Текст книги "У истоков великой музыки"
Автор книги: Николай Новиков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Во второй картине, после перезвона колоколов, на сцену выходит Борис. Звучит знакомый монолог царя:
– Скорбит душа! Какой-то страх невольный зловещим предчувствием сковал мне сердце...
Опера уже делает свое – вытесняет легкомысленную суетность, берет за живое, и начинаешь сопереживать тому, что происходит на сцене.
А после спектакля нас проводят в святая святых – за кулисы. Впервые оказавшись по ту сторону сцены, поражаешься: здесь почти такое же огромное пространство, как в зрительном зале. Помещение напоминает цех современного завода: краны, приспособления, электрокары. Работник театра поясняет:
– Эти колокола настоящие, с московских и суздальских храмов. Костюмы актеров, исполняющих роли священнослужителей, тоже подлинные.
Проходим мимо целой галереи гримерных и слышим: "Здесь готовился к выступлениям Шаляпин, там – Собинов, Лемешев...".
Гримерная Нестеренко небольшая, с пианино. Евгений сидит у зеркала, уже без бороды, без кафтана, но еще в сапогах и атласных царских шароварах. Женщина в белом халате помогает снимать грим. Заметив нас, певец поднимается навстречу, засыпает вопросами:
– Что нового в Наумове, Кареве? Как здоровье Федора Прокофьевича?
Замечаю на стене портреты Мусоргского, Шаляпина. В гримерную заходят артисты, успевшие переодеться, и Нестеренко представляет нас: "Земляки Мусоргского". Приятно, что известные певцы с интересом расспрашивают о наших краях.
Суета за кулисами утихает, гаснет свет.
– Едемте ко мне домой,– предлагает Нестеренко,– там обо всем спокойно поговорим.
На наше возражение, что уже поздно и после такой нагрузки певцу нужно отдохнуть, он отвечает:
– После Бориса до утра глаз не сомкну. Надо прийти в себя, ожить, ведь нагрузка на психику колоссальная. Кстати, недавно узнал интересный факт. Иван Петрович Павлов, впервые услышав "Бориса Годунова", сказал, что в сцене смерти Бориса дана точная клиническая картина смерти от грудной жабы, то есть стенокардии.
Я спросил, сколько раз приходилось Нестеренко умирать на сцене.
– Не считал, но много: в "Борисе Годунове", в "Хованщине", в "Иване Сусанине", в "Мазепе"... Однажды мы выступали в Нью-Йорке, в знаменитой "Метрополитен-опера". Собралось более четырех тысяч американцев. А "Бориса" давали на русском языке. Мы все волновались – существовала преграда не только в языке, но и в смысле каждой фразы, в подтексте, хорошо понятном, когда знаешь русскую историю. А в зале – люди иной культуры, социального развития. И вот звучит оркестр. Первая прологовая картина, вторая, третья. И вдруг – буря аплодисментов. Поняли американцы! Значит, для музыки Мусоргского границ не существует,– увлеченно рассказывал Нестеренко.
Садимся в знакомые "Жигули", на которых Евгений колесил по Псковщине. В машине тесно, мы держим на коленях охапки цветов.
В квартире Нестеренко много книг, пластинок, картин, сувениров из разных стран. В кабинете – фотографии оперных театров, где не раз выступал певец. Заметив, что я с интересом рассматриваю их, Евгений стал пояснять.
– Это "Колон", театр в Буэнос-Айресе – один из самых вместительных в мире, больше трех с половиной тысяч зрителей. С огромной, как в Большом театре, сценой. А это знаменитый миланский "Ла Скала" – здесь лучшая акустика. До реставрации и в ленинградском Кировском акустика была удивительная. А это Венская опера – петь здесь наслаждение, публика музыкально грамотная, чуткая, благодарная, Мусоргского особо ценит.
Я спросил у Нестеренко, почему он написал на своем портрете для музея такие слова: "Ничего не знаю выше музыки Мусоргского, счастлив, что пою ее".
– Ни один наш композитор, пожалуй, не почитается в мире так, как Мусоргский. В искусстве ценятся новаторы. Из отечественных композиторов для заграничного слушателя он самый русский, да к тому же, как говорит Моцарт у Пушкина: "Он же гений..." Его творчество оказало огромное влияние и на отечественную, и на зарубежную музыку.
