412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Слободской » Пророчица » Текст книги (страница 3)
Пророчица
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 06:07

Текст книги "Пророчица"


Автор книги: Николай Слободской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

Этот карточный клуб собирался приблизительно раз в неделю, и известные мне Симон Петрович и Савелий Антонович были его непременными членами, четвертый же, необходимый для преферанса игрок выбирался из числа уже упомянутых «членов-соревнователей». Женщины к Жигуновым не захаживали, и никаких подруг у «Пульхерии» не водилось. Думаю, что должны были быть у нее какие-нибудь товарки, хотя бы во время ее работы на заводе, но Жигунов, похоже, их всех отвадил. Правда, его ближайшие «друзья» – Симон и Савелий – приходили иногда с женами, но такое бывало исключительно редко. Тогда мне казалось странным, что свои заседания карточный кружок постоянно проводил у Жигуновых – его партнеры имели вовсе не худшие жилищные условия, и я уверен, что все они занимали отдельные благоустроенные квартиры. Но теперь я и сам не понимаю, над чем я тогда мог задумываться, ведь объяснение лежало на поверхности: дело здесь было не в квартире, а в «Пульхерии». Далеко не все жены так покорны своим мужьям, чтобы безропотно терпеть сборища подобного рода.

Мой рассказ о «старожилах» нашей квартиры несколько затянулся, но я могу оправдать себя тем, что они играют одну из ключевых ролей в будущей истории. Сказав это, я тут же осознал, что особенность истории, которую я собираюсь рассказать, в ее теснейшей связи с обитателями описываемой квартиры: все они играют в сюжете незаменимые роли. И лишь я волею судеб оказался вытолкнутым из действия на позицию стороннего наблюдателя. Как будто провидение заранее готовило меня на роль рассказчика.

Но перехожу к следующей по порядку комнате. За третьей – и последней на левой стороне – дверью, снабженной накладным так называемым «английским» замком (самый обыкновенный замок, который защелкивался при захлопывании двери и который открывался со стороны коридора маленьким плоским ключом), жила Калерия Гавриловна Аршанова. Имя ее – достаточно редкое и непонятно каким образом ей доставшееся – было уже само по себе необычно и потому фигурировала она в нашей квартире под ее родным именем «Калерия». Особой клички ей не понадобилось. Дама она была в возрасте – где-то под пятьдесят – и была, наверное, чуть моложе своей соседки, но выглядела более моложаво за счет особенностей своей конституции: она была сухощава и вовсе не склонна к полноте («Пульхерия» была невысокой и округлой, ее можно было без натяжек назвать пухленькой, что создавало дополнительный гармоничный аккорд с придуманной мною кличкой). Употребленное выше слово «дама» к Калерии подходило мало – женщина она была простая, не имевшая какого-либо специального образования (хотя десятилетку она, видимо, все же закончила) и работавшая на небольшой канцелярской должности в управлении «Энергосбыта». Она была одинокой, и, видимо, никогда не была замужем. Во всяком случае, в квартиру она вселилась (по словам Антона) в статусе незамужней. Это было в конце войны, когда наплыв эвакуированных стал иссякать и численность квартирного народонаселения пошла на убыль. Так что по стажу проживания она занимала третье место: Жигуновы, Антон и затем она. В нашем городе у нее были родственники, с которыми она общалась, и я помню двух посещавших ее племянниц. Одна из них была уже совсем взрослой и иногда заходила с мужем и ребенком, а вторая – молодая, хорошенькая и бойкая на вид девушка. Она меня даже заинтересовала, и я запомнил ее имя – Катя, но, сразу скажу, продолжения это никакого не имело. Несмотря на наличие родни и контакты с ней, Калерия к родственникам не прилеплялась, как это нередко бывает у одиноких женщин, а жила своей обособленной – и, видимо, самодостаточной – жизнью.

Характер у нее был резкий, прямолинейный, и женской мягкости, уступчивости, склонности обходить острые углы в ней было мало. Всё должно делаться по правилам, как положено, по справедливости и в соответствии с должным. И нечего потакать тем, кто по лени, слабости или стремясь к собственной выгоде, эти общепризнанные правила нарушает. Сталкиваясь с подобными нарушениями, она, не стесняясь, не деликатничая и не выбирая выражений помягче, высказывала нарушителю всё, что считала нужным. При этом чувствовалось, что она выступает не столько от своего собственного лица, как человек, чьи интересы задевает твой поступок, сколько от лица безличных Справедливости и Порядка. Можно сказать, что люди с таким бескомпромиссным характером плохо вписываются в условия жизни в коммунальной квартире, и их присутствие может раздуть любой конфликт до межпланетных масштабов. Но это только на первый взгляд. А в реальности бывает по-всякому. Не исключается, конечно, и первый вариант, но если конфликты не слишком значительны и их причины могут быть достаточно просто устранены, то наличие в коммунальном коллективе человека, который способен без экивоков указать всякому на его мелкие прегрешения (опять забыл выключить свет в уборной, оставил пельмени на плитке и уснул, а они сгорели, наполнив всю квартиру едким дымом и т. п.), очень даже полезно и помогает жильцам держать себя прилично, не распускаясь и не создавая поводов для будущих серьезных конфликтов. Мне кажется, что в нашей квартире Калерия играла как раз такую роль: дисциплинирующую и, в конечном итоге, благотворную. Хотя, сами понимаете, когда тебе за что-то выговаривают, трудно испытывать к обвинителю чувство глубокой признательности и симпатии.

Опыт показывает, что, перейдя некоторую возрастную границу и, видимо, растеряв за прошедшие годы веру в реальную возможность создания собственной семьи, многие одинокие женщины – особенно те, что не нашли удовлетворения своих семейных инстинктов в качестве бабушки или тетушки, – часто уклоняются на два утоптанных предшественницами пути: либо начинают подбирать бездомных кошечек и в заботах о своих любимых животных видеть некое подобие отсутствующего семейного гнезда, иногда доходя до создания таких домашних зоопарков, которые невозможно совместить с обычными условиями городской жизни, либо вступают на путь заботы о своем здоровье и становятся истыми поклонницами разнообразных (вплоть до самых диких) оздоровительно-гигиенических доктрин. Сейчас такие доктрины переживают бурный расцвет, втягивая в свои ряды отнюдь не только стареющих женщин, страдающих от утраты своего очарования и крушения таимых в глубине души матримониальных планов. Чего только не услышишь, даже не интересуясь этим, в своем ближайшем приятельском окружении от вполне здравых, на первый взгляд, людей: «Надо каждый день есть проростки» (не знаю толком, что это такое, но адепты проращивают на подоконниках некие зерна); «Надо купаться в проруби – все болезни как рукой снимает»; видимо, потому, что предыдущая рекомендация мало кому по плечу, есть и ослабленный вариант – «Обливаться холодной водой на улице в любую погоду»; «Надо разлагать электролизом воду и пить образующийся раствор» (забыл только какую фракцию: катодную или анодную) и так далее и так далее. Чуть ли не каждую неделю можно услышать о каком-нибудь новейшем народном способе оздоровления, не говоря уже о травяных сборах, посещениях русской бани и занятиях йогой. По-моему, тут непочатый край работы для социологов и психологов – такой бурный всплеск массового умопомрачения должен что-нибудь да значить и как-то характеризовать состояние психического здоровья нации.

Двадцать лет назад все такие увлечения были на два порядка скромнее и практически не выходили за рамки здравого смысла, и наша Калерия, к счастью для своих соседей не пошедшая по пути разведения кошек, ограничивалась физическими упражнениями и соблюдением вегетарианской диеты. О беге трусцой никто еще в наших палестинах и не слышал, а она каждое утро – и летом и зимой – пораньше, когда на улицах еще нет ни души, совершала часовую пробежку по бульвару и каким-то малопроезжим (и следовательно, менее «загазованным») улицам. Завершался этот кросс обычной утренней зарядкой под звучащие из репродуктора команды инструктора и холодным душем в ванной. К тому времени, когда наша квартира просыпалась, она уже варила себе на кухне кашку (не берусь утверждать или оспаривать ценность вегетарианских привычек для сохранения здоровья, но то, что они – ценное подспорье при скромном бюджете, это непреложный факт). Надо сказать, что эти физкультурные занятия, действительно, давали положительный эффект, если судить по моложавому виду Калерии и ее постоянно бодрому настроению. Что-что, а хныканье и жалобы на болезни в ее устах были просто немыслимы. Я думаю, что она внутренне была довольна своими результатами и не сомневалась в том, что, если бы все правильно относились к своему телу, закаляли и тренировали его, то и со здоровьем у всех был бы полный порядок: делай всё правильно, и у тебя не будет причин ни на что жаловаться. При этом Калерия не то чтобы скрывала свои ежеутренние пробежки и упражнения, но явно не стремилась их афишировать (и в этом ее кардинальное отличие от современных поборников оздоровительных методик, у которых главное – не сами занятия, а разговоры об их целительной силе). Я, например, знаю о кроссах по утрам лишь из рассказа Антона, которого Калерия пыталась несколько лет назад сагитировать на подобные занятия физкультурой, а когда убедилась в неэффективности агитации, больше к этому разговору не возвращалась.

Перечитал два предыдущих абзаца и понял, что, написав их, я сам ставлю себя под огонь читательской критики и что у читательниц, если таковые у книги появятся, будет возможность саркастически посмеяться над автором, возомнившим себя знатоком женских душ и рассуждающим на темы, в которых он ничего не понимает. И они будут правы – действительно, что я в этом понимаю? что я знаю о психологии одиноких стареющих женщин? Ровным счетом ничего кроме своих же об этом домыслов. Однако не стану выкидывать этот небольшой кусочек из окончательного текста. Зачем лишать часть своих потенциальных читателей маленького удовольствия утереть нос бестолковому автору?

Мне осталось описать комнату Калерии Гавриловны и на этом завершить описание левой половины нашей квартиры. Комната не большая, но с двумя окнами: одно выходит на фасад – оно крайнее в ряду из пяти окон первого этажа, второе – в торце дома с видом на находящиеся в отдалении большие новые дома, уже упомянутые ранее. Поскольку с торца имеется скос поверхности земли, образующий переход от одноэтажной фасадной части к двухэтажной задней половине дома, торцовое окно в комнате Калерии расположено довольно высоко над землей – до его откоса можно дотянуться, лишь подняв руку, а невысокому человеку придется еще и привстать на цыпочки. Обстановку комнаты я почти не помню – я только пару раз заглядывал в нее, – но не сомневаюсь, что она была приблизительно такой же спартанской, как и в комнате Антона. Стандартная железная кровать с ковриком на стене (напечатанная на ткани картинка – что-то вроде замка на берегу озера с лебедями), стол посреди комнаты, еще какой-то столик поменьше в углу, комод со стоявшим на нем и прислоненным к стене зеркалом (вспомнил всё ж таки), ну, наверное, были и признаки того, что комната принадлежит женщине, что-то, говорящее о попытках создать хотя бы минимальный уют. Но этого не запомнилось. Помню главный, пожалуй, предмет в этой цитадели строжайшей экономии и безукоризненного порядка: ножную швейную машинку. Встречались тогда еще такие: старинные, фирмы Зингера, с тяжелой чугунной ножной педалью под столиком. Калерия умела шить и нередко что-то строчила – какие-то, как я понимаю, кофточки племянницам, что-то для себя, шаровары сыну племянницы и тому подобные нехитрые вещи – ткани тогда в магазинах уже можно было достаточно свободно купить, и кто умел, старались экономить, обшивая себя и своих близких собственными руками на дому. Если вспомнить, как тогда одевалось подавляющее большинство даже городских жителей, удивляться этому не приходится: народ был простой, неизбалованный и без излишних претензий. Своей машиной Калерия, вероятно, дорожила, но всегда пускала на нее свою соседку что-нибудь «прострочить» или «подрубить». У них с Пульхерией даже некоторое приятельство на этой почве было: обсуждение фасонов, перерисовывание выкроек и так далее. Более того, Калерия даже предлагала соседям, не стесняясь, обращаться к ней, если потребуется какой-то мелкий ремонт одежды, что-либо зашить или подштопать. Не знаю, стоит ли упоминать, что об оплате ее услуг и речи не могло быть – это было бы воспринято как грубейшая бестактность и обида. В те годы вообще было принято оказывать соседям и знакомым мелкие услуги в порядке бытовой вежливости и взаимопомощи – без намека на оплату. Я, правда, предложением ее ни разу не воспользовался, но любезность оценил – всё же она, несмотря на ее резкость в некоторых случаях, была скорее человеком добропорядочным и не вредным. А об Антоне и его одежде Калерия заботилась и безо всяких просьб, даже не обращая внимания на его застенчивые протесты: в порядке этакой соседской опеки молодого парня, которого она знала с раннего его детства. Я думаю, она проявляла бы и больше заботы о нем, если бы он не противился, но Антон был не того сорта человек – он скорее отнекивался от ее забот и конфузился при подобных проявлениях доброты, чем пытался извлечь какие-нибудь выгоды из расположения к нему пожилой и добросердечной соседки.

Ну, вот. С описанием одной стороны квартиры покончено и пора переходить на противоположную – правую – ее половину. Я невольно оттягивал этот момент, как мог, но деваться некуда – пора. И в следующей главе я этим займусь.

Глава 3. И примкнувший к ним…

Уже третий раз я начинаю главу с цитаты. То ли это проявление наития, действующего исподволь и неосознанно и подталкивающего авторскую руку идти этим путем, который, будучи неуклонно продолжен, выведет меня к каким-то находкам и художественным прозрениям, то ли вышесказанное – лишь самообольщение и жалкая попытка замазать свою очевидную неспособность найти точное, емкое и одновременно хлесткое, приковывающее внимание читателя, заглавие очередной главе. Как бы то ни было, пусть остается «И примкнувший к ним…». Надо только объяснить, откуда эта цитата.

Тем, кто помоложе, она, вероятно, никогда и не встречалась. И лишь мои сверстники и люди постарше помнят, что, когда в 1957 году в высших партийных кругах произошел то ли неудавшийся переворот, то ли очередная чистка рядов, официальные сообщения об этих событиях говорили об антипартийной группе, в которую входили Молотов, Каганович, Маленков, Ворошилов, Булганин, Первухин, Сабуров и примкнувший к ним Шепилов. Так это было сформулировано на самом верху, и именно так – без изменения хотя бы одной запятой – повторялось потом в статьях, появлявшихся в советской печати, вплоть до «Советской исторической энциклопедии», откуда я эту формулу и взял, не слишком доверяя своей памяти. Так Шепилов, занимавший в то время высокий пост, и остался в истории в качестве «и примкнувшего к ним». А необычный, запоминающийся оборот некоторое время циркулировал в разговорах на правах известной всем поговорки. Люди, бывшие в те годы взрослыми и хотя бы минимально интересовавшиеся политикой, его еще помнят.

Под «и примкнувшим к ним» я имею в виду себя – левый ряд мы уже рассмотрели, теперь, если двигаться по часовой стрелке, надо перейти на правую сторону коридора к двери, находившейся напротив дверей Калерии Гавриловны, а это дверь моей комнаты. Если названием главы я себя как бы ставлю вне ряда, то не потому, что я так уж выделялся среди прочих жильцов, – все они были настолько разные, что можно было бы каждого считать особенным. До происшествия, о котором я еще расскажу, все, включая и меня, стояли в одном ряду. Каждый имел свои особенности, отличающие его от прочих, и в этом я был таким же, как все. Но обстоятельства сложились так, что все жильцы оказались впутаны в эту неприятную (даже ужасную) историю – опять же: каждый со своей особенной ролью – а я остался в стороне и мог действовать так, как не могли все остальные.

Про себя говорить непросто. Приходится всё время следить за собой, опасаясь невольно впасть либо в приукрашивание и создание из себя героического образа, либо в другую столь же противную крайность – в «уничижение паче гордости». В любом случае тон становится неестественным и дерганным, а этого, конечно, не хотелось бы. А потому со страхом приступаю к автопортрету. С одной стороны, про себя знаешь слишком много, и проблемы с материалом для описания нет, он имеется в большом избытке, с другой – большая часть имеющихся сведений такого рода не имеет никакой связи с будущей историей, а потому должна быть отсеяна: я же не мемуары пишу, а роман с четким, заданным мне извне сюжетом. Поэтому, говорю я себе, не надо впадать в нарциссизм и вываливать перед читателем свою требуху – она его нимало не интересует. Но в то же время кое-что рассказать надо, хотя бы для того, чтобы поставить себя в ряд уже начатых описаний жильцов нашей квартиры – в этом отношении я такой же, как все, и так же участвовал во всех обыденных перипетиях общей внутриквартирной жизни. Ну, к делу.

Начну со своей «уличной фамилии». Я фигурировал под кличкой «Севрюгов», что от меня и не скрывалось, поскольку появление этого имени было первоначально шуткой, рассчитанной на дружный смех, – в том числе и мой – и только потом закрепилось в виде клички, смешного в которой уже ничего не было. «Летчик Севрюгов» – малозначительный персонаж «Золотого теленка», один из жильцов «Вороньей слободки»: коммунальной квартиры, в которой проживал Васисуалий Лоханкин, гораздо более запоминающийся персонаж, сдававший одну из своих комнат Остапу Бендеру. Те, кто читал книгу, их легко вспомнят, а тем, кто не читал, я ничего объяснять не буду – слишком это сложно и заняло бы много места. А главное – не имеет смысла. Не читавшие должны просто найти замечательные романы Ильфа и Петрова (сейчас это совсем не сложно) и прочесть: нет сомнений, они получат при этом гораздо больше удовольствия, чем при чтении моего рядового детектива.

Сегодняшние молодые люди, хихикающие над страницами «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», вряд ли смогут понять, чем были эти книги в то давнее время. Изданные после долгого перерыва – сначала в Москве (в год ХХ съезда), а на следующий год сразу в нескольких областных издательствах – они моментально захватили в плен всю читающую публику. В затхлой атмосфере казенного «социалистического реализма» эти книги были дуновением забытой свободы прежних лет. Популярность ильфо-петровских героев была феноменальной – ничего подобного с тех пор уже не повторялось. Молодежь, начиная лет с тринадцати-четырнадцати, изъяснялась между собой на языке, настолько густо уснащаемом словечками из этих романов и аллюзиями на описанные в них происшествия, что их сверстники, не познакомившись с Остапом Бендером и его похождениями и не понимая всех этих шуточек и намеков, чувствовали бы себя исторгнутыми из приятельского трепа жалкими отсталыми субъектами. А потому у всякого, более или менее приученного к чтению и имеющего таких же приятелей, не оставалось выбора – он просто обязан был прочитать «Двенадцать стульев», чтобы не выпасть из своего поколения.

Я был счастливым обладателем собственного экземпляра этой книжки. Я был в командировке в Новосибирске – одном из городов, где она была издана, – и мне удалось ее купить. Все обитатели нашей квартиры воспользовались возможностью ее прочитать, и определение «воронья слободка» сразу же стало ходовым. Даже наш «Старожил», по всем признакам не склонный к художественной литературе (газеты он все же выписывал и, по видимости, регулярно читал), попросил у меня уже замызгавшийся томик (он постоянно был у кого-то на руках из моих знакомых) и держал его недели две. Не уверен, что он прочитал его от корки до корки, – уровень образования Жигунова был явно ниже требующегося для получения удовольствия от таких книг – но что-то он, вероятно, все же усвоил и вернул книгу с какими-то одобрительными замечаниями.

Так вот, вернемся к «летчику Севрюгову». Тут придется рассказать кое-что о моем вселении в квартиру. Я попал в нее, как сейчас бы сказали, «по обмену». В те времена такая форма приобретения жилплощади еще не была общепринята и узаконена, но, как факт, она существовала и каким-то образом оформлялась в соответствующих бумажках. После развода со своей первой женой я некоторое время продолжал жить с ней и дочкой в нашей двухкомнатной квартире, но ясно, что долго это продолжаться не могло – надо было искать какие-то ходы и выкручиваться, если не желаешь остаться без жилплощади. Мой главный редактор, с которым у нас были неплохие отношения, взялся мне помочь и через «нужных людей», нажимая на доступные ему рычаги и пружины, в несколько недель сумел разрешить проблему наилучшим образом. Были написаны некие просьбы, ходатайства, получены необходимые визы, учтены и удовлетворены чьи-то интересы. Не исключаю, что другой участвующей в обмене стороной было что-то и заплачено для смазывания громоздкого бюрократического механизма, но я про это ничего не знаю – я здесь был только пешкой, которую требовалось переместить с одной клетки на другую. В результате моя бывшая жена с дочкой переселились в однокомнатную квартиру в недавно выстроенном доме, жившая там заслуженная работница, ветеран труда, съехалась с дочкой и зятем в нашу двухкомнатную, а я переместился в занимаемую этими «детками» большую комнату в хорошем доме, расположенном почти в центре и в нескольких кварталах от своей редакции. Лучший вариант я вряд ли мог бы себе и представить. Всё замечательно, все довольны. Но, как это почти всегда бывает, сразу же появилось и некоторое «но».

Пока перемещение квартиросъемщиков совершалось на бумаге, всё было покрыто завесой канцелярской тайны – я и сам практически до последнего момента ничего не знал о производящихся перестановках. Но, когда дело дошло до реального переезда, вся обменная механика вышла наружу, и разразился форменный скандал. В соседней с дочкой и зятем комнате жила в то время семейная пара с двумя малолетними детьми. Они уже давно стояли в очереди на расширение, но реальных перспектив на получение жилья у них не было. И тут вдруг такой неожиданный поворот: освобождается соседняя комната. А существовало правило – я думаю, оно и до сих пор существует, – что если в коммунальной квартире освобождается жилплощадь, то в первую очередь на нее могут претендовать жильцы, живущие в той же квартире и имеющие основания для расширения. Естественно, они начали писать во все инстанции сразу и требовать, чтобы жилье распределялось «по справедливости». Никаких увещеваний и объяснений, что комната не освобождается, а обменивается, они и слушать не хотели, не без оснований полагая, что это, вероятно, их единственный шанс что-то урвать от родного государства. И они не ошиблись. Вся наша тщательно подготовленная обменная операция затормозилась на последнем этапе: никто не хотел брать на себя нарушение инструкции. Ведь, если смотреть формально, то в подготовленных и подписанных бумажках ни о каком обмене речи не было: перемещаясь в другую квартиру, дочка с зятем, действительно, освобождали свою комнату – следовательно, претендуя на нее, я попирал законные права рвущихся в нее соседей.

Если бы инициатором и мотором всего процесса был я или мамаша (которая ветеран труда), то, нет сомнений, наш обмен так бы и не состоялся. Но здесь в дело уже были втянуты весьма важные лица, которые не привыкли идти на поводу у каких-то малозначащих субъектов, недовольных решениями начальства и посягающих на его властные права. Тем, кто поставил свои подписи, надо было выбирать: либо отступить и тем самым уронить авторитет своей власти, подчинившись диктату людишек, либо нарушить инструкцию. Победило соломоново решение: обмен состоялся, и я – как вхожий в высшие круги власти и обласканный ими – триумфально въехал в дочко-зятеву комнату, а через пару месяцев соседское семейство – трудящие, на чьем горбу я, буржуй этакий, хотел въехать в рай, – не менее триумфально переселились в выделенное им горисполкомом жилье – правда, где-то далеко на окраине, но зато в два раза большее, нежели они до сих пор имели. Вся эта история долго и в подробностях обсуждалась в нашей квартире, и потому, когда ее обитатели познакомились с описанием «вороньей слободки» у Ильфа и Петрова, я был окрещен «Севрюговым», то есть именем персонажа, которому, как и мне, удалось отстоять свои права на комнату лишь благодаря вмешательству высокого начальства.

Покончив с происхождением своей внутриквартирной клички, расскажу немного о себе и своем отношении к литературному творчеству. Читатели, наверное, уже поняли, что я вовсе не писатель, а досужий дилетант, такой же, как и они сами, и что это – моя первая попытка написать нечто, хотя бы формально относящееся к художественной литературе (или, точнее сказать, к беллетристике). И читатели не ошибаются. Так оно и есть. По календарю я уже прожил два срока, отпущенных судьбой Лермонтову, но, по существу, я еще нарождающийся «молодой писатель» (да и то не уверен, что роды пройдут благополучно). С другой стороны, если собрать всё, что я написал за свою жизнь, то мое «полное собрание сочинений» будет, конечно, поменьше, чем у Льва Толстого, но, пожалуй, побольше, чем то, что сохранилось от писаний Бабеля. К счастью, никому в голову не может придти сумасшедшая идея издавать мои сочинения, иначе мне пришлось бы либо попросту повеситься, либо – в лучшем случае – сменить фамилию и уехать куда-нибудь подальше, где меня никто не знает. Нет лучше способа уесть меня и привести в мрачное состояние духа, нежели напомнить мне о моих прежних писаниях. Не то, чтобы я так уж их стыдился – никаких сверхординарных гадостей в них не было, – но и вспоминать их мне не хочется.

Суть в том, что значительную часть своей жизни, включая те годы, о которых здесь рассказываю, я был журналистом – писал и печатал очерки и заметки в газетах и разных ведомственных журнальчиках. Я по образованию инженер с уклоном в строительство водных сооружений. Окончил московский вуз, куда рискнул поехать учиться осенью сорок четвертого года – конкурсы были меньше, чем в мирные годы, и парней брали почти всех, кто не завалил экзамены. Еще в институтские годы я начал писать заметки и отираться в редакциях, а потом довольно прочно прижился в близкой мне по специальности всесоюзной газете (не хочу называть, какой именно – раз про других своих соседей не разглашаю некоторые детали, то и себя не стану расшифровывать). В молодости я был бойким, энергичным и в то же время дисциплинированным (а если прямо сказать, послушным). Мне и в голову не приходило что-то доказывать или спорить с редакторами. Как надо, так и сделаем – старшие товарищи лучше знают, что и как. Я был как раз той глиной, из которой лепили советских журналистов. И это ценилось. Я даже тогда умудрялся что-то зарабатывать на своих заметочках и репортажиках. По крайней мере, жить на стипендию мне не приходилось, и с родителей я тоже много не тянул. После института я по распределению приехал в этот самый город, о котором пишу, и два с лишним года работал по своей инженерной специальности – рассчитывал и чертил всяческие узлы и конструкции в проектном институте. Но как-то сразу я ощущал, что это временное для меня занятие – настоящим инженером я себя не чувствовал. В первый же год я наладил контакты и с областной газетой, и с местной «Вечёркой» – у меня как-никак была репутация человека, успешно работавшего в столичных изданиях. Вскоре я уволился из инженеров и перешел на работу в штат областной газеты, а затем восстановил свои старые связи и стал кроме того собкором той московской отраслевой газеты, в которой я раньше сотрудничал. А это по областным масштабам означало уже завидное положение. Его обычно долго добиваются, строят разные комбинации, а мне всё далось само собой, по воле случая. Хотя тогда, по молодости и наивности, я считал, что так и должно быть – я стараюсь, у меня получается, вот и результат.

И мне нравилось писать, разговаривать с людьми, разворачивать свежую – московскую! – газету со своей большой статьей, ездить в командировки – и по области, а как стал собкором, то куда я только не ездил. Везде тебя встречают, устраивают, заботятся, даже стараются развлекать – ты уже чувствуешь себя не рядовым человеком, а некой значимой персоной (до взгляда на прочих как на людишек я, правда, и тогда всё же не доходил, но, вероятно, был на пути к этому). Всё у меня получалось – я набил руку и строчил про всякие «трудовые свершения» и «романтику комсомольских строек» точно так же, как прочие мои более опытные коллеги, ну, может, страху во мне было поменьше. Хотя, конечно, никуда я не рыпался, что надо видел, а чего не надо, того и не замечал, понимая, что не этого от меня ждут. Еще раз скажу, ничего особенно постыдного, идущего вразрез со своей совестью, я не делал, да от меня никто этого и не требовал. Такая обыденная рутинная газетная халтура, которую я тогда воспринимал даже с некоторым воодушевлением – до цинизма, обычного у старых газетчиков, я еще не успел докатиться. Работал, мотался по стране, радовался своим успехам, и, в целом, был доволен и своей «творческой» работой и собой – молодым и перспективным журналистом. Даже в описываемые годы мое отношение к тому, чем я занимался, было приблизительно таким же, хотя постепенно мои взгляды начинали меняться, и накапливалась неудовлетворенность – я уже начинал стесняться своих писаний.

В похвалу себе скажу, что и в молодости я трезво оценивал свои литературные способности и никогда не пытался создать даже самое незначительное «художественное полотно» – понимал, что не мое это дело и нечего зря пыжиться. Я скорее побаивался любых поползновений в сторону настоящей литературы и в своих очерках старательно избегал проникновения в душу описываемых героев и лирических излияний. Хотя, если внимательно посмотреть, то и здесь не без греха, конечно, – какие-нибудь перлы можно найти. Но в те годы у меня не было намерений, как у некоторых моих коллег-журналистов, накопить в черной газетной работе материал, впечатления и жизненные заметки, а потом написать что-нибудь стоящее, серьезное, а, может быть, и эпохальное. Я думаю, и у них такие мысли, как правило, ни к чему не приводящие, возникают лишь как оправдание своей ежедневной халтуры. Дескать, я сегодня ничем похвастать не могу: то, что я делаю, убогая навязшая в зубах жвачка, сто раз уже пережеванная другими, но это лишь этап моей жизни, а потом… Человек сам про себя всё понимает, но ему нужно чем-то оправдаться перед самим собой за бесцельно прожитые годы. Но я-то был вовсе не такой и не нуждался в самооправдании: я был, в общем и целом, доволен своей работой в газетах. Не то, чтобы я не замечал уровня того, что писали и печатали мы в своих органах печати – я человек достаточно начитанный, и мне в голову не приходило сравнивать себя с настоящими писателями, пусть даже с их публицистикой, – но, видя всю фальшивость и литературную беспомощность наших писаний, я объяснял это очень просто: «Да, это не имеет отношения к литературе, но это нужно для дела. Мы ремесленники, но и опытный старательный ремесленник может быть полезным, если выполняет работу, необходимую обществу». Какому-такому делу может быть полезна наша халтура, я особо не задумывался. Есть старшие товарищи, редакторы, работники отдела пропаганды и агитации – они и должны решать, что полезно, а что не годится для общего дела. Я же должен стараться быть не хуже других коллег и совершенствовать свои ремесленные умения. Так что, если не выходить за пределы книжек Ильфа и Петрова, мне, вероятно, больше подошла бы кличка «Ляпис-Трубецкой» – гораздо более обидная, но в некотором отношении более точная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю