Текст книги "У истоков великой музыки"
Автор книги: Николай Новиков
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– В музее Мусоргского работать было трудно,– рассказывал Николай Егорович.– Дом рубленый, нужно класть большой слой штукатурки, причем во всех комнатах разные карнизы, много декоративных поясков, а техники в нашем ремесле никакой – все вручную.
К чести псковских реставраторов и местных умельцев, работу они выполняли на совесть.
Когда дом был готов, установили центральное отопление, радиаторы искусно упрятали в старинные кафельные печи и камины, облицованные изразцами девятнадцатого века, которые нашлись в одном старом барском доме. Дом деда композитора обрел прежний жилой вид.
Бригада местных плотников начала восстанавливать людскую, старый амбар. Михаил Александрович Жуков подрубил два венца, восстановил фундамент, подобрав замшелые камни, полы настелил на шипах, по старинке уложил на крыше восемь тысяч дранок. Советом и делом Жукову помогал плотник-пенсионер из соседней деревни Засиново Петр Иванович Бобров.
Заново оформляли и экспозицию. Привозили экспонаты из Москвы, Ленинграда, Пскова, Торопца... Ирина Николаевна Семенова, художественный руководитель Малого зала им. М. И. Глинки Ленинградской филармонии, подарила музею двести старинных книг по музыке и пятьдесят партитур. Белый рояль той эпохи передала по инициативе Евгения Нестеренко Софья Павловна Калужская – родственница профессора Ленинградской консерватории Василия Михайловича Луканина. Мать директора техникума – Фекла Ивановна Пархоменко отказала для людской доставшиеся ей от бабушки веретена, прялку, жбанки из бересты для кваса, расшитые полотенца...
К 140-летию со дня рождения М. П. Мусоргского состоялось открытие музея.
На усадьбе, посреди заснеженного парка, словно видение из девятнадцатого века, возвышался выкрашенный в желтый цвет дом с белыми колоннами, с мансардой, с балюстрадой. В комнатах – старинная мебель, цветы на подоконниках, на паркете светлые блики от окон. В большом зале белый рояль, раскрытые ноты... Первый в этом доме концерт открыл народный артист СССР Борис Тимофеевич Штоколов. Он спел монолог Бориса Годунова. О жизни и творчестве М. П. Мусоргского рассказала музыковед Центрального телевидения, заслуженный деятель искусств Светлана Викторовна Виноградова.
Позже на родине Мусоргского выступали известные всему миру музыканты Георгий Свиридов, Святослав Рихтер, Ирина Архипова, Евгений Нестеренко, Елена Образцова, Александр Ведерников, Виргилиус Норейка, Артур Эйзен, Бэла Руденко, Московский камерный хор под управлением профессора Владимира Николаевича Минина и дважды играл с большим успехом оркестр русских народных инструментов Гостелерадио СССР под управлением талантливого музыканта народного артиста СССР Николая Николаевича Некрасова.
Односельчане композитора
В Карево теперь я ездил и летом, и зимой, и весной, и осенью. Со стариками Прокошенко, можно сказать, породнился, постепенно знакомился и с другими жителями. Как-то летом художник Петр Константинович Дудко попросил показать ему эти места. Приехал он из Кисловодска по направлению, отработал положенный срок и остался, покоренный нашей природой, Петр исходил почти все окрестности Великих Лук, каждый день писал по два-три этюда и собирался порисовать на родине Мусоргского.
В середине лета мы приехали в Жижицу. День выдался знойный, безветренный, и, когда добрались до холма, одолела жажда. Я утешал попутчика, говорил, что скоро зайдем к Прокошенко и попьем кваску из погреба. Петр сомневался: "А удобно ли, я ведь с ними не знаком?"
Мы спустились к деревне, прошли в открытую калитку. Во дворе на чурбане сидел Алексей Николаевич и что-то тесал топором. Рядом на траве лежал костыль. Заметив мой удивленный взгляд, старик пояснил:
– Сорок лет на двух ногах бегал, тридцать годков на одной ковылял, а теперь вот на трех, и ничего, бодрюсь.