Евгений вышел из кабинета, а через минуту вернулся и, весело потирая руки, произнес:
– Как на Руси говорят, "соловья баснями не кормят". Пора перекусить.
Пока мы беседовали в кабинете, Екатерина Дмитриевна не только накрыла стол, но и умело разместила в вазах охапки цветов.
За столом разговор опять зашел о родине Мусоргского. С дотошностью Нестеренко расспрашивал о музейных делах, о поисках новых экспонатов. Еще в первую встречу в Наумове я понял, что Евгений знает о Мусоргском больше, чем работники музея. И сейчас он говорил о том, что надо не только собрать и расставить вещи, но вдохнуть в них жизнь, изучить неизвестный в литературе псковский период. Евгений назвал имена тех, кто писал о Мусоргском, и с особым уважением говорил о Каратыгине.
– Вячеслава Гавриловича нужно почитать как основателя музея, ведь он первый из музыковедов побывал на родине композитора, собрал разные сведения, документы, сделал снимки...
Наверное, Евгений уловил в моих глазах растерянность (я впервые слышал эту фамилию) и перевел разговор на другое. Каково же было мое удивление, когда после поездки в Москву я получил письмо, где Нестеренко на нескольких страницах переписал статью Каратыгина из редкой книги: "Мне кажется, эти выписки будут любопытны для Вас",– писал он. Оценив эту высшую деликатность артиста, я засел в библиотеке.
Перечитал почти всю литературу о Мусоргском и пришел к любопытным выводам. Оказалось, что первый биографический очерк о композиторе написал Владимир Васильевич Стасов. Во вступлении он сетовал, что наше отечество "скудно сведениями о самых выдающихся по таланту и творчеству сынах своих, как ни одна земля в Европе". И сам же объяснял: "Сначала тянут и медлят, потом окончательно забывают, а позже не остается никакой возможности собрать не только устные какие-нибудь рассказы, но даже письма того исторического русского человека, который, наверное, заслуживал бы лучшей участи. Какая печальная система, какая недостойная привычка! Мне было бы слишком больно, чтоб подобное случилось и с Мусоргским, которого я знал в продолжение почти четверти столетия и у которого привык давно ценить и глубоко уважать не только крупный, оригинальный талант, но и всю прекрасную, светлую личность. Поэтому я постарался собрать от родственников, друзей и знакомых Мусоргского все доступные в настоящее время изустные и письменные материалы, касающиеся этого замечательного человека..."
Стасов выполнил благороднейшую работу, собрав различные материалы. В бумагах Мусоргского он обнаружил "Автобиографическую записку", составленную Модестом Петровичем незадолго до смерти, которая и стала основой биографии. Стасов написал письмо Филарету Петровичу Мусоргскому, и старший брат композитора ответил на десять его вопросов – это второй важный документ. Однако, если судить меркой сегодняшнего дня, то и Стасова можно упрекнуть его же словами "тянут и медлят", так как за четверть века дружбы с Мусоргским он не узнал ничего о родных местах композитора, о его родословной и даже о родителях, о няне, о первой учительнице музыки...
Это пытался сделать второй биограф, Вячеслав Гаврилович Каратыгин – музыковед, литератор, композитор, профессор Петербургской консерватории. В 1910 году он поехал на родину композитора. "Объезжая родственников Мусоргского, я непременно хотел разыскать портреты отца и матери композитора,– писал Каратыгин,– к сожалению, эти поиски не увенчались ни малейшим успехом". И опять же сегодня непонятно: почему Вячеслав Гаврилович не обратился к племяннику композитора Георгию Филаретовичу Мусоргскому, у которого хранились семейный альбом и другие реликвии?
