355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Семченко » Что движет солнце и светила » Текст книги (страница 21)
Что движет солнце и светила
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:47

Текст книги "Что движет солнце и светила"


Автор книги: Николай Семченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

И точно. Божий одуванчик, потупившись, наморщила лоб и сказала:

– Когда Дима сделал операцию в первый раз, никто ничего не заподозрил. Он был, конечно, странным: с девчонками не якшался, всё больше – сам по себе, тихий, вежливый такой. Ну, иногда у него другие парни бывали. Не шумели, не пили, музыку громко не включали, а что делали, про то слух пошёл: Дима-то, мол, интересуется только мужчинами, а девок ему и на понюх не надо!

Я не понимал, зачем она рассказывает про какого-то Диму. Все эти "голубые" извращенцы и их проблемы меня как-то мало интересовали. Да и ей ли, Божьему одуванчику, смаковать подобные истории?

– А вы слушайте, не перебивайте, – цыкнула бабуля. – Значит, однажды наш Дима съехал, а в его квартире поселилась новая жиличка. Вроде бы какая-то его родственница. Миленькая такая, нежненькая, точно ангелочек: глазоньки так скромненько опустит, тихонечко шепнёт "здравствуйте" и мышкой за свою дверку юркнет. Придёшь соли попросить или, бывало, газ нечем разжечь – за спичками постучишься, а она не открывает. И ведь знаю, что дома сидит, я в глазок-то наблюдала: вошла, замок защёлкнула и никуда не выходила.

– Ну и что? Каждый человек хочет иногда в одиночестве побыть...

– А то, что подозрительно всё это: был Дима – куда делся? И эта фря переселялась не как положено – никто вещей не таскал, мебель не носили, новоселья не устраивали. Всё как-то чудно: явилась, открыла дверь своим ключиком и стала, как ни в чём не бывало, жить-поживать...

– А вам-то что за дело?

– А то, что это была Лиза, – отрезала Божий одуванчик. – Вам интересно знать, кем она была на самом деле?

– Английской шпионкой, что ли? Новой Мата Хари? Резидентом Массада?

– Не острите, молодой человек. Лизой был Дима...

Лизой был Дима? Я сразу и не понял, что к чему. Медленно, очень медленно доходил до меня смысл сказанного Божьим одуванчиком. Господи, она, наверное, сумасшедшая. Зачем я вообще с ней разговариваю? Она повёрнутая, крыша набекрень, точно!

– Ну-ну, – хитро сощурилась Божий одуванчик. – Думаете, я душевнобольная? Ох, миленький, у меня и у самой ум на раскоряку: как это так – был парень, стал девкой? А потом из девки – снова парень, как это так? И Бога не боятся!

– Что за чушь ты несёшь, старая перечница?

Старушка, не ожидавшая грубости, вздрогнула и, поджав губы, торопливо кинулась к своей двери. Но захлопнуть её не успела – помешала моя нога.

– Кричать буду, – прошептала Божий одуванчик, и глаза её округлились. Как вы смеете разговаривать так с пожилой дамой? И ведь невежа какой! Вы что, об этих... как их?... транссексуалах ничего не читали?

От неожиданности я убрал ногу, дверь тут же захлопнулась, щёлкнул замок. Оказавшись в безопасности, Божий одуванчик противно хихикнула, совсем как старуха Шапокляк из "мультика", но всё же не отказала себе в удовольствии добавить хорошую жменю соли на мои, так сказать, кровоточащие раны души.

Оказывается, её дочь работает паспортисткой в ЖЭУ. И вот когда Дима уехал куда-то без выписки, а Лиза явилась с паспортом, в котором уже стоял штамп о прописке, эта блюстительница правопорядка заподозрила неладное. Ну, ясно, сообщила начальству, рапорту дали ход. И вдруг поступает приказ: "Отставить!" Не иначе, как в деле замешано высокое начальство, а то и мафия. Потом Лиза исчезла, явился прежний Дима, ну не совсем прежний – чуть старше, похудевший, и вообще какой-то не такой. И паспорт у него новенький, не тот, который паспортистка волей-неволей запомнила: капнула, стерва, тушью при заполнении прописки лет семь назад, был ей за это нагоняй от начальства, как такое забыть? Снова заподозрила неладное, и то ли времена теперь другие якобы свобода: делай что хочешь, то ли в милиции перестали хранить секреты, но её одёрнули как-то незлобливо, с весёлой улыбочкой: "Успокойся, бдишь где не надо! Документы в полном порядке. Была женщина – теперь мужчина. Право имеет!"