На крыльце появилась Александра Ивановна. Приставив ладонь к глазам, увидела нового человека и радостно засуетилась:
– Проходите в горницу, там прохладнее. Сейчас вас земляникой с молоком угощу. А может, кваску хотите? Отдохните в холодке, потом обедать будем.
Художник удивлялся: старики бросили свои дела и захлопотали, стараясь сделать приятное чужим людям.
– В наших деревнях такого не встретишь,– признался Петр.
Когда мы отдохнули, пообедали, хозяйка убрала со стола и присела к прялке. Петр стал внимательно разглядывать это редкое теперь приспособление.
– Она у меня, сынок, старинная,– с охотой пояснила Александра Ивановна. – Ей поболе ста лет, еще бабка моя пряла. Помирать буду, музею откажу.
Старики, как всегда, принялись вспоминать, как много приходилось раньше работать, чтобы прокормить и одеть себя.
Старики Прокошенко
– Лен сеяли, теребили, на лугу под росу августовскую стлали, трепали,– говорил Алексей Николаевич.
– Потом пряли, мотки отбеливали – сначала с золой кипятили, после в озере полоскали,– продолжала Александра Ивановна.– Ткали для себя и на белье исподнее, и на наволочки, и на простыни. Для штанов и кафтанов – из шерстяных ниток. Тогда ведь тоже модничали – красную да зеленую нитку добавляли, чтобы покрасивее на праздник обрядиться.
– А праздники как справляли?– поинтересовался Петр.
– Мы, каревские, отмечали кроме рождества, пасхи, масленицы еще свои престольные. Гостей много собиралось, родня из других деревень на своих лошадях приезжала. Веселились все, а пили мало. По рюмке обнесут, а потом еду на стол подают: вначале холодец, потом щи, кашу, а то и две гречневую да ячневую, кисель овсяный. А как поели, так и запели, У нас испокон веков петь любили: и за работой, и в праздники за столом, и на гулянье на улице. На святки, бывало, ряженые ходили по домам, и опять же с песнями. Родитель мой и на гульбе первый, и в работе усердный был. Свое хозяйство исправно вел и в имении у барина подрабатывал. Двоюродный брат Мусоргского Сергей Николаевич Чириков встретит его, бывало, спросит: "Ну, Иванушка, ты мне клевер посеешь?" Добрый барин был и здоровался с крестьянами всегда первый. Шапку снимет: "Бог в помощь!". Вся порода их уважительная, с пониманием к нам, простым людям, относились.
Петр Константинович сидел, не шелохнувшись, ловил каждое слово стариков, а я заносил все интересное в блокнот. К моему "писарству" старики привыкли.
Уезжали из Карева поздно вечером. В поезде художник задумчиво говорил!
– Какие у них прекрасные лица. Целая эпоха в них. А доброта! Я их непременно буду писать...
Позже, на выставке этюдов Петра Дудко, я сделал выписку из книги отзывов: "Спасибо художнику, я будто побывал на родине Мусоргского в разные времена года. Очень понравились "Каревский холм", "Мостик", "Ветреный день", "Яблони". В. Оржешковский, инженер".
Сам же Петр был недоволен работами и не раз с горечью повторял: "Не звучит Мусоргский на холсте". Приезжали сюда художники из Москвы, Ленинграда, Пскова и тоже сетовали, что им трудно ухватить в пейзаже дух Мусоргского. Эту загадку пыталась объяснить музыковед Светлана Викторовна Виноградова, которая постоянно приезжает на родину Мусоргского с 1974 года, ведет здесь университет музыкальной культуры, собирает для музея экспонаты, приглашает в глубинку известных артистов.
После одного из концертов мы с нею стояли на холме рядом с Петром, который писал пейзаж.
Да, здесь не воскликнешь "как красиво!" – заметила Светлана Викторовна.– Посмотрите вокруг, ведь глазу негде задержаться: все, что может обнадежить, порадовать, приласкать – исключено. В этой природе тонкая пронзительная скорбность, как лицо богоматери на старых иконах – аскетичное, исплаканное. Это озеро, берег, лес, дальние деревеньки смотрятся только с сероватым небом, и яркие краски здесь не подходят – художнику надо владеть тончайшим письмом, таким же, как звукопись у Мусоргского...