"По отношению к Мусоргскому невозможно сомневаться, что в развитии его глубокого почвенного реализма и национализма сыграли огромную роль годы его детства, сплошь протекшего среди широких просторов псковской деревни, среди ее живописной природы, ее обширных полей, лугов, озер, лесных чащ, среди сельского крестьянства",– писал Каратыгин. Этого же мнения придерживались Стасов и все последующие биографы. Но, как ни парадоксально, конкретно родине Мусоргского в его родословной отводилось всего несколько строк... Даже в изданиях по 700 – 800 страниц наиважнейший в биографии композитора период детства умещался в один абзац. Никто из авторов не называл прототипов персонажей произведений Мусоргского, не сообщал о его более поздних поездках на родину. В тайне держал все это сам композитор. Можно ли было теперь разгадать эту загадку?
Когда я написал об односельчанах Мусоргского и отправил вырезки из "Псковской правды" Евгению Нестеренко, он сразу же откликнулся: "Хорошо, что Вы описываете жителей этих мест, ведь и природа, и среда питали интеллект и дух композитора. Все собранные от людей сведения храните – это бесценные свидетельства, они потом будут использоваться многими исследователями жизни и творчества Мусоргского, и важна очень высокая их документальная точность... Хорошая идея не дать исчезнуть Кареву с лица земли".
Летопись земляков
Из очерков В. Г. Каратыгина я узнал единственную из фамилий прежних жителей Карева: «Старый дом, в котором братья родились и прожили юные годы, не сохранился. Но новый дом – им и всем имением в позднейшее время владел А. А. Бардин – выстроен на том же косогоре, даже материал стройки не весь новый, а с примесью бревен из старой усадьбы. Один из флигелей старого дома сохранился целиком и перенесен на новое место...» Особый интерес вызывали эти строки: «Предполагать, как это я слышал в Кареве, что в этом самом флигеле родился М. П., конечно, можно, но никаких положительных доказательств тому, что событие 9 марта 1839 года произошло именно здесь, а не в центральном доме или другом флигеле – и тот, и другой ныне не существуют,– привести никто не может. Во всяком случае, стены убогого строения, обнесенного частоколом, были свидетелями ранних лет жизни М. П. Этого – не правда ли?– достаточно, чтобы почтить невзрачный домик фотографической съемкой, что мною и было выполнено».
Эта фотография, сделанная Вячеславом Гавриловичем, печаталась и печатается почти во всех биографических изданиях о Мусоргском. И понятно, что больше всего меня заинтересовала судьба флигеля и его хозяев – Бардиных. Но кто же мог навести на их след? Как всегда, я поехал к Прокошенко. После радушной встречи начались расспросы о житье-бытье. А мне не терпелось поскорее узнать о своем.
– Флигель этот стоял до тридцатых годов,– вспоминала Александра Ивановна.– А когда Бардиных раскулачили и выслали, все постройки, кажись, разобрали.
– Нет, мать, во флигеле сначала школа размещалась – четырехлетка,– поправил Алексей Николаевич.
– Так-так,– согласилась старушка,– потом ее в Кадосно перевезли – она и поныне там стоит.
– А Бардины, остался из них кто живой?
– А как же,– отозвалась Александра Ивановна.
– Где же они, в Сибири?
– Не-е-е, Мишка в Асташове живет,– ответил старик.
– А сколько ему лет?
– Да подитко ровесник мой, а може, чуток и постарше...
Я отказался от обеда, не стал даже выглядывать попутку и заторопился в Асташово.
Как и толковали старики, в километре от асфальтовой дороги показался крайний домик деревни. Заморосил дождь, и я прибавил шагу. У избушки старуха снимала с частокола глиняные жбаны и на мой вопрос ответила:
– Вон там, на горушке, Бардины.
Пройдя метров двести, увидел, что из-за леса выступил еще один дом. В какой же идти? К одному вела дорожка, ко второму – едва приметная тропка в высокой траве, а меня и так вымочило. В нерешительности оглянулся назад – старушка наблюдала за мной и махнула, чтобы брал правее. Пока пробирался по тропе, промок до нитки, но на усадьбе Бардиных невольно остановился, пораженный необыкновенной красотой. Высокий бревенчатый дом приветливо смотрел широкими окнами с голубыми наличниками. С одной стороны ржаное поле упиралось в сосновый бор, с другой – старый сад с ромашками и колокольчиками между яблонь. До сих пор стоит перед глазами эта картина, и иной раз задумываешься, почему люди бегут из деревень, чего ищут, куда стремятся? Казалось бы, для работы, для счастья разве не достаточно такого уединенного уголка?