Божий одуванчик затаилась за своей дверью, ожидая моей реакции. Я слышал, как она осторожно сдвинула металлическую задвижку с глазка. И тут я сделал то, чего и сам от себя не ожидал: нашарил в кармане ключи и, выбрав длинный и тонкий, с размаху воткнул его в сверкающую линзу – стекло хрупнуло и брызнуло на пол звенящими осколками. Они противно захрустели под моими туфлями, а Божий одуванчик пронзительно, с подвыванием заголосила:

– Ой-ей-ёй! Хулиган!

Но я даже не обернулся. Ступени лестницы казались шаткими, потолок грозил обрушиться, перила выскальзывали из-под руки и почему-то не хватало воздуха. Наверное, я напоминал гуляку, возвращающегося с крутой вечеринки.

Кто-то поднимался навстречу. Кто – не понял: сиренево-красное пятно, размытая маска серого лица, мыльный запах лаванды – такой приторный и невыносимо густой, что меня чуть не вывернуло наизнанку. И только на улице, глотнув пыльного, но свежего воздуха, я пришёл в себя.

Не знаю, почему, но мне захотелось вернуться обратно и устроить Божьему одуванчику хорошую встряску. Ехидна, старая перечница! Ишь, как она смотрела на меня – с презреньем: не смог, дескать, отличить мужчину от женщины, да ещё и убивается! И эта мерзкая улыбочка – вроде жалостливая, но, с другой стороны, гадливая, будто вареный таракан в рот попал... У, и глаза змеиные, немигающие!

Но возвращаться я не стал. Божий одуванчик наверняка получила бы от этого удовольствие. Для таких старух чем скандальнее, тем лучше. Будет что нашептать подружкам на лавочке. Да и телефон у неё, скорее всего, под рукой – начни я в дверь ломиться, тут же милицию вызовет. Ну её к чертям собачьим!

***

Всё. Пора закругляться и прятать свои записи. Жена приехала. То и дело заходит на кухню, где я сижу. Рабочий кабинет у меня тут, ничего не поделаешь: в однокомнатной квартире трудно где-то уединиться, разве что в туалете.

Зине скучно одной сидеть перед телеящиком. Она то и дело заходит на кухню. То чаю себе нальёт, то бутерброд делает. У неё всегда появляется аппетит, когда смотрит свои сериалы. Страсть как любит наблюдать чьи-то страсти, страдания, встречи-расставания, любови – измены, вся испереживается – изволнуется, да ещё и мне кричит из комнаты, зовёт: " Ой, смотри, что злодей делает! Иди скорее сюда!"

Знаю я эти её уловки. Ей хочется, чтобы я сидел рядом, плечо к плечу, за талию бы приобнимал и всё такое прочее. Она почему-то вообще не выносит одиночества.

– Что это ты пишешь и пишешь?

– Да так, составляю отчёт. На работе времени не хватает...

– Можно подумать, тебе сверхурочные заплатят. Сказал бы в конторе, что будешь работать дома ...

– Неудобно!

– Опять я буду засыпать одна...

– Ничего, скоро приду. А пока не мешай, пожалуйста.

Ах, милая женушка, знала бы ты, что именно не даёт мне покоя! Понимаешь, я не могу забыть Лизу. Прикасаясь ко мне, она будто бы проникала вглубь меня, понимая сущность мужской натуры. Для неё было мало наслаждаться моим телом, потому что оно было ей необходимо ещё и для того, чтобы понять источник того благоговения и трепета, которое обычно охватывает людей в редкие минуты счастья.

И вот её нет. И не будет. Она пошла дальше. А я остался.

Божий одуванчик наговорила мне какую-то чушь. Я точно узнал: операцию по перемене пола делают в несколько приёмов. Причём, вернуться к себе первоначальному уже невозможно: навсегда становишься женщиной или мужчиной обратного хода нет.

А Дима, кто он? Кажется, и в самом деле её родной брат. Но это мне уже всё равно. Ничего выяснять больше не стану.

Иду, иду, дорогая! Подожди ещё минутку. А то я никогда не доведу эти записи до конца.

Когда меня познакомили с Зиной, я с облегчением узнал: она недавно развелась, её родители живут в этом городе уже тридцать два года, и старая её учительница при встрече на улице непременно что-нибудь ностальгически вспоминает. Свидетельство о рождении и другие документы я изучал с таким пристрастием, будто подозревал, что насквозь фальшивые. Но всё, слава Богу, оказалось в порядке. Кроме одного: Зинуля не сможет стать матерью. На её лечение мы уже потратили целое состояние, у кого она только не побывала экстрасенсы, профессора, бабки-травницы и даже нанайский шаман пока ничем не смогли помочь.

Вот она снова вернулась из очередного путешествия к какому-то знаменитому целителю. Вся будто светится изнутри.

– Уже первый час ночи, дорогой.

– Иду, иду!

***

Уже засыпая, на границе сна и яви, я почувствовал этот дивный, волнующий аромат. Господи, как же мог забыть, что наш кактус сегодня должен расцвести!

Зинуля, разбуженная моим восторженным воркованьем над прекрасным золотистым цветком, соскочила с постели, полезла на антресоли и достала "Конику":

– Сфотографируемся на память! Сначала ты с кактусом, потом я. Он так редко цветёт. Следующий раз будет нескоро. Внимание! Птичка вылетает...

Зина засмеялась. И я тоже засмеялся. И смеясь, вдруг подумал, что никогда не видел детских фотографий своей жены. Интересно, почему родители никогда её не фотографировали?

И я смеялся, смеялся, смеялся, просто захлёбывался смехом.

***

Завтра я, как обычно, проснусь от противного методичного попискиванья китайского будильника, и нехотя сброшу с себя одеяло из синтепона, и, воткнув ноги в шлёпанцы, с полузакрытыми глазами побреду в ванную из крошки, прессованной под мрамор, и после бритья-умыванья вставлю контактные линзы, чтобы тут же отчётливо увидеть в зеркале улыбку, заранее приготовленную на весь день. Она не должна сходить с лица, не смотря ни на что! Потом завтрак: ломоть хлеба из отрубей, намазанный обезжиренным маслом, американский кофе без кофеина, немного джема из непонятных фруктов с заменителем сахара, чуть-чуть соевого мяса с размороженным хрустящим картофелем. А что вы хотите? Эти эрзацы хоть как-то помогают держать вес в норме.

Надев немнущиеся брюки из вискосы и натянув как бы шерстяной свитер, потрескивающий от статического электричества, я подведу свои часы "Сэйко", собранные в Малайзии, надвину на лоб итальянскую шляпу гонконгского производства и захлопну за собой дверь. Кажется, она сделана всё-таки из настоящего отечественного железа, но зато покрашена какой-то странной краской, о которую пачкаешься как об мел. Подделка, конечно. И в окружающем нас мире полно подделок. Мало осталось подлинных вещей, чувств, мыслей и настоящих людей.

А цветок кактуса, такой живой и настоящий, завтра уже засохнет. И волшебный, острый и тревожный его аромат сменится запахом протухшего дешевого минтая.

И я смеялся, смеялся...

А почему – вам этого не понять!

БУРАТИНА

А он пришел и не отряхнул снег – опять останется лужа, от которой в прихо– жей запахнет мокрым войлоком и едким "Футоном", но ему-то что? Своих за

пахов не ощущает, привык к ним. Изогнул правую ногу кренделем расшнуровывает ботинок и щурится от яркой лампочки, поводит остреньким, своим носом: "О, божественный аромат! Ванильный кекс, не иначе?"

Киваю: точно, угадал! И затылком, спиной, всем своим существом чувствую тяжелый взгляд Ларисы – буравит меня, ввинчивается дрелью, и я осторожно, будто майку поправляю, завожу ладонь назад и молю всех святых, чтобы жена не обожгла глазами кисть руки. Но она умудряется– таки просверлить дырочку под лопаткой (интересно, почему не задымилась ткань и не пахнет паленым?) и смотрит в этот глазок на раскрасневшееся с мороза лицо Буратины и, может быть, различает на его лбу бисеринки растаявших снежинок. " За три километра своим противным носом чуешь стряпню, и опять заливай чайник, и кипяти его, и обязательно – свежую заварку из цейлонского чая, а то как же, иного не понимает, только и бубнит над чашкой; прекрасно, прекрасно, вот еще бы лепестков жасмина добавить – сказка, миф, восторг! Ах, чтоб ты провалился!"

Я чувствую Ларисины мысли, вот именно: чувствую, а не слышу и тем более не догадываюсь о них – они, мысли, словно сочатся, проникают в меня по невидимому мыслепроводу, и боюсь: их тонкие иголки воткнутся в лоб Буратины, и он обиженно моргнет и вскинет тонкую, узкую ладонь к вискам, судорожно будет потирать их желтыми, прокуренными пальцами и тихонько оправдываться: "Лариса я на пять минуток! Шел мимо, у вас свет горит, думаю: не помешаю?" И жена неловко изобразит улыбку, и кашлянет, и полезет в холодильник доставать его любимое смородиновое варенье, и будет говорить, что как же, мол, скучали, ты ничего такого не думай, мы хотели, чтобы кто-нибудь к нам зашел, потому как в этой глухомани только и развлечений – разговоры, ты же знаешь!

Левой рукой дотрагиваюсь до дырочки под правым плечом и накрепко замуровываю ее ладонью. В пальцы тут же вонзаются колючие иголки. Буратина даже и не подозревает, что по его милости перекатываю уже целого ежа, и он, зловредный, того в гляди фыркнет, сорвется с указательного пальца и, топоча лапками, ринется на Буратину.

Лариса сидит на кухне, с ее табурета хорошо просматривается прихожая, и, если бы я не загораживал гостя, он уже давно бы вскинул ладони к вискам и, поджимая разутую, ногу, залепетал бы про пять минут и про свет в окне, где опять не спят – не от свеч, не от ламп темнота зажглась: от бессонных глаз. И жена растянула бы улыбку, в уголках губ замерцает ехидство, и знаю, знаю! – она мысленно ответит строкой Беллы Ахмадулиной: "За Мандельштама и Марину я отогреюсь и поем!". Не любит Лариса Буратину с его способностью появляться как-то не вовремя и внезапно, и обязательно замерзшим, неухоженным, в этих страхолюдных войлочных ботинках, шнурки которых вздулись бугорками узлов.

Порывистый Буратина, торопясь разуться, вечно дергает их – шнурки рвутся; он связывает концы и шутит: накопит денег и обязательно купит новые, но тут же и забывает о случившемся, так и ходит мимо промтоварного магазина в книжный в своих стоптанных ботинках, и все куда-то вперед смотрит, нет, чтобы опустить глаза к земле – увидел бы, в чем бежит-торопится по ней. А может, у Буратины шея так устроена? Какой-то хрящик, или что там еще, подпирает кадык, и не дает наклонить голову вниз – так и ходит Буратина, откинув ее чуть назад, отчего приобретает гордый, независимый вид.

Буратина справляется наконец со шнурками и остается в протертых желтых носках, из дырок выпирают перламутровые бляшки ногтей. На помощь Буратине приходят мои запасные шлепанцы – он сует в них ноги и, хлопая задниками о пол, идет на кухню, и на ходу поводит носом, и бормочет хвалу восхитительно-ароматному кексу – вся округа пропиталась его запахом, по крайней мере в радиусе трех километров, и все заблудившиеся в ночи путники непременно выйдут к селу и соберут под нашими окнами благодарственную манифестацию, так что вы, дорогие друзья, не удивляйтесь, заслышав "Виват!" и "Браво!"

В ожидании манифестации мы пьем чай. Буратина отщипывает от кекса кусочек за кусочком, выковыривает изюм и складывает его разбухшие комочки по краю золотой полоски на блюдце. Виноград он любит только свежий, и чтобы каждая ягодка была безукоризненно спелой с темнеющими внутри косточками. Но в рыбкооповском магазине, увы, продают свежезамороженный виноград, который, оттаивая, превращается в слипшуюся бурую массу.

Обычно Буратина приходил к нам, когда собиралась, компания – Алексей с Людой, Миша, Костя.

Мы все вместе работаем, в одной ПМК – кто инженером, кто прорабом, кто нормировщиком. Строим в селах района деревянные двухквартирные дома, проект типовой, материалов хватало, плотников – тоже, потому что в нашем районе для строителей установлен приличный северный коэффициент: один к десяти. И для тех, кто топором машет, и для тех, кто пером в конторе по бумаге водит. А кто не хочет заработать побольше? Чтобы обеспечить жизнь себе и тут, в Каменном, и там, на материке, – в отпуске, большом северном отпуске, на золотом песочке, под полосатыми тентами, и вокруг – чайки, загорелые под "шоколадку" женщины и рестораны с грузинским вином и сыром гуда или сулугуни – сверху посыпают его зеленью петрушки, и приносят на тарелочке еще кучу всяких трав, и шашлык, о-о-о! Ах, как славно на солнечном том берегу жизни!

Но, чтобы на него выбраться, оттруби три года в снегах, метелях и морозах – тогда выдадут много отпускных, оплатят туда и обратно дорогу, и улетишь ты вольной птицей, считай, на полгода из этой Тмутаракани, не ведающей, что такое лето: в июне вспыхнут сопки кострами цветов, разольется по ним медная лава рододендронов, но стремительно пробежит июль, пустятся за ним в погоню сизые тучи, и в сентябре сквозь вуаль дождей пробьется первый снег, и все по-прежнему: холода, метели, серый полумрак бесконечно унылых дней, и разве что мелькнет фейерверком какой-нибудь гастрольный ансамбль и отбудет незаметно, нагруженный красной рыбкой и икрой. Этого добра у нас хватает: кто хочет – всегда наловит.

Вот если Буратине не надо, он и не промышляет – знай в библиотеке сидит или по сопкам шастает: природу, говорят, изучает. И нам потом всякие сказки рассказывает. Будто появилась у него знакомая евражка – это суслик такой, рыжий, чуть крупнее "материковских", – и до того ручной: хлеб берет прямо из рук, знаете ли, ничего не боится! Как же, так мы и поверили.

Или вот еще байку о лисице рассказывал. Вроде собачки она, – так и ластится к нему, так, и льнет, своих лисят из норы выволакивает знакомьтесь, детки, с Буратиной, и те лисята, которых он от ры6кооповского пса Джульки спас – разрыл кобель нору, лисиное потомство давить стал, тут и подоспел Буратина, – так вот, эти лисята, мол, признают его своим защитником даже в руки даются – доверчивые щенята! Ну и бред, правда?

Мы слушали этот рассказ, и другой, и третий, и никто не верил, только Люда пользу извлечь решила: из этих лис звероферму бы создать, пусть плодятся – воротники нужны.

Буратина едва откашлялся – чаем поперхнулся, фыркнул, покраснел, пальто в охапку, ботинки войлочные подхватил – и хлоп дверью, аж замок заело, потом сам же новый врезал и, пока с ним возился, скороговорил: "Бесценно подлинное, подделке – грош цена, живое живет жизнью своей, навязывать чуждые правила – грех". Тарабарщина какая-то! Но ради замка – нового, настоящего английского, с клеймом "Маде ин..." (и где достал?) – Лариса вежливо кивала: да-да, чай согреть? Да не горячись, не надо, долбанешь себя стамеской; бисквит – только что испекла, новый рецепт, из "Бурды моден"! – как бисквит держать будешь, если палец поранишь, ты уж не горячись, поосторожней, всякое бывает...

После того случая Буратина избегал больших компаний, и Люду на работе не замечал, будто и нет ее в прорабской. Я с ним даже пробовал говорить по душам: нехорошо, мол, женщину обижать и все такое прочее. А он: "Что ты меня клюешь? Только перья летят! Хоть подушку набивай и на той подушке спи!"

Спал Буратина, между прочим, на узкой, еще довоенной кушетке – осталась от прежнего хозяина комнатки, которую ПМК и выделила молодому специалисту-инженеру.

Чистенькая, опрятная, на окне – голубые шторы с земляничками, эта квартирка быстро обросла высушенными цветами и листьями, пучками трав, замысловатыми закорючками веточек и сучков, гирляндами хрупких иссохших грибов, и всюду – книги, журналы, исчерканная бумага, какие-то чертежи, схемы. Углы заставлены картонными ящиками – в них вперемешку со скомканными брюками, скрученными жгутами рубашками и майками покоились камни, ракушки, бутылки, наполненные прозрачной жидкостью. Странно, но ни пыли, ни окурков, ни грязи в этой неразберихе никто ни разу не видел, и только женщины замечали: потолок небелен и желт от папиросного дыма, и качаются над лампочкой серые нити паутины – мохнатые, как паучьи ноги. И некоторые женщины норовили остаться у Буратины – может быть, искренне желая помочь ему прибраться, но все оставалось на своих местах, менялись только женщины глаза сверкали, безумно темные зрачки источали какое-то мерцающее свечение, и нечто пугающее, странный отпечаток торжества и печали оставался на лицах.

Никто из женщин никогда и ни под каким предлогом не рассказывал, что с ними произошло. С ненормальными, жадными глазами они потом еще долго ходили, не ходили – проплывали, чуть касаясь ногами земли, и взгляд обращали вперед и вверх – на облака, солнце и звезды. О деньгах, модных пальто, мебельных гарнитурах и очереди на квартиры говорить с ними было бесполезно – тут же отключались, и легкая улыбка пробегала по губам.

Лариса всерьез считала, что Буратина – гипнотизер, а то и экстрасенс. Его руки, жесткие, с беспокойными пальцами, прикасались к чашке теплого чая – и он нагревался: вился парок, усиливался запах заварки – Буратина, и это мы знали, пьет только горячий чай.

Однажды Лариса случайно коснулась его плеча – вспыхнула мгновенная, ослепительная искра, и мягкая, упругая волна чего-то неизъяснимо прекрасного закачалась-поплыла, охватывая все существо, обволакивая руки, шею, голову, Лариса бы задохнулась, не выдержала напора этой невидимой силы, если бы не оторвала прилипшую к Буратине ладонь, полыхающую жаром. И все кончилось.

Буратина жевал кекс и улыбался чему-то своему, мыслям своим затаенным. И ничего, как всегда, не замечал. А с теми бедняжками что он творит, трудно представить: наедине остаются, и нет свидетелей, как их чаруют. Так считала Лариса, и я смеялся, и все мы смеялись над ее выдумкой: на графа Калиостро Буратина не похож, и точка! И роковым он вряд ли сердцеедом был – смущался и бледнел от невинных даже анекдотов, и ничего такого не рассказывал сам, и только лишь и видели мы у него однажды женщину, портрет которой носил с собой, – рыжеволосую "Весну" кисти Боттичелли. Нагнулся зашнуровать ботинки, а открытка с репродукцией и выпала из кармана.

Шел снег, мела поземка, и вырастали в сумраке дней новые дома, но жизнь шла по-прежнему в мечтах о будущем. Мы хотели отдохнуть, и непременно в Пицунде, и построить наконец кооператив в Закарпатье – удачно попали в него по разнарядке, и хорошо бы цветной японский телевизор купить (подумать только: гарантия на двадцать лет!), и по дубленке бы не помешало – впрочем, очередь вот-вот подойдет, и уехать отсюда не пустыми – с деньжатами на машину, гараж и гостиную в стиле Людовика XIV. Там, в большой и светлой жизни, в своем будущем заживем легко и свободно, и нуждаться ни в чем не будем, да! Но Буратины это не касалось. Куда он тратит свои северные, никто не знал, только денег у него никогда не было, и даже на книги он занимал. Зачем приехал сюда, на Север, не понятно – не зарабатывать, не охотиться, не скрываться от алиментов. Зачем?

Он смеялся и звал нас с собой, и мы пошли однажды за ним. И вел он нас узкой тропинкой в сопки, по камням и булыжникам, вверх – к свинцовому небу, и низкие облака липучим туманом застили глаза, и мы не видели друг друга, и только там, где-то впереди, мерно и глухо звучало море, и когда сползли мы с кручи, оказались перед серым занавесом: вода, поблескивая, сливалась с небом, и слабый пунктир горизонта дрожал неясной, зыбкой линией. Под ногами хрустели черные ракушки, меж камней шевелились серебристые рыбешки, и белые чайки выхватывали их из грязи и взмывали торжествующе ввысь, а наши следы мгновенно заполнялись темной водой.

Мы шли по морскому дну, и можно было тронуть его руками, и сесть на зеленый валун, с которого пела какая-нибудь длиннохвостая сирена, но камень был грязным, в бурой слизи, в любую минуту море могло вернуться назад, и от стремительной его волны бежать пришлось бы, утопая в тяжелом сером песке. И мы сели под скалой у костра, и ели, и пили, и глядели, как Буратина берет у моря его ракушек, и серых крабиков, и серебристую фольгу рыбок – всех по одной, и зачерпывает в бутылку свинцовую воду, и смеется, и машет руками, и о чем-то беседует с чайками.

Но нам не понравился запах высыхающих морских звезд и прелых водорослей, и мы ушли – не через сопки, а в обход: так легче и проще, и все-таки Буратина вернулся первым, и в его ящиках прибавилось камешков, ракушек и бог знает чего еще. На бутылку наклеил он этикетку "Охотское море, август", как и на других бутылках, впрочем, надписи сделал: "Река Охота, июнь", "Ключ Поднебесный, май", "Кухтуй, июль", "Река Мая, апрель". И когда открывал он пробки, в его накуренной комнате веяло соленым ветром, свежестью гор, ароматом весенних долин. Так он утверждал, но мы ничего не ощущали.

Выдумщиком был этот Буратина. В сухом листочке березы чудился ему целый лес, а в тонком и пушистом неведомом злаке – похожем, правда, на уменьшенную копию бурундучьего хвоста – он видел веселое летнее разнотравье. Но в тот вечер, когда незваным пришел он в наш дом, вдруг почудился дразнящий весенний аромат – легкий, как грусть, как тень облака на лице, и в ответ на наши недоуменные взгляды Буратина вынул из-за пазухи ветку рододендрона.

В его тугих, с темно-зеленым глянцем листьях притаились бутоны. Из них торчали желтые клювики будущих лепестков. Лариса ойкнула н сказала, что ни за что бы не подумала, что рододендроны зимуют под снегом, в сорокаградусные-то морозы – и с зелеными листьями, готовые расцвести!

Буратина, оглядевшись, приметил хрустальную вазу и поставил в нее эту ветку. Потом мы пили чай, ели домашнее печенье и говорили о всякой всячине, пока Лариса не спросила, что такое Буратина вытворяет с женщинами, и хихикнула.

Он замолчал, опустил голову и тихо, чуть слышно сказал: "Разговариваю. Они ведь забыли, что женщина – это красота, любовь и жизнь". Он ушел, а наутро, в воскресенье, мы узнали: его не стало.

Буратина проходил у Дома культуры мимо полуразвалившегося сарая; кто-то в нем возился, и слышались стон и глухое рыдание.

Буратина шагнул туда и увидел местного бича Афоню: заломив какой-то женщине руки, согнув ее, он прижимался к ней – большой, в распахнутой овчинной бекеше; бормотал мужик гнусные слова и, возбуждаясь от их непотребного, животного смысла, опрокидывал женщину на темный, в грязных клочьях соломы снег. Буратина ткнул кулаком в его спину, и Афоня, пьяный и от борьбы озверевший, повернул голову, ругнулся и ударил нежданного свидетеля ногой в живот.

Буратина устоял, но, никогда не дравшийся, он не знал, как опасна сволочь, которой что-то мешают делать, и потому, согнувшись от острой боли, он снова ударил Афоню кулаком по спине, и еще раз, и еще. Тогда бич, удерживая женщину одной рукой, развернулся и, натренированный в драках с себе подобными, резко, наотмашь саданул Буратину в лицо и, когда тот упал, топтал и мял его ногами, пока не устал.

Обезумевшая от страха, запаха пота и крови, женщина уже не могла кричать – только тихо, протяжно стонала, и тогда Афоня, распаленный дракой, толкнул ее на снег рядом с Буратиной и, мокрый, запаренный в овчине, обрушился сверху. Но Буратина очнулся и смог-таки дотянуться до Афони. Его руки сцепились на шее бича, и как тот ни вырывался, сколько ни бил Буратину головой о землю, так и задохнулся, извиваясь в его неразомкнувшемся объятии.

Когда женщина сумела выбраться из сарая и прибежала в милицию, дежурный ничего от нее не мог добиться – она мычала, мотала головой и тянула его за собой. Но помочь Буратине уже не смогли: кровоизлияние в мозг, перелом основания черепа.

Той женщиной была Людмила. И Буратина ее узнал, потому что назвал по имени, сказал; "Ничего, Люда, держись, нас двое, ничего не бойся". И ударил Афоню...

Буратиной прозвала Буратину она, Люда. Ведь у него был длинный, острый нос и черные глаза-пуговицы, и ходил он в вязаной шапочке с помпончиком. Худой, нескладный, он никогда не смотрел себе под ноги – вечно спотыкался и при этом смеялся то ли от веселых своих мыслей, то ли от неловкости. Люда, вообще-то, хотела сказать "дурачина", но у нее почему-то вырвалось: "Буратина""

А мы с Ларисой в тот год уехали к морю, и ели шашлыки, и смотрели на чаек, и лежали на золотом песке, а про Буратину вспомнили, когда вернулись обратно и увидели Люду.

Она шла по улице и, спотыкаясь, смотрела в небо. Там плыли два облака: одно – похожее на жирафа, другое – не понять на что, то ли заяц, то ли евражка. Удивительно! И почему это мы никогда не смотрели раньше на небо?

Из цикла "Рассказы просто так"

ДРУГАЯ ЖЕНЩИНА

На улице он сразу закурил, торопливо, жадно глотая дым. Сердце неприятно защемило, и мужчина бросил окурок в снег. "Все! Хватит",– решил он.

На главной улице города горели огни, светились неоновые рекламы. Навстречу ему попадались все больше молодые пары – девушки свободно, не стесняясь, прижимались к парням. Как-то незаметно, отрешенно скользили мимо одиночки. Он нахлобучил шапку на лоб – холодно!! Дошел до центрального гастронома и тут вспомнил, что забыл купить хлеб. Торопливо забежал в уютный, теплый зал, не выбирая, схватил батон, машинально расплатился, глядя на часы, – господи, как поздно, опять придется что-то придумывать, объяснять, говорить, что играл в шахматы с Димой, не было автобуса... Снова закурил, зябко ежась, и опять бросил окурок: "Хватит! Пора кончать, пора..."

Дина, казалось, ждала его у двери – только хотел осторожненько сунуть ключ в замок, как тот щелкнул, и дверь открылась... "Наконец-то! А я звоню-звоню на работу – молчание... Ты хоть бы предупреждал меня, что задержишься... У Димы сидел? И когда только ему поставят телефон – хоть бы спокойна была, зная, что ты у него..." Жена обняла его, торопливо что-то говорила, а он с раздражением думал, что вот распустила телячьи нежности, а в кухне, наверное, опять пусто – придется сидеть и ждать, пока Дина приготовит хотя бы глазунью.

Он никак не мог понять, почему жена не занимается ужином, пока он не вернется домой. Может сидеть просто так на диване, уставясь на экран телевизора, или слоняться по квартире – даже пыль не вытрет, ждет, когда он придет. Бывает, сядет в кресло с новым журналом, а она зовет: "Андрей! Иди ко мне, поговорим..."

И приходится идти на кухню, невпопад говорить "да" – "нет", уткнувшись в журнал. Жена его любила, и он это знал. Только не знал, как себя вести...

И в этот раз дождался, когда поджарятся гренки, вымыл руки, ел, говорил, улыбался, намазывал на батон масло, пил чай, смотрел на руки жены, а сам думал: "Нет, это невыносимо... Надо кончать такую жизнь..."

Проснувшись ночью, он впервые после многих-многих других ночей услышал ее тело, уловил какой-то особенный, терпкий запах волос и осторожно, чтобы не разбудить, стал целовать шею, руки, грудь. И она проснулась...

"Ты что, Андрей?" – удивленно шепнула Дина, и прижала его голову к себе, и взъерошила ему волосы, и Андрею показалось: сейчас, вот-вот он заплачет...

А утром он поднял телефонную трубку, услышал знакомый голос – веселый, певучий, лукавый... "Нормально дошел... Все хорошо... Не знаю, Ира... Может быть... Ну, не дуйся, зайчик... Загляну, наверное, как всегда – через день..." Другая женщина засмеялась, он с тоской зажег сигарету и курил до тех пор, пока не обжег пальцы...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю