталкивался с подобной ситуацией», – подумал Миша и присел на край ванны, напряжённо ловя воспоминание. «Начинает вот так же – скромно, незамысловато, даже как бы растерянно. Мысли трогательны в своей незащищённости. Но, набирая разбег, они твердеют и наглеют, всё больше звучат уверенностью и самодовольством, ловко подхватывают друг друга, поддерживают и подбадривают. И оказывается, что, подсознательно рассчитывая на этот процесс, сама отправная точка покаянного смирения была лукавой позой, тайным намерением прийти к самооправданию».
Не вечный тоннель. Или тоннель не каждый раз.
О, я-то слишком хорошо это знаю. Я никогда не находил твёрдой точки в себе, на которую мог бы опереться, вечно сам себя подозревал в лукавстве. У меня нет никакого устойчивого облика. Вот даже это страшное животное, – я так охотно ухватился за него и поспешил объявить, что это настоящий я и есть, – только потому, что это, кажется, предел ничтожества, простота далее не разложимая, которую уже грех заподозрить в том, что она прикидывается. Это последняя ступенька, на которой я пытаюсь удержаться, чтобы сохранить за собой воплощённость. То есть это просто последняя моя надежда на хоть какую-нибудь воплощённость. Иначе я буду совсем никто.
Тут Миша вышел из ванной и прошёл в кухню. «Похоронного оркестра где-нибудь вдали тут не услышишь, а порой этих звуков очень не хватает, – подумал Миша, мельком взглянув в окно. – Что значит этот дед с признаками еловой балдахонщины? Он хотел проснуться и спросил: „В каком смысле?“ Потом он не проснулся и забыл, о чём он спрашивал. Ну и ладно. Такой, как есть, он никому не нужен, лишь отягощает себя и других. А с такой путаницей он всё равно ни к чему не придёт. Напрасно Людовик пытался его учить: „Высказать о себе что-то более правдивое, чем ты есть, невозможно. В этом разница между описанием себя и внешних предметов“».
Пьянство и онанизм, доводящие до полного великодушия… «Я, собственно, не гоню его со света, – продолжал Миша свои невесёлые размышления, – я только из жалости желаю ему смерти. Это лучшее, что можно ему пожелать».
Да. Наши мёртвые нас не оставят в живых.
Холодная с кладби́щ погода разносит хлад по всей стране.
Вот внизу свисает могила – там десять распятий положено.
Купив газету, Миша почувствовал пружинистую бодрость. В метро по ступенькам он сбежал, чуть не подпрыгивая. Он ехал на бульвар Сен-Жермен, где по пятницам в десять утра было заведено у них с Сергеем Окосовым пить кофе в кафе «Lipp», обмениваясь впечатлениями, которые каждый счёл для себя значимыми за неделю. Иногда они сговаривались поехать куда-нибудь вместе – в субботу или в воскресенье. В остальное же время они не виделись и не звонили друг другу.
«Узнавание тебя в твоих стилистических выкрутасах, – думал Миша, – пересекается и резонирует с узнаванием тебя в твоих поступках, жестах, эмоциях и – шире – в твоих тематизациях реальности. Поэтому в данном случае такое „узнавание“ играет ещё иную, весьма важную роль – верификационную. Получается интересный эффект: твоя манера письма как бы дополнительно удостоверяет (меня) в том, что всё, что я читаю, это есть твоя натуральная жизнь без каких-либо искажений и выдумок, – и от этого интерес чтения возрастает, быть может, десятикратно…
Однако начав говорить о „тяжеловатости“ повести, я отвлёкся. А между тем.
Попробую выразить это ускользающее впечатление…»
Долго сопя, прокашливаясь, прочищая горло.
На исходе этой главы мы стоим в окончательной беспомощности.
Это уже что-то. Какое-то достижение.
«Мысли, в самом деле, не скажу: точны, взяты походя из ряда промежуточных аффективных состояний, врут».
Скользящее, воспринятое тенью, разбавленное мутью просветлённой.
Никому ничего объяснять.
Пронизываю мыслью отдалённой расплывчатую ткань стихотворенья.
«Открой человеку тайну, – думал Миша, садясь за столик на террасе, – он её тотчас разболтает себе подобным. Сначала научись молчать, а уж потом проси, чтобы тебе открылось».
«А зачем же Господь, – возразит на это Окосов, который подойдёт через минуту, – зачем же Господь научил меня письму и поэзии – и подрядил меня туда?»
Ломка поэтического проекта. В который раз.
Сильно сказано. Танки клопов не давят.
Мы замерли на вечном фоне бегства.
Разнообразие состояний – где его возьмёшь?.. Ладно, ещё здесь посижу.
Так, восстанавливая в памяти непроходимые области событий, думаешь, что единственным состоянием, которое могло тебя сохранить, был анабиоз – или даже нечто вроде тех спор, в которых жизнь, сократив себя до схемы, до сухого информационного кода, пересекает мёртвые физические или исторические зоны. Однако это неверно. – Вот статья, удачная, интересная и какая-то светлоэнергичная, написанная (вдруг это выясняется) именно где-то в средоточии того нравственного разгрома… и – что самое невероятное – не только никак не связанная с ним тематически, но даже не несущая никаких его следов, бликов в своём стиле и тоне. Мало того – вот цикл отличных стихов, – эти, конечно, и перекликаются, и отражают, но они сделаны, построены, – а уж кому как не мне знать, чем достигается эта построенная стройность, какого бесстрастного отношения к предмету она требует. Кто души нищие ловил на блеск красноречивых знаков, тот, без сомнения, козла бы и то успешнее доил. Я всегда был антагонистом поэтов мутных, то есть таких, которые, как мне представлялось, не могут творить иначе, как погружая процесс в своего рода «биологический бульон», состоящий из их собственных кишащих чувств, – бульон, в котором бы стихи заводились как бы самопроизвольно, без участия авторской воли – подобно плесени или грибку. Одобрительно, друг мой Миша, это называется «искренность», но что толку в твоей искренности, если ты сам – внутри – неясен и бесструктурен?.. Пожалуй, единственное исключение из этого правила неприязни я делал – ну, ты догадываешься, для кого, – конечно, для нашего «безлошадного дяди Пева». Ну, это долгий разговор. Потом когда-нибудь мы доведём это до ума, если это вообще нужно. Хотя почему бы и нет?..
Да мало ли? – А твой приснопамятный семинар на Ярославском шоссе, который я посещал в то время, невзирая на глыбы, которые, казалось, расплющивали меня и вместе с тем превращали окружающее пространство в камень, где почти нельзя повернуться, где попытки движения одна за другой пресекаются мгновенными ударами боли и быстро гаснут – к нулю. Однако же тот семинар я вспоминаю с особой отчётливостью, словно была свобода и ясность в моих движениях, – ясность, подобная той, в которой, по свидетельству людей, переживших опыт физической смерти, обнаруживает себя душа, покинувшая неподвижное тело: в самом деле, она перемещается уже не в плотных материальных слоях, и природные законы не ограничивают диапазон её возможностей; она смотрит не физическими глазами, и атмосфера не туманит облик предметов… Но, в отличие от души, временно освободившейся, я плохо зафиксировал «себя самого», то есть своё тело, безжизненно лежащее. —