На высоком крыльце стояло старое деревянное кресло, и я не удержался – присел и залюбовался открывшейся далью: к усадебному пейзажу добавились уходящее до горизонта озеро, лес, деревни.
В сенях послышался шорох. Я поспешил встать. Дверь распахнула старушка в низко повязанном, как у монашек, темном платке, пригласила:
– Проходите смелее.
В горнице у окна в таком же, как на крыльце, кресле сидел старик в валенках, в душегрейке, опершись руками на костыль.
Я стал объяснять, зачем потревожил.
– Благодарствуем, что зашли, у деда уже два года как ноги отнялись, сидит скучает – весь мир для него у окна и на крыльце,– сказала хозяйка.
Старики охотнее всего говорят о болезнях и с удовольствием вспоминают прошлое. Это и понятно – в старости одолевают хвори, а пора молодости, какая бы трудная ни была, кажется счастливой. И Бардины увлеченно заговорили о минувшем. Старик был внуком того Бардина, который приобрел усадьбу Мусоргских. Я записал рассказ Михаила Григорьевича без изменений. Его дед Александр Александрович жил на острове с четырьмя сыновьями: Алексеем, Александром, Иваном и Григорием. Дед крестьянствовал: хлеб пахал, скот держал, имел свой невод. Когда Мусоргские разорились, имение было заложено в банк и продано с молотка, барский дом с мебелью неизвестно кто купил на вывоз, а землю и старые постройки в складчину приобрели крестьяне с острова. Деду Бардина достался флигель, и в нем жили все под одной крышей. Сыновья женились, появлялись дети. В этом доме родился в 1897 году и Михаил Григорьевич. Становилось все теснее, а чтобы строиться, нужны были деньги. Дед нанялся ухаживать за садом в Наумове. Чириковы взяли его за честность. "Помню, невестки деда и моя мать ходили собирать яблоки в господском саду и дед их обыскивал, чтобы яблочка не унесли. А зачем им было чужое брать – в Кареве большой сад от Мусоргских остался",– говорил Михаил Григорьевич. Все Бардины рыбачили – держали невод. Имели три лодки: одну, поменьше, под рыбу, две большие тесовые – для невода. Ходили на веслах. Когда рыба хорошо шла, нанимали в помощь мужиков из Белавина и Кузьмихина. С десяти лет ходил на озеро и Михаил Григорьевич. Самый большой улов был в 1912 году – десять возов одних судаков. Всю рыбу забирали евреи-купцы из Торопца. Когда накопили денег, построили еще три дома. "Стали делиться, каждый хотел остаться в старом флигеле. Бабушка рассудила: "Кидайте жребий"",– вспоминал Бардин. Флигель достался Алексею Александровичу – дяде. Это его имя и указывал Каратыгин.
Меня больше интересовали усадьба Мусоргских и флигель, и я попросил Михаила Григорьевича рассказать об этом подробнее.
– Флигель был большой, на две половины. Одна холодная – мы в ней летом кубаны с молоком хранили, а вторая – с печкой. Дом стоял не на фундаменте, а на сваях, но зато было два пола для тепла. Сваи высокие – овцы под домом прятались. Крыша из драницы. Под окнами со стороны озера – сирень. А сзади – пруд с ивами. Когда отец его чистил и спускал воду, я решетом карасей ловил. А ил весь на ниву вывозили – пшеница потом стеной росла. Сад большой, тянулся до озера. Дед говорил, что отец Мусоргского пчел держал, и еще говорил, что флигель в Кареве старый, его еще дед Мусоргского строил. Он и теперь стоит в Кадосно.
В этот же день я отправился в Кадосно. Этот поселок, где живут рабочие щебеночного карьера, отличался от обычных деревень. Несколько обшарпанных бараков, и вокруг запустение, ни деревца, ни цветочка – люди живут, как на вокзале. У самой дороги на взгорке большой деревянный дом школы. Даже издали он выглядел древним старцем. С почтением гладил я седые бревна, бархатистые на ощупь, срубленные еще во времена Екатерины II.