От Светланы Викторовны я впервые услышал, что симфоническое вступление к "Борису Годунову" – "копия" картины этих мест. И позже, когда я слушал оперу, все больше убеждался в правоте ее слов.
Я продолжал знакомиться с земляками композитора, хорошо понимая, что делать это надо не затягивая. Почти каждый год в деревне прибавлялись дома без хозяев. По соседству с Прокошенко пустовала большая усадьба: дом с четырехскатной крышей, сарай, хлев, баня, яблоневый сад с ульями. И все брошено, открыто, как будто хозяева поспешно бежали от нашествия врагов или какой другой неминуемой беды. На двери только прутик вставлен в ржавый пробой. Тропка от калитки уже едва угадывалась: всюду буйные заросли крапивы, лебеды. Одно из окон дома наполовину задернуто занавеской, на подоконнике кружка, обметанная паутиной. А ведь когда-то здесь праздновали новоселье, плясали на свадьбе, кричали "горько" молодым, качали детей. Куда, в какие края, в поисках какого счастья разлетелись от родительского гнезда наследники потомственных рыбаков и крестьян, односельчане композитора?
Я поделился этими мыслями со стариками Прокошенко. Алексей Николаевич вздохнул:
– Так уж водится – старое старится, молодое растет.– Сказал эту фразу и задумался, может быть, о том, что такая же судьба ждет и его усадьбу.
А вся деревня Карево, кто будет в ней жить? Ведь осталось только трое молодых. С ними я познакомился в разное время.
Однажды, одолев путь от станции, присел перед деревней на источенный временем камень у старой дороги. Слышал от стариков, что здесь обычно садились передохнуть странники и нищие, которых немало бродило по Руси. Над камнем раскинулся куст черемухи, как полог, а рядом родничок с чистой водой.
– Здравствуйте.
Я вздрогнул от неожиданности, услышав сзади голос. Девочка-подросток в коротком ситцевом платье, зеленоглазая, с веснушками-золотинками, появилась из кустов. В руках кружка с малиной.
– Таня?
Глаза ее округлились:
– А откуда вы узнали?
О Тане Гусевой не раз вспоминали Прокошенко: "Она для всех каревских стариков как внучка". Говорили о Тане мне и в школе, о том, что она помогает родителям, которые работают на ферме: отец – пастухом, мать – дояркой. Таня вместе с братом Сашей, восьмиклассником, ухаживала за группой коров, выполняла взрослую норму и при этом неплохо училась в школе. Я спросил у девочки, как она успевает учиться, работать да еще старикам помогать. Таня засмущалась и вместо ответа предложила:
– Хотите малины с молоком, сейчас мамка как раз корову подоила.
Дом Гусевых, обшитый тесом, покрашенный в зеленый цвет, стоит у пруда за усадьбой Мусоргских. Время было полуденное, и хозяйка, вернувшись с поля, процеживала молоко.
– Проходите в сени, в избе у нас полы выкрашены,– сказала Нина Константиновна.– Летом с огородом и сеном забот полон рот, а хочется, чтобы в доме порядок был. К нам в деревню теперь со всего света люди едут.
– Мам, я отнесу папке ягод,– сказала Таня.
Выпив молока, я тоже пошел с девочкой. На холме у озера паслось стадо. Под кустами в тени стоял Анатолий Николаевич Гусев в традиционной для пастухов позе – опершись на палку.
– Сильно жарко,– пожаловался пастух, когда мы поздоровались.– Всю траву пожгло нынче, приходится по кустам гонять скотину.
Как водится, поговорили о погоде, о деревенских заботах и вспомнили нашего знаменитого земляка.
– Я теперь о Мусоргском по радио и телевизору передачи не пропускаю. Сашку в музыкальную школу определил, баян ему купил,– говорил Гусев.– А вы что же, музыкой занимаетесь?
