Текст книги "Пророчица"
Автор книги: Николай Слободской
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Но и на этом поле, судите сами, у меня не было никакого выбора. Калерию я отверг без долгих размышлений: женщина она была с большим жизненным опытом и – что немаловажно – хорошо знала всех наших жильцов, однако по характеру она была совсем не тем человеком, который стал бы слушать мои разглагольствования, да еще и обсуждать их. К ней можно было обращаться только с конкретными вопросами. Первый номер отвергли. Следующий Виктор. По поводу него я некоторое время колебался: Витя был парень неглупый, наблюдательный, со своеобразной точкой зрения на многие вещи, и он мог бы – при желании – выступить в качестве моего жесткого и цепкого к деталям оппонента. На некоторые мелочи (вроде того, что он явно любил пофорсить перед «корешами», и была опасность, что он поделится с ними какой-нибудь захватившей его гипотезой) можно было закрыть глаза – всё это не так страшно. Но было одно капитальное «но»: уже в ходе моих тщательных расспросов Виктор время от времени посматривал на меня с сомнением, и если я стал бы «раскручивать» его на дальнейшие высказывания, он, – при его обостренной нелюбви к «ментам», – почти наверняка, заподозрил бы меня в стукачестве (что было бы, как вы знаете, недалеко от истины). Этим я рисковать не мог. И следовательно, номер второй пришлось также отвергнуть. Оставался номер третий – Антон, на этом список оканчивался, и других номеров в нем не было.
Вероятно, не приди я к выводу, что вопли Матрены могли быть вызваны страхом Жигунова перед расплатой за какие-то его грехи по отношению к неизвестным мне «деловым»[1]1
Решил на всякий случай пояснить специфический смысл этого слова, употребленного здесь с намеком на жульническую деятельность Жигунова. «Деловыми» в этих кругах называют профессиональных преступников (воров, бандитов, грабителей), в отличие от «шпаны», которая тоже нередко попадает на нары, но не за серьезное «дело», а за столкновение с законом из-за глупости, по пьянке или, как пишут в протоколах, «из хулиганских побуждений». «Деловой», таким образом, это тот, с кем можно пойти на «дело». Я сам узнал такое значение слова «деловой» лишь в зрелые годы и случайным образом, и потому опасаюсь, что не все читатели могут быть с ним знакомыми.
[Закрыть], я всё же не решился бы связаться с Антоном – как ни крути, у него, в отличие от прочих, была отчетливая связь с убийством: трудно отрицать, что вся история началась с того, что он привел тетю Мотю в нашу квартиру. Однако мой новый взгляд на Матренино «пророчество» (взгляд, к которому я пришел путем логического вывода, – не шутка в деле!), если не полностью обелял его, то всё же возвращал его в общий ряд подозреваемых. С Антоном мне, конечно, было бы легче рассуждать на интересующие меня темы, чем с Витей или, тем более, с Калерией. Мы уже привыкли болтать обо всём, у нас были схожие взгляды на многие вещи, мы были равны по образованности и привычке к абстрактным рассуждениям, я знал, что он так же, как и я, поклонник конан-дойлевского героя (если не ошибаюсь, он-то и подсунул мне рассказы Честертона), – короче, что ни возьми, всё склоняло меня к тому, чтобы предложить ему участие в расследовании. И – по-видимому, самое главное – я его не боялся. То есть умом я понимал, что играю с огнем. Любой из моих соседей мог оказаться в сговоре с преступником (то, что кто-то из них совершил убийство собственными руками, в моей голове не укладывалось), и Антон вовсе не был исключением в этом смысле. Ум, здравый смысл, тот житейский опыт, который у меня был, подсказывали, что слишком доверять кому бы то ни было в такой ситуации неразумно: чужая душа – потемки, и так далее. Никаких разумных возражений против такой позиции у меня не было, да и что тут можно возразить? Всё верно. Однако это, безусловно, верное воззрение на вещи оставалось только у меня в голове: до моего более глубокого «нутра» оно не доходило. То есть, понимать-то я понимал, а действовал и чувствовал я вразрез с этим пониманием. Несмотря ни на какие соображения, Антон в моем внутреннем ощущении оставался ровно тем же парнем, с которым я был довольно коротко знаком в течение нескольких лет. Я безошибочно чувствовал (откуда эта вера в «безошибочность» своих чувствований? – наверное, многие на ней погорели) или, может быть, лучше сказать «видел» (внутренним взором), что Антон не только не мог кого бы то ни было хладнокровно зарезать (даже если бы в справедливом порыве хлопнул его предварительно по макушке), но и участвовать в подобном деле, покрывая хладнокровного убийцу, не мог ни при каких обстоятельствах. Попытавшись ввести окружающих в заблуждение, чтобы спасти некоего монстра, он выдал бы себя в первые же минуты при столкновении с результатами этого кровавого дела. Так что Вите, как бы он ни презирал милицию, не оставалось бы ничего иного, как передать потерявшего самообладание и «расколовшегося» соседа в руки правосудия. Когда я сегодня спрашиваю сам себя, почему я не боялся Антона и не считался с возможностью его участия в убийстве, я могу сказать только одно: потому что он был не такой человек – я же «видел» это собственными глазами.