О встрече с Бардиным я написал Нестеренко, а когда он приехал в отпуск, мы поехали в Асташово на его "Жигулях". День в этот раз был солнечный, встреча с хозяевами состоялась во дворе. Евгений привез копию фотографии флигеля, и мы показали ее Бардину. Старик долго всматривался в изображение, потом заморгал глазами, зашмыгал носом и глухо произнес:
– Наш дом...
"Кто знает, быть может, в этом же флигеле мать давала Модесту первые уроки фортепьянной игры",– писал Каратыгин.
Значит, надо хранить эту постройку как реликвию!
От Бардина я узнал, что в Засинове живет его старшая сестра Татьяна Григорьевна, в замужестве Сергеева. Обстоятельства сложились так, что в эту деревню я смог попасть только через полгода, уже зимой. Путь оказался неблизкий, а тут еще поднялась метель. Долго пришлось буксовать по сугробам, но я уже привык, что на тропе к Мусоргскому возникали какие-то препятствия.
В свои восемьдесят восемь лет Татьяна Григорьевна сохранила удивительную память и говорила складно, образно. Когда я похвалил старушку, она с радостью отозвалась:
– Три зимы в Пошивкино в церковноприходскую школу бегала. Жалко, что там больше не учили, к учебе я сильно была охоча. А грамотных тогда мало было – в японскую войну ко мне солдатки письма приходили писать. Многие тогда погибли под Мукденом – в ту войну людей тоже как траву косой клали...
Я записывал все, что вспоминала Татьяна Григорьевна.
– Я не люблю вранья: в какой-то газете написали, что усадьба Мусоргских сгорела. Это неправда, и отец и дед говорили, что в Кареве никогда даже баня не горела. Мой дед по матери Прокофий Васильевич жил в имении, знал отца Мусоргского и говорил, что господа в Кареве жили мало – главное их имение находилось в Полутине около Старой Торопы. От отца я слышала, что Карево барин проиграл в карты. Дом, мебель, землю продали с торгов. Усадьбу купила компания с острова, среди покупателей был и мой дед по отцу Александр Александрович Бардин. В доме никакой барской мебели уже не было, а мы завели все крестьянское: стол, лавки, полати. Обедали в большой комнате. Каждый раз два стола отводили – семья-то больше двадцати ртов. Сначала мужиков кормили, потом женщин и ребятишек. Чугуны ставили двухведерные: варили супы, каши, кисели, чаще всего рыбу. В пост скоромного в рот не брали. Квас всегда был яблочный. В саду яблони росли вековые, старые, еще oт Мусоргских. Груша одна – ствол вдвоем не обхватить, плоды наливные, медовые. Сад господский вымирал, и дед новые деревья подсаживал. К старости он рыбой не занимался, а заведовал садом у Чириковых. И ночевал все лето там, в Наумове, в белой беседке, где яблоки хранились. Я ему белье чистое туда носила и еду – бабушка посылала. Прибегу из Карева, подлезу под забор, а барин увидит и кричит в сад: "Александр, к тебе внучка пожаловала". Всегда чем-нибудь Угощал. Наумовскую усадьбу, где теперь музей, я хорошо помню. Дом сейчас после ремонта точно такой, как и при господах был. Сад на том же месте, на горе. А от ворот направо был конный двор, изба для кучера. В каретном сарае колясок стояло много, и все под чехлами. Лошади были выездные и рабочие. Те, что на выезд, красивые: вороные и в яблоках. Мой дядя был кучером. Когда коляску господам подавал, обязательно вокруг клумбы объедет, перед парадным крыльцом. Эта клумба теперь такая же, как и раньше.
Я разыскивал "летописцев" земли Мусоргского, а иногда и они сами искали меня. Однажды позвонила Женщина:
-У меня есть фотографии и письма Чириковых. Я их предлагала музею еще года три назад, но они только посуду забрали, обещали приехать, да, видно, забыли.
Мы встретились с Валентиной Михайловной Чердякоевой, преподавательницей литературы, и она передала то, что досталось от матери: старые письма и фотографии людей, среди которых, как позже выяснилось, были родственники композитора. Валентина Михайловна стала помогать в поисках и вскоре сообщила, что в больнице вместе с ее мужем лежит "старичок, который многое знает".
Василий Степанович Лещин при встрече был смущен тем, что им заинтересовался журналист, но потом разговорился и поведал немало интересного.
Предки Лещина жили на острове вместе с Бардиными. Прадед арендовал землю у Чириковых.
– Дед рассказывал, что пришли "на пень" и пришлось корчевать, выжигать лес,– вспоминал Василий Степанович,– а потом сеяли рожь, яровую пшеницу, ячмень, горох, гречиху, лен. Кроме земли, уже при Сергее Николаевиче Чирикове, взяли в аренду часть озера. И за воду, и за землю платили в год по 25 рублей. Отец и мать с бреднем ходили, дети помогали, а нас было восемь душ. Мать от холодной воды ноги застудила, и все зубы выпали еще у молодой. Барин ей при встрече говорил: "Здорово, Степаниха, ты чего зубы не вставляешь?". "Степаниха" – это по отцу, его Степаном Макаровичем звали. Чириков был с крестьянами обходительный, но скупой, каждой копейке счет знал. Бывало, отец пойдет к нему просить дров или сена – у нас леса и сенокоса не было,– и если в хорошей одежде, барин говорит: "Степан, ты хорошо живешь, можешь и сам купить". А оденется во что попало, барин не отказывает. У Чириковых было больше всех воды – пятая часть озера. Сергей Николаевич дал церкви одну тоню, участок озера для ловли рыбы и остров Кромешный, потому что наш приход был очень бедный. Сыновья дьячка Бабинина были хорошие мастера. Однажды выпросили у Чирикова лес и срубили точно такой дом, как в Наумове у господ, и с балконом, и с колоннами, только размерами поменьше. А старик Бабинин любил выпить – кабак был в деревне Федешино, и он туда все ходил украдкой...
Лещин рассказал, как он учился один год в церковноприходской школе у батюшки Ивана Ивановича Ветошкина. Церковь была каменная, крест на ней позолоченный, купол из жести под зеленой краской. Видел он и семейный склеп Чириковых – сверху из белого камня, внизу гробы оцинкованные. В тридцатые годы, когда церковь рушили, склеп и дом Бабининых сломали. А в Наумове усадьба уцелела только потому, что еще до гражданской войны там латыши коммуну создали. Все поместье при Чириковых было обнесено забором – снизу доски, вверху оцинкованная проволока. Оранжерея была большая, и цветов круглый год много. Цветоводством занимался латыш Густав Карлович. Помнил Лещин и о том, как Бардин садом заведовал:
– Мы, крестьяне, тем, кто прислуживал в имении, не завидовали. Я сам видел, как Бардин спину гнул, помогал старой барыне ноги ставить, когда та в карету садилась,– толстая она была. А молодые барышни вволю не ели – талию соблюдали и верхом часто ездили. Из нашей деревни подрабатывать ходила в усадьбу Матрена Осиповна, тетка моя. А мой дед часто повторял: "Бойся попа расстриженного и холопа, на волю спущенного". Дед еще при крепостном праве жил, знал, что холопы чаще всего ябедничали, да и спину крестьянину не господа, а они драли. Не зря в народе говорят: "Из грязи – в князи..."
Однажды после концерта в день рождения Мусоргского ко мне подошел пенсионер Иосиф Петрович Ершов и преподнес необычный подарок – свой дневник, где в двух тетрадях он описал, что видел сам и что слышал от односельчан. Передавая записи, Иосиф Петрович сказал:
– Я жил недалеко от Карева, в 1912 году мне было тринадцать лет и я часто слушал рассказы деда Гаврилы, который помнил еще нашествие Наполеона. А говорил он, как былины слагал: "Садитесь в кружок, да поближе, громко говорить сил не имею". Мы, ребятишки, рассаживались вокруг и ловили каждое слово...
Пошивкино. Одигитриевская церковь
Из дневника Ершова можно узнать историю этого края. Раньше у озера стояла дубрава. Когда строили церковь в Пошивкине, часть деревьев вырубили. Храм был заложен в честь павших при изгнании польсколитовских орд. В этой церкви молились и справляли обряды Чириковы и Мусоргские, их дворовые и крестьяне. Жижицкое озеро – Жисцо, от слова «жисть», «жизнь». А погост Пошивкино – от слова «шивка», «летний невод». Здесь, на восточном берегу, селились исстари люди мастеровые, изготовлявшие мережи, сети, фартуки из кожи для рыбаков. От Пошивкина вправо – Татырино, Карево, Белавино. А по южному берегу самая древняя деревня Равонь – тут гнали деготь, или равонь, как называли в старину. От Равони на запад селились поляки: говорили, «вонючая кась» – оттуда чаще всего появлялись недруги. А в деревне Парне гнали скипидар из корней сосен, деготь из берез, соки из клюквы на долгое хранение и все это выпаривали– «парня». В деревне Парне на самом мысу Ильинского рога жил ополченец Илья. В ветках самого высокого дуба был сделан смотровой шалаш, из которого видна вся западная часть озера. Когда разбили последние бродячие банды польско-литовских войск, в ополченцах надобность отпала, и они стали селиться в деревнях Дубняки, Белавино, Выползово, Курово. Берег от Ильинского рога до Парни долго был свободен. После польского восстания сюда выслали офицера Александра Луканина. Он вскоре умер, а его вдову называли «очаковская барыня». Но барского у нее ничего не было, кроме образцового дома и надворной постройки. Она была трудяга: медик, селекционер, лечила окрестных крестьян, заводила новые сорта ржи, пшеницы и делилась семенами с крестьянами. У нее было два сына, Александр и Григорий, да дочь Евгения, больная. Александр и его жена Вера Андреевна в своих хоромах устроили школу в 1919 – 20-х годах, когда все соседние школы закрыли из-за отсутствия топлива. Эта усадьба стояла около ста лет, и все годы, как говорили старики, любовь и симпатия к Луканиным были общие. Старших Луканиных, как соседей, наверное, знал и Модест Петрович.
На западном берегу – селенье Приозерье. Здесь предводительствовала семья Кась. То ли это прозвище, то ли фамилия, никто не помнил. Только к слову "кась" прибавляли "проклятая", "вонючая", и оно всегда было ругательным. На этом берегу находили приют литовцы, поляки, а позже браконьеры, незаконные охотники за пушниной. Теперь в этом месте деревня под названием Каськово. На берегу скопище камней – прямые линии кладки, старые укрепления. На северо-западном берегу раньше был один хутор в два жильца, назывался Пашково. До революции там жил урядник, его называли стражником и вызывали на все происшествия.
Красоту озеру придавали острова: Долгий, Святой, Телятник, Дубровник, Береза... Среди островов был еще Ревонский пузырь, он путешествовал – отплывал, снова приплывал, а теперь стал на якорь.
На самом большом полуострове Жижицкого острова был погост Жисцо. В центре – деревянная церковь с колокольней, сторожка, приходская школа, дом священника Михаила Георгиевича Горского. Весь круговорот жизни был связан с погостом. Сюда вела самая наезженная дорога. Здесь крестили, говели, молились, венчались, и круг замыкался – тут же хоронили. А какие гульбища и ярмарки были, особенно людные в приходские праздники! Здесь из всех деревень встречались, молодых сводили, сами знакомились – и не на забаву, чаще на всю жизнь. К ярмаркам готовились, строили палатки – наскоро, без затрат, из жердей и брезента. Шла торговля и на возках всякой всячиной. Тут и корзинки любых размеров, лапти, упряжь конская...
А в крещенские дни проводили конские бега на доморощенных бегунах. В праздниках, торжествах, обрядах выражалось все чисто народное, проявлялось творчество без насилия, подсказки, указов и распоряжений. Творчество и в песнях, и в плясках, и в рукоделии. Случалось, озоровали, проводили кулачные бои. Летом на ярмарку приплывали озерные жители на лодках, а из сухопутных деревень – на лошадях. Разъезжались с песнями и бубенцами, сбруя на лошадях блестела, медные бляхи начищены. Вот таким центром был погост. Теперь остались только заброшенное кладбище да бурьян, заросли и древние дороги...
В литературе о Мусоргском многие авторы пытались "живописать" наши края, даже не побывав здесь, и тем ценнее летопись, составленная земляками композитора.