Всякий раз, когда я заводил в деревне беседу, люди спрашивали о моей жизни. В этом простодушном любопытстве была не только заинтересованность личностью собеседника, а и свой расчет – за откровенность люди платили тем же, а потому приходилось исповедоваться. И уж коль мне выпало стать "экскурсоводом" по родным местам Мусоргского, есть смысл рассказать, как я пришел к музыке.
В Великих Луках, где я вырос, в годы моего детства не было музыкальной школы. За четыре года войны не слышали ни радио, ни патефона. Да и пели люди редко. Если и случались застолицы, то собирались в основном женщины и затягивали грустные "Рябинушку", "Шумел камыш", "Хазбулат удалой". А в кругу сверстников-пацанов в ходу были популярные мелодии в примитивной уличной обработке.
В первый раз я услышал настоящие лирические песни от девушек-зенитчиц, живших в соседней землянке. Пели они каждый день, так как бомбили наш город перед концом войны уже редко. Под трофейный перламутровый аккордеон звучали "Огонек", "В землянке", "Синий платочек"... Зенитчицам было около двадцати лет, и родом они были из Москвы. Эти концерты казались нам верхом совершенства, а сами девушки – в хромовых сапожках, в гимнастерках, туго перетянутых ремнями, в пилотках набекрень – воспринимались как представители неведомой красивой жизни.
С той поры к тем песням, к аккордеону так и осталось благоговейное отношение.
Война окончилась, девушки уехали, правда не все, у землянки осталась могила со звездочкой: в последнюю бомбежку налетело около семидесяти вражеских бомбардировщиков и погибло много военных и железнодорожников.
На второй год после войны мы переехали из землянки в сборный финский домик. Наш поселок за эти домики прозвали "Финляндией", а жили в нем преимущественно железнодорожники. Пленные немцы, строившие соседние дома, работали без конвоя и заходили к новоселам. Встанет солдат у порога, заиграет на губной гармошке, и, хоть жили мы впроголодь, мать всегда делилась с музыкантом – то картофелиной, то оладьей из отрубей и жмыха.
А вскоре произошло радостное событие – на улице появились монтеры с крюками, поставили столбы, навесили провода, и в нашей квартире заговорило радио. Черную тарелку репродуктора повесили, как икону, на самом видном месте. Наверное, с радио все и началось! Помнится, с каким нетерпением ждал я, когда должны были транслировать оперу. Садился верхом на стул, чтобы быть ближе к "тарелке", и, замирая, слушал знакомые слова диктора Ольги Высоцкой: "Сегодня мы транслируем из Большого театра Союза ССР оперу Чайковского... Роли исполняют..." Звучали имена: Лемешев, Козловский, Пирогов...
С интересом слушал я симфоническую и инструментальную музыку, пианино, скрипку, виолончель, которых и в глаза-то не видел. Обычно домашние или друзья говорили: "Выключи, чтобы не бруяло".
К шестнадцати годам с помощью радио я знал арии из многих опер и старался распевать потихоньку; не дай бог услышат – засмеют. "Евгения Онегина" обожал больше других, помнил почти все партии, хоры, оркестровые вступления...
Но жизнь готовила мне другое. Отец, раненный в одну из бомбежек, с большим трудом устроил меня на железнодорожную станцию, где сам проработал почти сорок лет. Я был несовершеннолетний, и взяли меня на самую маленькую должность. Приходилось выметать балласт с платформ, очищать от навоза вагоны, в которых перевозили скот, долбить лед для вагонов-холодильников. И за все это получал, в переводе на новые деньги, тридцать рублей в месяц, да еще минус подоходные и заем. Доучиваться пришлось в вечерней школе. На уроках всегда хотелось спать – даже больше, чем есть. Впрочем, такова была обычная жизнь нашего поколения...
До сих пор не могу понять, почему из всей нашей семьи, из всех друзей классическая музыка пленила только меня? Какая сила притягивала меня к ней? Я знал немало примеров, когда с детства прививают любовь к классике, отдают учиться в музыкальную школу, покупают дорогое пианино, водят на концерты, оперы, а воспитанник, став взрослым, начисто все забывает. И проживет человек, не понимая вечной музыки, созданной гениями...