Давно я не позволял себе отступлений в сторону и думаю, что сейчас могу ненадолго отпустить вожжи. Через годы после этих событий, перечитывая «Лунный камень» и убеждаясь на каждой странице, что ничуть не ошибался в высокой оценке этого романа в свои юношеские годы и что он нисколько не уступает в своей «детективности» ни сочинениям Агаты Кристи, ни книгам прочих мастеров жанра, с которыми мне довелось познакомиться гораздо позднее, я наткнулся в этой замечательной книге (за которую не жалко было бы сдать в макулатуру двадцать килограммов таких романов, как мой) на один примечательный эпизод, напомнивший мне описанные выше размышления о том, можно ли верить в невинность человека, на вину которого указывают неоспоримые факты.
У Коллинза сыщик Кафф (которого, вследствие непонятной аберрации зрения у литературоведов, считают аналогом Шерлока Холмса, хотя он – несомненный аналог еще не появившегося на свет Лестрейда) с кучей убийственных фактов на руках утверждает, что пропажа алмаза объясняется очень просто: его взяла главная героиня романа – прелестная и благородная Рэчель Вериндер. После чего следует страничка, особо заинтересовавшая меня и напомнившая мне былые дни. Не отрицая приводимых сыщиком свидетельств вины Рэчель, леди Вериндер противопоставляет им свое внутреннее ви́дение:
«…я должна вам сказать, как мать мисс Вериндер, что она совершенно неспособна сделать то, в чем вы ее подозреваете. Вы узнали ее характер только два дня тому назад. А я знаю ее характер с тех пор, как она родилась. Высказывайте ваши подозрения так резко, как хотите, – вы этим не можете оскорбить меня. Я уверена заранее, что при всей вашей опытности, обстоятельства обманули вас в данном случае».
И чуть ниже я наткнулся на поразившее и очаровавшее меня замечание рассказчика, дворецкого Беттериджа, чьими глазами читатель видит происходящие события:
«Было ужасно слушать, как он, одно за другим, нанизывает доказательства против мисс Рэчель, и сознавать, что тебе, при всем страстном желании защитить ее, нечего ему возразить. Я, благодарение богу, стою выше доводов рассудка. Это помогло мне твердо удержаться на точке зрения миледи. Воспользуйтесь, читатель, умоляю вас, моим примером! Воспитывайте в себе превосходство над доводами рассудка, – и вы увидите, как непоколебимы вы будете перед усилиями других людей лишить вас вашего добра!»
Прочитавши это «Я, благодарение богу, стою выше доводов рассудка», я моментально вспомнил свои колебания по поводу Антона и мою веру в безошибочность своего внутреннего чувства. Казалось бы, Беттеридж – старый дурак, упорно не желающий поверить в то, что дважды два – четыре, потому что ему этот факт не нравится. Ты мне подай, дескать, такую таблицу умножения, в которой будут приятные для меня вещи, а эта мне не подходит. Но это только кажется, потому что в дураках, в конечном итоге, остается сыщик, пошедший на поводу у выясненных им фактов, а Беттеридж и леди Вериндер, упорно настаивавшие на невиновности Рэчель, оказываются правы.