Пока мы с Гусевым вспоминали военное детство, подошел второй пастух, Василий Кондратьевич Сенютин, и сердито заметил:
– Молодые нонче только и знают с магнитофоном ходить, птиц пугать! А вот кто будет коров пасти, когда мы помрем?
Сенютин был на пенсии, и каждое лето бригадир упрашивал его поработать еще сезон. На каревской ферме не хватало людей. Гусевы тянули за троих. Нине Константиновне помогала доить мать-пенсионерка, дети Саша и Таня, но все равно работала она без выходных и отпусков. Чтобы последняя доярка не ушла, Гусеву всячески в совхозе ублажали: к каждому празднику награждали Почетными грамотами, избрали депутатом районного Совета, даже в партию уговорили вступить и зачислили в члены райкома.
– Чины и звания эти мне ни к чему,– говорила Нина Константиновна,– лучше бы помощницу нашли да кормов побольше запасали, а то зимой коровы от голода ревут.
Кормов вокруг было вдоволь. Но опять же не хватало людей, особенно механизаторов, чтобы заготавливать сено и силос. В Кареве кроме Гусевых жила только одна работоспособная семья Изотовых. Их дом, недавно срубленный, стоял в самом поэтичном месте над озером во ржи. Хлебное поле окружало усадьбу и тянулось по берегу. В ветреные дни по ржи, как и по воде, перекатывались волны.
В этот дом в первый раз привел меня Виктор Изотов. В то лето он окончил десятилетку и остался работать в совхозе "Наумовский" трактористом, как и его отец. А мать ушла с фермы – отказали руки: типичная болезнь тех, кто много лет доил вручную.
Когда мы с Виктором вечером пришли в дом, Мария Степановна встретила нас немногословно:
– Давайте, мальцы, в баню – и за стол.
На Псковщине обращение "мальцы" применяют для мужчин любого возраста.
После ужина мы с Виктором поехали ловить рыбу на лодке, которую он сам мастерил с отцом. Я – на веслах, он – с удочкой. На открытом плесе разгулялись волны, подул сильный ветер и появились белые гребни. Лодку подкидывало, как на качелях. Виктор сел на мое место и приналег на весла. Я уже знал крутой нрав Жижицкого озера и боялся, как бы нас не угнало от берега. А Виктор переживал о другом:
– Такой ветрище, да еще с дождем, всю рожь примнет.– В его голосе звучала тревога потомственного хлебороба.
Когда добрались до берега, ливень внезапно прекратился. Небо стало расчищаться. Над холмом, где была усадьба Мусоргских, проклюнулась первая прозрачная звездочка, вскоре обозначилась вторая, ниже к озеру – третья.
Мы сидели на пороге теплой бани. Сумерки все сгущались, и теперь на небе отчетливо вырисовывался ковш Большой Медведицы. Ярко сияли и другие созвездия. Во ржи за баней кричал коростель, бухала о причал лодка – озеро постепенно успокаивалось.
Думалось о том, что когда-то эти же звуки слушал здесь Мусоргский.
Утром я проснулся от резкого женского голоса:
– Молоко несите!
За калиткой стояла телега с бидонами. Мать Виктора торопливо вышла из сеней с полной посудой.
День начинался погожий. Сверкала роса под солнцем, у озера в камышах курился туман, пели птицы. Возчица молока Мария Ивановна Сенютина предложила подвезти до станции. Дорога после дождя была мягкой, упругой, и лошадь игриво помахивала седеющей гривой. Я уже знал, что старую кобылу Шаклуху в Кареве особо почитали. На ней пахали огороды, возили дрова, сено, хлеб, молоко... Запрягали Шаклуху и когда провожали стариков к последнему пристанищу на кладбище в Пошивкино.
Когда мы ехали через деревню, Мария Ивановна рассказывала:
– В этой избушке живет Иван Петрович Лаптев – бобыль, а напротив – пенсионер из Ленинграда, летний житель, а там вон за пустырем – Татьяна Васильевна Никитина с сыном Сергеем – инвалидом...