И здесь нет ничего удивительного, потому что именно они следуют в данном случае за логикой, свято веря в ее непогрешимость, а сыщик грубо нарушает незыблемое правило: решение задачи должно соответствовать всем ее условиям. Если эти факты склоняют к принятию определенного решения, а эти доказывают верность противоположного вывода (то есть если имеющиеся факты противоречивы), нельзя принимать решение, отбросив часть фактов, ему противоречащих, и при этом считать его верным. Отбрасывая факты, мы изменяем условия исходной задачи, и тем самым имеем дело уже с другой задачей, естественно, имеющей другое решение. Действуя в соответствии с логикой, Кафф должен был бы принять противоречивость фактов как данность и искать решение проблемы, исходя из всех продиктованных ему реальностью условий задачи. Поскольку же он не принимает авторитетное свидетельство леди Вериндер (не считает его фактом), он упрощает стоящую перед ним задачу: противоречие в фактах исчезает, но лишь за счет подмены одной задачи другой, которая имеет более простое решение. Отклонившись от неотступного следования за логикой, сыщик и попадает пальцем в небо, несмотря на то, что его линия поведения кажется, на первый взгляд, безупречно логичной.
А Беттеридж, хоть и не может найти удовлетворительное разрешение проблемы, но упорно отказываясь игнорировать очевидный для него факт невиновности Рэчель, остается на почве реальности и не дает ввести себя в заблуждение. Фигурально выражаясь, Беттеридж со своей госпожой остаются стоять на открывшейся им развилке путей: ни путь вправо, которым пошел сыщик Кафф, ни путь влево не могут их удовлетворить, поскольку требуют от них игнорирования каких-то бесспорных фактов, а никакого иного пути они не видят. Как ни беспомощна эта позиция, но она все же лучше, нежели путь, выбранный сыщиком и ведущий к ложному решению. Получается, что, если у нас нет удовлетворительного решения сложной проблемы (правильный путь ведет не вправо, не влево, а куда-то вверх или вниз, но мы его не видим), то следует остановиться на стадии противоречия, приняв его как данность – сама по себе такая позиция решения не дает, но зато и не заводит в тупик и не исключает возможности найти решение в дальнейшем. Вот такая вот диалектика познания, вычитанная мною из старинного детектива.
Увидев определенную аналогию между эпизодом из «Лунного камня» и собственными колебаниями в похожем случае, я с гордостью (с законной гордостью, как принято писать в наших газетах) констатировал, что тогда я встал на позицию Беттериджа и не дал доводам рассудка сбить себя с правильной дороги. Правда, Беттеридж в своем суждении о невинности Рэчель опирался на свое близкое знакомство с ней в течение всей ее жизни и имел в союзниках еще более авторитетного эксперта – ее мать, а вот на что опирался я, выводя Антона из списка возможных пособников убийцы, сказать трудно: по зрелому размышлению приходится признать, что скорее всего на свое нахальство и излишнюю самонадеянность в суждениях. В свое оправдание могу сказать только, что стараясь получше обосновать свое решение – да и то лишь задним числом, после того, как я уже начал свои обсуждения проблемы с Антоном, – я, встретив Калерию на нашей кухне, поставил ей прямой вопрос:
– Как вы считаете, Калерия Гавриловна, – извините, что я так в лоб, – мог ли Антон оказать какое-то содействие преступнику и помочь ему незаметно скрыться?
– Ну, что вы, Николай Александрович, – ответствовала она без малейшего промедления, – как вам такое могло придти в голову? И не думайте. Не такой он человек.
– Вот и я так считаю, – с удовлетворением подвел я черту под этим кратким, но содержательным обменом мнениями. Я, и в самом деле, был доволен: мое решение получило одобрительную санкцию со стороны человека, знавшего Антона с детских лет.
Поговорив, не откладывая в долгий ящик, с Антоном и заручившись его согласием на совместное обсуждение имеющихся у нас данных и свидетельств, касающихся перевернувшего нашу жизнь происшествия, я уже на самом раннем этапе получил от Антона сокрушающий удар в весьма чувствительное место моего понимания дела. Будущий «Ватсон» (я, конечно, не стал ему сообщать, что за роль в нашем дуэте я ему предназначаю) сразу же понял – надо отдать ему должное, – на какой риск я пошел, заговорив с ним.
– А ты не боишься, – спросил он после первых же моих фраз, – что это я всё и провернул?
– Нет. Не боюсь. Я не сомневаюсь, что ты здесь не при чем.
Выслушав такой ответ, он внимательно посмотрел на меня (надеюсь, что ничего подозрительного он во мне не заметил), но ничего не сказал, а лишь хмыкнул что-то неопределенное. Тема была на этом закрыта. Поверил он мне или не поверил, но решил принять мой ответ как удовлетворительный.
Так вот. Как только – в самом начале наших разговоров – я изложил ему свою гипотезу о естественнонаучном обосновании Матрениного «пророчества» (льщу себя надеждой, что мой рассказ был достаточно бесстрастен и в нем не сквозила гордость автора своим диалектическим изобретательным умом), он, внимательно выслушав до конца мои построения, сказал:
– Пусть так, как ты говоришь. Похоже на правду. Но зачем тогда ее убрали?
– Кого убрали? – сбитый с толку, я не знал, что и сказать. – О чём ты вообще?
– Ну, Матрену. Я имею в виду, если она ничего не знала о том, что должно произойти, то чем она могла им помешать? Зачем эта тетка ее забрала и спрятала? Или даже хуже…
При этих словах он заметно передернулся. Но мне было не до сочувствия его родственным переживаниям.
Вот это облом! Вся моя гипотеза одномоментно пошла ко дну. В точности как гордый «Варяг», затонувший на мелководье под воодушевленные возгласы его команды, с берега наблюдавшей за впечатляющим результатом своего героического противоборства с превосходящими силами врага: самый быстроходный в мире броненосец был затоплен, не тратя лишнего времени на всякие там артиллерийские дуэли и рисковые маневры, – в лучших традициях русского флота – на глазах ошеломленных японцев и рукоплескавших русским храбрецам иностранных наблюдателей. Аналогия с подвигом «Варяга» будет еще более полной, если учесть что именно я (и командир, и команда в одном лице) оставил в своих построениях такую большую дыру, что моя гипотеза не могла держаться на плаву ни одной лишней секунды. Можно сказать, что моя мысленная конструкция вполне заслужила право называться варяжской гипотезой, хоть и в совершенно ином смысле, чем гипотеза летописца Нестора и академика Байера. Правда, в отличие от русских морячков я не испытывал в эту минуту ни малейшего воодушевления. Это ж надо так опростоволоситься! Я ведь прекрасно знал то, на что моментально обратил внимание Антон. Я даже и начал свои рассуждения с утверждения именно этого факта, но потом, увлекшись своими логическими построениями, как-то выпустил его из виду. Вот и надейся после этого на логику! Похоже, и наша логика не отказывается нам подыграть, если нам чего-то очень хочется.
Когда я немного пришел в себя, то – скажу себе в похвалу (хоть за это себя похвалю) – не стал спорить и честно признал свою непростительную оплошку. Даже в этом пункте, который я считал уже с честью пройденным, приходилось начинать всё с начала и снова возвращаться к Матрениным воплям: пророчество – не пророчество? что это всё-таки такое было? И как его связать с преступлением, совершенным неизвестно кем и неизвестно как?
Антоново замечание перевернуло и все основания, на которых было построено мое решение призвать его на роль Ватсона. Если Матрена не случайно попала в квартиру, где готовилось преступление и после ее запланированного «пророчества» была оттуда забрана (зачем? чтобы не могла указать на того, кто ей руководил?), то Антон опять выдвигался на главного подозреваемого – увела ее женщина, но привел-то ее он. Однако продолжение этого простейшего логического рассуждения вновь приводило к мысли, говорящей о непричастности Антона ко всей этой еще больше запутавшейся неразберихи мотивов и поступков. Если он был, по существу, сообщником убийцы, то в его интересах было как можно дольше оставаться в стороне от «пророчества» и, следовательно, от участия в убийстве, но тогда почему он постарался сходу разрушить мою гипотетическую конструкцию? Ведь она, сбив меня с толку, позволяла хотя бы на какое-то время приглушить мое внимание к поступкам самого Антона и отвлечь меня в сторону от всего связанного с «пророчеством». Он не мог не понимать, что моя бездарная гипотеза играет ему на руку. Но отсюда один шаг до вывода, что он не чувствует в этом пункте никакой опасности для себя: он знает, что не подготавливал «пророческую арию», и он не связан с этой загадочной женщиной. Он вообще не опасается, что я докопаюсь до истины, а потому и не собирается ставить мне палки в колеса и поддерживать меня в моих заблуждениях. Таким образом, логика свидетельствует не против Антона, а за него, и его откровенное выступление против моей ошибки в рассуждениях, с одной стороны разрушает то основание, на котором я возвел свое решение пригласить его к обсуждению дела, но с другой стороны, еще больше укрепляет меня во мнении, что это решение было верным. Нет, зря я сетовал на логику, она всё же – замечательная вещь, с ее помощью можно многого добиться, если умело ее применять, и в моем случае она показала себя ничуть не хуже, чем устойчивость к доводам рассудка у Беттериджа.
Хотя Матренино «пророчество» опять вернулось на центральное место во всей истории и хотя я чувствовал, что, если расшифровать этот привлекающий внимание эпизод, то прочие слагаемые головоломки должны стать доступнее для их правильной расстановки и оценки, но я настолько был обескуражен провальным результатом своих предыдущих дедукций и отсутствием малейших проблесков понимания в «мистическом» мраке, окутывавшем всю «линию Матрены», что решил отодвинуть эту беспросветную часть в сторону до лучших времен, а вначале постараться логически упорядочить те известные нам элементы истории, которые поддавались такому упорядочиванию.
На мой взгляд, имело смысл рассмотреть некоторые, более или менее правдоподобные версии преступления, отвечающие на вопрос: кто убил Жигуновых и зачем он это сделал? Выдвинув такие умозрительные предположения о личности и мотивах преступника, следовало рассмотреть все имеющиеся у нас факты и проверить, согласуются ли они с той или иной гипотезой или ей противоречат. С этого мы и начали. И хотя за те несколько вечеров, в которые мы с Антоном занимались дедукциями такого рода, мы нередко отклонялись от основной линии и перекидывались в своих рассуждениях на другие вопросы, здесь я – для удобства читателей и для лучшего понимания логики наших рассуждений – буду всё излагать по порядку, не отклоняясь и не перескакивая с одного на другое, как это происходило в действительности.
Главная версия, которая казалась мне наиболее вероятной, – Жигунова (мы дружно решили, что он был основной жертвой) прикончили его подельники, то есть те, вместе с кем он что-то расхищал и разворовывал. Он встал на пути кому-то из членов их шайки или же утаил часть доходов, и с ним расправились. В пользу этой гипотезы говорило неожиданное богатство Жигунова, которое вряд ли можно объяснить участием в сети полулегальных снабженческих услуг – на таких пустяках большого капитала не сколотишь. Ясно, что я ошибался в оценке Жигунова, и был он не мелкий махинатор – вроде его друзей по преферансу – а один из участников (если не главарь) шайки, занимавшейся хищениями социалистической собственности в особо крупных размерах. Если бы их дела были раскрыты, некоторым из них грозила бы высшая мера наказания, так что были это не какие-нибудь «жучки», а люди отпетые – плюс-минус пара трупов в их судьбе большой роли не играли. С предположением о шайке хорошо согласовывался и тот факт, что убийца, без сомнения, был знаком Жигунову и до определенной степени пользовался его доверием – по крайней мере, убитый не считал его опасным для себя.
Еще одно подтверждение большой вероятности именно этой причины убийства пришло к нам со стороны. От Калерии мы узнали, что милиция, по всей видимости, придерживается схожей версии в качестве основной линии разработки по этому делу: на заводе уже несколько дней работала большая бригада ревизоров, при этом ОБХСС интересовал не только жигуновский склад, а и многие другие службы – трясли, можно сказать, весь завод, и ничем хорошим для заводчан это не пахло. Раз взялись искать, значит что-нибудь да найдут, пусть даже не то самое, что собирались найти, и следовательно, какие-то виновные будут обнаружены. Завод, по слухам, не столько работал, сколько гадал, за кого следующего примутся и чем кончится дело. Информация об этом притекла к Калерии из надежного источника: от работавших под нами тетенек, которые в каком-то отношении были тесно связаны с заводскими службами и всегда были в курсе того, что происходит на секретном предприятии, входившем в систему Минсредмаша. (Вспомнив про этот факт, я на минуту задумался: а не мог ли Жигунов быть агентом некой шпионской сети, которого убрали из-за опасности разоблачения? Однако почти сразу же отбросил эти мысли: во-первых, мне это показалось невероятным – какие, к дьяволу, шпионы? А во-вторых, данный ход мысли отталкивал меня еще и по эстетическим – если здесь годится это слово – причинам: уж очень данное предположение было похоже на ту ахинею, которой были заполнены советские боевики из «Библиотечки военных приключений». Поверить в такую высосанную из грязного авторского пальца чепуху было просто невозможно, и никакого отношения к реальности она иметь не могла).
Надо сказать, что приверженцем версии о конфликте в шайке расхитителей был, главным образом, я, отстаивавший ее выдвижение на первый план, в то время как Антону она почему-то казалась не слишком убедительной. Он соглашался, что отбрасывать ее нет оснований, так как ничто из известного ей не противоречило, но всё же упорно отказывался считать ее главной. По его мнению, гораздо вероятнее, что непосредственной причиной, подтолкнувшей убийцу к преступлению, было желание ограбить Жигунова. Против этого я не мог, в свою очередь, ничего возразить – действительно, такой вариант не исключался – и мы приняли предположение о задуманном убийстве с ограблением в качестве второй версии произошедшего. Я подозревал тогда, что особое пристрастие к ней Антона объясняется его остроумной догадкой (мне она очень понравилась, и я похвалил себя за то что решил связаться с Антоном – сам бы я, возможно, до этого не додумался). Антон считал, что, хотя преступник и не разгадал секрет заветной жигуновской книжечки, он тем не менее ушел с крупной добычей. При этом имелись в виду не деньги, найденные им в квартире (а сумма их, судя по сберкнижкам, могла быть достаточно солидной) и не украшения Веры Игнатьевны, а тот «клад», который убийца извлек из бадьи с фикусом. Еще во время обыска Антона заинтересовало, что милиционеры так прицепились к земле в кадке. Специально зафиксировав внимание понятых на том, что уровень заполнявшей кадочку земли расположен ниже, чем он был когда-то прежде: на два пальца выше был отчетливо виден ободок высохшей соли, всегда образующийся в цветочных горшках после длительных поливов, они занесли этот пустяковый, казалось бы, факт в протокол. Я тоже озадачился, услышав про это, когда расспрашивал Антона и Калерию об обыске, но ничего разумного, объясняющего поведение преступника (которому, вроде бы, зачем-то понадобилось уносить часть цветочной земли – бред какой-то!), мне в голову не пришло. А Антон – хоть и не сразу – но догадался: он понял, почему опытные в таких делах обыскивающие уделили этой ерунде повышенное внимание, – потому что не сомневались: убийца унес с собой часть содержимого цветочной бадьи, но, конечно, не землю, а выкопанную им коробку или банку с чем-то ценным (деньги? золото? документы? наркотики? – для бриллиантов такая банка не подходила: слишком велика), запрятанные самим Жигуновым. Восхитившая меня Антошина догадка, может, и не менявшая общего взгляда на происшедшее, придавала всей картинке законченность, полноту и определенную «закругленность» контуров – всё в ней стояло теперь на своих местах и не вызывало сомнений. И если в ней всё было верно (а как можно было отрицать ее убедительность?), то наш бывший сосед отчетливо вырисовывался на ней в виде фигуры, резко отличавшейся от той, к которой мы привыкли: его вполне можно было бы назвать подпольным миллионером – в духе изображенного классиками Александра Ивановича Корейко, хотя тот и в большей степени, чем Жигунов, демонстрировал в быту свою показную бедность.
Когда я указал Антону, что его версия требует какого-то объяснения непомерному богатству Жигунова и, следовательно, тянет за собой в качестве дополнения ту же первоначальную гипотезу об участии убитого в крупных хищениях (не кассы же он, в конце концов, взламывал? – мы оба с Антоном недавно читали книжку популярного в то время Н. Шпанова о похождениях Нила Кручинина, где был любопытный и значительно отличающийся от прочих, насыщенный подробностями рассказ о последнем медвежатнике; чувствовалось, что автор не высосал его, по своему обыкновению, из пальца, а прямо перенес из какого-то реального уголовного дела на страницы своей, в общем-то не блещущей талантом книжки), – так вот, когда я преподнес Антону следствие из его же «грабительской» гипотезы, тому не оставалось ничего иного, как согласиться со мной. Таким образом, у нас на руках имелась комбинированная версия, имевшая своим началом участие Жигунова в шайке расхитителей, но затем разветвлявшаяся на два варианта. Согласно первому, некто (возможно, один членов этой шайки, но возможно, и сторонний знакомый Жигунова, догадывавшийся об истинных размерах жигуновских доходов) замыслил всё дело с целью прибрать к рукам богатства Жигунова, что ему и удалось, хотя и не полностью: часть богатства он всё же не нашел. Второй вариант не слишком отличался от первого и, в общих чертах, не противоречил ему, но в нем основным мотивом убийцы предполагались некие раздоры внутри шайки, а ограбление лишь сопутствовало главной цели: то есть корыстный мотив преступления был поставлен на второе место. Нетрудно догадаться, что я склонялся ко второму варианту этой совместной версии, в то время как Антон упорно отстаивал преимущества первого варианта, хотя и не мог толком объяснить, в чем эти преимущества заключались.
Но прельстившись версией ограбления, Антон предложил и альтернативную гипотезу, которая, по его мнению, хоть и уступала в своей вероятности нашей соединенной версии, но которую, тем не менее, нельзя было вовсе исключать из рассмотрения. Мотивом в этой гипотетической реконструкции преступления должна была быть месть.
В качестве свидетельства в пользу такого предположения Антон привел весьма и весьма любопытные факты. Несколько лет назад – Антоша тогда только что поступил в институт – у него вышла небольшая стычка с Жигуновым (сосед и тогда не пользовался Антошиным расположением): в ответ на жигуновскую реплику – что-то вроде людишек, которые пораспустились за последнее время – Антон с мальчишеской запальчивостью отреагировал замечанием, что и прочим в связи с недавно прошедшим ХХ съездом неплохо было бы поменяться. Жигунов не то что бы возразил – стал бы он с высоты своей солидности снисходить до спора с пацаном, – но, тем не менее, посоветовал парню не распускать язык – это только тебе и таким, как ты, кажется, что теперь другие времена настанут. На этом весь инцидент и закончился. Чепуха – как на это ни посмотри. Однако мать Антона, случайно оказавшаяся рядом при этом столкновении политических взглядов, восприняла это совершенно по-другому и, можно сказать, всполошилась. Уже в своей комнате, с глазу на глаз, она решила серьезно предостеречь сына от публичных высказываний такого рода и для убедительности рассказала ему кое-что из прошлой, не так уж и давней жизни.
Первый случай произошел вскоре после войны. В той комнате, которую сейчас занимал Виктор, жил с женой и маленьким сыном инвалид войны, потерявший на фронте руку и сильно расстроивший свое здоровье. Человек он был неплохой, но желчный, раздосадованный на свою судьбу, не оставлявшую для него никаких шансов на более или менее приличную жизнь. Он не слишком стеснялся в выражениях, комментируя текущие события – вроде денежной реформы или сообщений о колхозных урожаях – и не слишком считался с непререкаемым авторитетом Жигунова в пределах нашей квартиры. Суть эпизода, в чем-то аналогичного той пустяковой стычке, в которую ввязался Антоша, состояла в том, что Жигунов, не пожелавший оставлять без ответа «пораженческие» высказывания инвалида, неосторожно брякнул что-то газетное о временных трудностях, обусловленных военной разрухой и теми, безмерными жертвами, которые понес советский народ за годы войны, и, конечно, нарвался на предсказуемую ядовитую реплику соседа: «Ну, ясно! и чем вы тут только не пожертвовали в войну, сколько, наверное, крови пролили?» Жигунов, попав в столь неудобное положение по своей же оплошности, никак не ответил на направленный в его сторону выпад, но чрез две что ли недели за инвалидом пришли, и вся квартира не сомневалась в теснейшей связи двух этих событий. Инвалид, насколько было известно, получил свой пятерик за антисоветскую агитацию, жену его с сыном тут же куда-то выслали, и на этом дело, надо полагать, закончилось. Но страх соседей перед Жигуновым возрос после этого до максимального предела, и даже прошедшие почти десять лет не изгладили его в душе антошиной матери.
Другой, рассказанный ею тогда же, случай касался, как это ни удивительно, Калерии. Оказывается, приехав в наш город, она устроилась на тот же завод, где работал Жигунов. Работала она старательно, как и всё, что она делала, и вскоре заводское начальство – видимо, оценив ее «правильность» и склонность не давать спуску тем, кто правил не придерживался, – продвинуло ее сначала на мастера, а затем и на место ушедшего начальника цеха. Всё было тихо и спокойно, всех она устраивала – кроме уж вовсе отъявленных разгильдяев (да таких на заводе и не было – тут же бы лишили брони и отправили на фронт), но однажды ее пригласили в первый отдел на беседу и предложили по доброй воле отказаться от должности начальника и перейти на положение простой обмотчицы. Жаловаться на несправедливость такого решения ей не приходилось, напротив, к ней отнеслись еще очень либерально, по меркам тех лет, – надо полагать, ни заводское начальство, ни курирующие первый отдел лица не хотели раздувать случай, в основе которого лежал их собственный «прокол». Дело было в том, что с формальной точки зрения, Калерия должна была быть отнесенной к тем лицам, которые какое-то время проживали на оккупированной врагом территории. На самом деле, принадлежность ее к этой категории лиц, по словам Калерии, была лишь условной. На Ставрополье, где она жила, линия фронта несколько раз менялась, сдвигаясь то в одну, то в другую сторону, и хотя, как уверяла жертва военных лет, в их небольшой деревеньке немцы даже не появлялись, она всё же считалась находящейся на территории, в течение двух недель оккупированной немецкими войсками. Всего двух недель! Но эти злополучные недели переводили Калерию в разряд граждан второго сорта. Напиши она в заполняемой анкете: «да, находилась», и ее не только бы не приняли на номерной завод, но и вообще не ясно, где бы она нашла себе работу, – разве что ее взяли бы техничкой в школу, на освобожденное Матреной место. И потому, чувствуя, что не особенно кривит душой, она решилась переступить через столь чтимые ею «правила» и скрыть порочащий ее факт в анкете. Однако дело вышло на явь, и винить здесь было некого – сама виновата. На место обмотчицы она не согласилась – сами подумайте, каково бы ей было в той ситуации, – и, к облегчению начальства, мирно уволилась по собственному желанию и по семейным обстоятельствам. После этого ей удалось пристроиться в «Энергосбыт», хотя, разумеется, она сильно потеряла при этом перемещении и в зарплате, и в престиже.