С Сергеем, парнем лет двадцати пяти, я встречался не раз у Прокошенко. Он был душевнобольной, как говорили в деревне, убогий. Еще в первый мой приезд в Карево Сергей проявил интерес к новому человеку и после этого при каждой встрече с детским наивным восторгом делился своими радостями: "Сегодня я бобылю дров наколол, и он конфет дал". Сергей старался чем мог угодить старикам, носил воду, сено, дрова, вел с ними немудреную беседу. И старики радовались, что можно хоть с кем-то перемолвиться словом.
Мы миновали деревню и выехали на асфальтовое шоссе. Навстречу катил оранжевый комбайн. На мостике сидели Изотовы – отец и сын. Виктор помахал мне рукой. Солнце поднялось высоко над озером, и водная гладь нежно заголубела, оттеняя золотистое ржаное поле, на которое ехали убирать новый урожай потомственные каревские хлеборобы.
Встреча с «Борисом Годуновым»
Летом 1977 года мы познакомились с Евгением Нестеренко. Он приехал из Москвы провести на родине Мусоргского, где до сих пор не бывал, короткий отпуск, а я по пути в Карево заглянул в музей, чтобы переждать дождь. На улице посветлело, и я уже готовился уходить, когда на крыльце послышался шум: кто-то тщательно вытирал ноги. Дверь открылась, и вошел высокий мужчина в накинутой на плечи вязаной куртке, в джинсах и «фирмовой» майке. Хозяйка музея представила меня как журналиста, интересующегося Мусоргским. Столичный артист выглядел необычно, и, наверное, недоумение как-то отразилось на моем лице.
– Извините за дачный вид,– пророкотал Нестеренко густым басом и, сняв очки, стал протирать стекла. Я увидел близко светлые глаза под припухшими веками – беззащитно кроткие, какие бывают часто у близоруких людей. Присмотревшись получше, заметил во взгляде еще и выражение мягкой грусти и усталости. Это совсем не вязалось с первым впечатлением, и я, чувствуя вину за свой поспешный вывод, признался, что в газете занимаюсь темой, далекой от музыки.
– А я ведь тоже не профессионал, прорабом на стройке работал и в консерватории учился,– сказал Нестеренко и улыбнулся открыто, с пониманием.
За окном снова зашумел дождь, как бы продлевая время нашей встречи. В тесной комнатке флигеля, заставленной музейной мебелью, по-домашнему потрескивали дрова в голландке, вспыхивали блики в рамках со старыми фотографиями. И этот домашний уют придавал беседе особую задушевность. Вышло так, что расспрашивал больше Нестеренко. Его заинтересовало, как я из агрономов попал в журналисты. Пришлось вспомнить юность, когда работал на железнодорожной станции и заболел туберкулезом. Врачи посоветовали учиться на пчеловода. Пасечником, правда, я не стал, но диплом агронома-садовода в Ленинграде получил. А в поисках лечебного климата занесло меня в Крым, и там решился испытать перо, к чему тяготел с детства.
Написал что-то вроде рассказа о работницах соседнего совхоза. По вечерам они собирали на плантациях листья табака и пели. Очерк "Песни в горах" напечатали в "Правде Украины", а в конце года мне присудили вторую республиканскую премию. Это и определило дальнейшую жизнь. Когда вернулся на родину, мне предложили место собственного корреспондента в редакции.
В беседе с Нестеренко выяснилось, что для нас обоих путь на сцену и в журналистику во многом определила тяга к искусству, любовь к одним и тем же писателям: Толстому, Чехову, Бунину... Оказались мы единомышленниками и во взгляде на главное предназначение человека, которое лучше и точнее всех выразил Некрасов: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". И наверное, все это сказалось на дальнейших наших отношениях.
В тот день дождь так и не утих до вечера, и мне пришлось заночевать в Наумове у "деда Феди". Федор Прокофьевич Белокуров жил с женой, как в сказке Пушкина, "у самого синего..." озера и тоже ловил рыбу, а старуха "пряла свою пряжу". С этими стариками познакомился и Нестеренко. Со своей семьей он приютился в небольшой комнатке рядом с музеем. А лето выдалось совсем не дачное: почти беспрерывно сыпал мелкий нудный дождь, было холодно, и озеро, придавленное тяжелыми тучами, казалось суровым, неприветливым. Когда чуть прояснивало, москвичи спешили к озеру. Жена Нестеренко Екатерина Дмитриевна и сын Максим, семиклассник, увлекались рыбалкой и брали у Федора Прокофьевича лодку. А Евгений обычно оставался на берегу и слушал рассказы старика про былую и нынешнюю жизнь.
– У нас один пятух на три области поеть,– растягивая по-местному слова, говорил дед, устроившись на лавочке под окном.
Усадьба в Наумове. Вид на озеро
Наумово, действительно, располагалось на границе, где сходились три исконно русские области: Псковская, Смоленская и Калининская.
– У нас, Явгений, кругом лес, вода да горушки, хлеб тут испокон века плохо родится: пашешь – плачешь, жнешь – скачешь, а молотить начнешь – одна мякина.
Из окошка выглядывала старуха и, как говорил дед, "встревала занозой" в разговор:
– Не гневи бога, дед, таперича хлеб готовый на автолавке возють по деревням.
– Возють-та возють,– сердился дед,– только нонче народ больше на солнышке бока греет, чем работает. Вон у нас в совхозе на одного пахаря семь укащиков.
– Ты, дед, как во хмелю,– что хошь, то и мелю,– не отставала старуха,
Федор Прокофьевич щурил свои белесые без ресниц веки и, кротко улыбаясь, оправдывался перед Нестеренко:
– Ты вникай, Явгений, баба как горшок, что ни влей, все кипит...
Для меня эта добродушная перепалка стариков была своеобразным спектаклем, рассчитанным на гостей. У Белокуровых я ночевал и раньше, знал, что люди они на редкость гостеприимные, бескорыстные. У них находили приют и рыбаки, и дачники, и случайные путники, оказавшиеся в этих краях, где не было ни гостиниц, ни другого казенного пристанища. Старики принимали всех непрошеных гостей, делились с ними своей немудреной крестьянской едой, как говорила бабка: "Чем бог послал – картошка в огороде своя, а горшок пустой у рыбака не бывает". И спать укладывали всех, кто бы ни приехал: в горнице, на веранде, на сеновале.
Усадьба в Наумове. Дуб-старожил
«Деда Федьку» в деревне считали чудаковатым балагуром и к его байкам относились несерьезно. А Нестеренко слушал старика с большим вниманием, расспрашивал подробности. Такое внимание льстило Федору Прокофьевичу, и он гордился дружбой с артистом, который «в телевизоре выступаить».
Тогда я еще не догадывался, почему с таким интересом слушал Евгений дедову речь, которой мы, местные жители, в общем-то стесняемся. За нее над нами подтрунивают: "До Опоцки три верстоцки, не поспамши, не поемши, не попимши не дойдешь". А Нестеренко наслаждался этим живым языком родины Мусоргского. По-иному воспринимал он и байки старика. Позже Евгений напишет: "В Италии пришла в голову мысль – а не побеседовать ли Вам с Федором Прокофьевичем Белокуровым. Он много рассказывал о Мусоргском – это сказки, народные легенды, имеющие мало общего с действительной его жизнью, но это интересно. Существование в народном сознании легенд о Мусоргском, так же как о Пушкине, собранных в Пушкиногорском районе Семеном Степановичем Гейченко, очень кстати".
Выдержка из письма несколько опередила последовательность изложения. А в то лето, несмотря на плохую погоду, Нестеренко много бродил по окрестностям, побывал в близлежащих деревнях, познакомился с жителями, в основном стариками. С легкой руки Федора Прокофьевича певца стали называть по-свойски: Евгений. Деревенские жители, чуткие на простоту и искренность, оценили общительную и деликатную натуру московского гостя, назвав его "душа-человек", как бы подтвердив тем звание народного артиста СССР, присвоенное за год до поездки сюда. А народный артист действительно был народным, запросто пел и в сельском клубе, и в техникуме, и в районном Доме культуры в Кунье, и даже на улице и в домах у крестьян. Нестеренко пел, когда просили, и не чванился. Особенно запомнился жителям ночной концерт в музее, который больше походил на старое домашнее музицирование. На старинных канделябрах зажгли свечи, Евгений тихо подошел к старому роялю, бережно открыл крышку и, подобрав тон, запел:
В тумане дремлет ночь,
Безмолвная звезда
Сквозь дымку облаков
Мерцает одиноко...
Окна в домике были отворены, из парка веяло теплом и ароматом свежескошенного сена. Трепетало пламя на свечах, шевелились легкие шторы, и голос певца звучал с особой проникновенностью. Казалось, эта музыка и эти слова рождаются здесь у всех на глазах:
Молча смотрю я
На воды глубокие
Тайны волшебные
Сердцем в них чуются...
За окном между темными кронами деревьев светлела озерная гладь. Кто знает, может быть, в такую же ночь у озера родилась в сознании композитора эта музыка?
Отпуск у Нестеренко закончился. Перед отъездом он обошел всех своих новых знакомых. Федор Прокофьевич преподнес ему лапти, которые специально сплел для своего друга, и, вручая их, сказал:
– Это тебе, Явгений. Нонче в Москве на их, говорят, спрос, будешь показывать и деда вспоминать...
А осенью сбылась моя мечта – послушать на сцене Большого театра "Бориса Годунова". За несколько дней до спектакля позвонила жена Нестеренко и сказала, что Евгений на гастролях в Италии, но просил пригласить на спектакль.
Вместе с сотрудниками музея мы полетели на самолете в столицу.
Погода в этот сентябрьский день в Москве выдалась будто по заказу: солнечно, тепло, зелень еще не тронута желтизной, обилие цветов. У Большого, как всегда, многолюдно, а в этот раз праздничная обстановка – 1 сентября 1978 года открывался 203-й сезон главного театра страны. От Столешникова переулка до знаменитых восьми колонн театра – живой людской коридор, и многие с надеждой спрашивают: "У вас нет лишнего?". К подъезду уже подходят счастливые обладатели билетов. Подъезжают автобусы "Интуриста", роскошные лимузины. По речи, по цвету кожи, по знакам на посольских машинах можно определить, что сегодня здесь "все флаги в гости". Невольно охватывает гордость – все эти люди собрались на оперу нашего Мусоргского.
Проходим в вестибюль, мимо вежливо-строгих контролеров. У нас лучшие места в партере, и, пока ярко горят люстры, знакомимся с программой. В книжечке портрет композитора, биографическая справка: "Модест Петрович Мусоргский родился в усадьбе Карево Псковской губернии".
Подумать только, "Бориса Годунова" дают сегодня в 494-й раз! Полтора миллиона зрителей аплодировали Мусоргскому только в этих стенах. В Большом театре "Борис Годунов" был впервые поставлен в декабре 1888 года, через 14 лет после премьеры в Мариинке. Непревзойденный Борис, Федор Иванович Шаляпин, вспоминал: "Борис Годунов до того нравился мне, что, не ограничиваясь изучением своей роли, я пел всю оперу".
И в этот раз выступали известные певцы: Ирина Архипова, Александр Ведерников, Артур Эйзен... А в самой главной роли – "наш" Евгений Нестеренко... Оперу слушали миллионы людей, трансляция шла по первой программе Всесоюзного радио и еще на 90 стран мира.
Раздается последний звонок. Свет в хрустальных люстрах медленно угасает, и огромный многоярусный зал погружается в темноту. Приглушенный шорох, покашливание напоминают, что в театре собрались почти три тысячи зрителей. Луч света падает на пульт, где уже стоит дирижер Лазарев. Когда-то здесь стоял Сергей Рахманинов! Снизу вверх катится волна аплодисментов. Дирижер поднимает палочку, и звучит оркестр. Что-то знакомое, родное, похожее на протяжную песню. Только тревога слышится в мелодии.