Текст книги "Пик Доротеи"
Автор книги: Николай Боков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
«При нашей человеческой бедности у нас нет ничего, кроме времени… дать ему проходить, не дать унести себя им, держась за… читаемую книгу… проспав, не услышав будильника… и занесенный кулак судьбы промахнется. При нашей беззащитности у нас нет ничего, кроме времени, которое, залечивая, пройдет.
Или вылечит, проходя.
За ударом следует успокоение бьющих и смущение убивших. В последнем случае передышка достается стоявшим поблизости».
Или вот еще, еще определеннее:
«И вдруг после болезненности и израненности – приходит благодушие, «равенство души», – несравненное благо, подарок Божий, – неизвестно почему, – но как принятие всего – и болезни, и смерти, и поддаваясь (отдаваясь) ей в слезах – благодарности.
Надеясь, что продлится это предание себя на Волю Всевышнего… И при этом не зная, как образуется клубящийся беспорядок последних месяцев, как устроится этот материальный развал – безденежья и всего на свете неустройства».
Утро сияло голубым небом, голуби прохаживались важно, как это они делают только в Гельвеции, уверенные в незыблемости правил уличного движения и законности своего – как и всякого – права на жизнь.
Клаус наслаждался компактностью существования, – оно сошлось в его мозгу наподобие острия. И мысль была свежа и объемна, и не нужно было ее показывать публике со всех сторон, словно продаваемую ей снедь.
Но ведь и эта земля знала страхи насилия разных воль, не желавших слиться в некую среднюю согласия. И что же их согласило… Иные думают – слова их святого отшельника Брудера Клауса: «оставайтесь маленькой страной». Не берите желающих к вам примкнуть. Ибо возбудится в один прекрасный день аппетит соседних народов, и они захотят вас, соблазнительных размером, проглотить.
Людоедская эра еще далеко не закончилась. Многие гордятся своею величиной. И падают неожиданно в яму мании величия. Русским мила необъятность их несчастной родины. Радуясь просторам Сибири, они ни разу в ней не были. Но жить они предпочитают в малых странах Европы.
Клауса уносило в видения мира, его славянские корни жадно пили влажный воздух фантазий, становились тугими, превращались в… стропы разноцветного Монгольфьера! Потомков изобретателя воздушного шара Клаус однажды встретил и удивился их земной основательности. Вероятно, ее тяжесть когда-то взорвалась изобретением, противоположным по духу.
Он сошел к озеру, мимо витрин открывшихся лавок. Одна его привлекла: десятки стройных ног, поднятые в воздух, одетые в чулки всех расцветок. «Пусть расцветают сто цветов», сказал китайский Лодочник. Как это он успел превратиться так ловко в Лавочника.
Витрина приглашала его сделать подарок Доротее. Он колебался относительно цвета. Фиолетовые намекали бы слишком на Нору. Благородные черные отнимали бы у ноги Доротеи нужный объем. Розовые делали бы из нее фламинго. Зеленые, стального цвета, синие… нет. Белые кружевные аляповаты. Вот, впрочем, изящные, с намеком на сетку. В ней бедро покажется пойманной рыбой.
Звонок прозвучал, едва он пересек порог. Из глубины магазина вышла миловидная женщина со следами недавнего сна на лице и поздоровалась, улыбкой раздвинув черные брови.
– Вы что-нибудь выбрали? Вам нужно помочь?
– Вот эти, – показал Клаус на стройную ногу в белом сетчатом чулке, вызывавшем какое-то напряжение и скорее тревогу. Такова современная женщина: она умеет поймать взгляд даже не нужного ей мужчины, посеять сладостное беспокойство.
Дверь опять прозвонила, и вошла покупательница. Вероятно, клиентка, судя по улыбке гораздо более прочной, появившейся на лице – продавщицы? Нет, судя по уверенности жестов, владелицы лавки. Она и рассыпалась в комплиментах погоде, в надеждах на хорошее лето. Клиентка снисходительно улыбалась, Клаус невольно взглянул на ее ноги в черных чулках, заметил костистые колени, и она слегка кивнула в его сторону головой, делая знак продавщице… нет, скорее всего, хозяйке: мол, не лучше ли прежде отпустить господина?
Та ушла вглубь магазина и вскоре вернулась с красиво сделанным пакетом.
– Желаю вам приятного дня, – почти улыбнулась она, когда Клаус расплатился и протягивал за покупкою руку.
Он вышел вон и захвачен был сразу упругим движением воздуха с озера, синевой неба, блиставшей до боли в глазах. И однако он не чувствовал начала чего-то, как бывало с ним в юности, – теперь его жизнь продолжалась по ровному месту. Он возвращался в дом Доротеи и Норы, и вдруг увидел его, стоявший на подъеме отдельно от прочих строений улицы. Одно окно было открыто, а другие поблескивали, словно стекла очков. «Очков слепых», – сказал себе Клаус.
Он заторопился вернуться.
Доротея увидела красивый пакет и догадалась, что это подарок ей. Возможно, и объяснение.
– Дора… – сказал Клаус, назвав ее уменьшительно ласково, – я проходил – увидел – и мне захотелось…
Знак внимания показался ему вдруг ничтожным, не достающим до величия хозяйки этого странного дома. Он схватился, словно утопающий, за воспоминание о польском римском Папе, имевшем пристрастие к женской обуви.
Отступать было поздно, он пакет протянул. Доротея взяла его медленным жестом, как бы взвешивая, и осмотрела со всех сторон.
– Ты ведь не завтракал, – сказала она. – Чай, между прочим, готов. И яйцо я сварила всмятку.
В далеком кухонном уголке стол показался крошечным.
Доротея разворачивала пакет.
Вместо белой ткани высунулась темная. Женщина руку продела в чулок, и в глазах Клауса позеленело: он был фиолетовым. Продавщица ошиблась. Или, может быть, он со своей дурацкой затеей.
– Спасибо, Клаус, – голос Доротеи прозвучал отчужденно, и гримаса улыбки застыла.
– Совсем не тот цвет, что я выбрал! – в отчаянии вскричал Клаус, готовый вырвать покупку из рук Доротеи. – Этот нужно вернуть!
– Да, разумеется, – сказала женщина безучастно, отдавая ему пакет. – А впрочем, можешь оставить для Норы. Она любит этот цвет. И этот оттенок. Пожалуйста, завтракай. Я пойду одеваться.
– Уверяю тебя, Доротея, я не хотел…
– Разумеется, – ответила та. И взглянув на него, смягчилась. – Не тревожься так. Это случайность.
У него посасывало под ложечкой, как бывало, когда он предчувствовал удар судьбы или угрозу перемены в существовании. Безмятежность жизни на озере показалась ему райской. И тамошние дружбы. События искусств. А в этом доме было нечто от холла вокзала, не хватало лишь рельс и локомотива. Вокзал, из которого невозможно уехать! Это уж чересчур.
Спасаясь от грусти, он пошел разыскивать Доротею, и на этот раз справился быстрее. На стук в дверь никто не ответил, и он вошел сам.
Женщина лежала на постели, раскинув руки, уткнувшись лицом в подушку. В позе иссякнувших рыданий. Клаус присел на корточки и осторожно погладил голову, и эта ласка вызвала новый приступ плача. Она подняла к нему лицо, и ему представилась обиженная девочка подросток: дрожащие губы, и слезы текли ручейками.
– Я не могу иметь детей, – сказала она.
Клаус взял ее руку и поцеловал. Это известие проливало свет на происходящее и объясняло что-то, чего он сразу не понимал.
– Мне нужно привести себя в порядок, – сказала Доротея. – Подожди меня в салоне, пожалуйста.
29
Клауса разбудило нараставшее чувство печали. Он проснулся у себя в закутке, выгороженном в библиотеке, обложенный книгами, которые он отобрал для прочтения, точнее, для внимательного перелистывания. Он вспомнил, что ждал Доротею, она не приходила, и его раннее вставание на нем отразилось внезапным приступом сонливости: покинув поспешно салон, он добрел до постели и упал. Четверть часа ему было б достаточно, чтобы вновь ощутить свежесть ума и тела. Однако тело подсказывало, что времени прошло значительно больше.
И свет в окне был зрелого дня на подступах сумерек.
Он догадывался, что остался один в этом доме, потому что дом присматривался к нему, чужаку, осторожно, словно собака к новому хозяину, знающая, что от него теперь зависит регулярность миски с едой и одобрительное почесывание за ухом. А дому было о чем беспокоиться, – кусок задравшейся кровли, сырость, поднимавшаяся от земли, трещины в штукатурке.
Еще надеясь, он пробежал коридор. В салоне он увидел белевший прямоугольник бумаги.
«Извини меня, – писала Доротея, не назвав имени, и сердце его сжалось, – я уехала к дальним родственникам. Когда будешь уезжать, оставь ключи на столе и захлопни дверь в дом и во двор».
– А я не уеду, – обидчиво сказал Клаус себе вслух. – Я буду тебя ждать.
Он вспомнил о телефоне и набрал номер. Ответил робот. Он послал телефонограмму: «дорогая Доротея я тебя жду наши шансы на счастье с нами», и аппарат пропикал в ответ, подтверждая, что его воззванье доставлено. Но уже на второе послание «где тебя искать» промолчал. Доротея отклоняла контакт. Осталось перехватывать Нору, ее убеждать, объясняться.
Ему есть захотелось. Он подумал, что в его тревоге много детской боязни остаться одному. Но ведь столько людей, стоит лишь выйти на улицу! Отчего ему нужны именно эти нити общения, близости, они ведь тоже выросли из ничего… За секунду до того, как он остановился у витрины рядом с Доротеей, они ничего друг о друге не знали! И жилось ему славно.
Каждое расставание отдает смертью, это известно, и поэтому не по себе. «Ветер существования меня выметает из жизни, – поспешно записывал Клаус, – космический холод меня загоняет в нагретый разговорами угол».
Он ел запеканку с рыбой, оставшуюся от ужина накануне, к несчастью, не находя уже вкуса. И вино ему показалось кислым, словно успело свернуться в уксус за одну ночь. Из богача ощущений он сделался испуганным нищим. Расточитель отношений сморщился в попрошайку.
Он поднялся на этаж в поисках излюбленного окна художника далекого безмятежного века (впрочем, поправился он тут же, как легко в тот век умирали младенцы и дети… сколь многие рисковали жизнью, рождая…)
Он открыл окна, и на него повеял свежеющий воздух вечера, блеск отраженного желто-красного заката. Мерцающие голубоватые пунктиры загоравшихся фонарей протянулись вверх и вниз, и ярусами поднялись по склону. Старинный город ему в радушии не отказывал, несмотря на его неловкости и вины. Клаус сидел на подоконнике, словно на границе между общим и отдельным, не зная, куда перейти.
«Я сущность чего-то», – сказал он себе. Звено мирозданья, фишка в игре! Как всякий человек, впрочем. На место иссякшей любви к человеку на кресте пришел интерес к устройству машины вселенной.
Озеро чернело у подножия гор.
Он ходил по комнате Доротеи, заглядывая в уголки, под подушки, на полки за книгами. Ведь если она так внезапно исчезла, значит, ей он не додал, не дал ожидаемого? Но чего именно?
Из книги – он автоматически прочитал заголовок: «Неистовый Цельсий» — выглянул уголок сложенного листка бумаги. Смущаясь от дерзости посягания на чужую тайну – и оправдывая себя чрезвычайностью обстоятельств – Клаус вытянул его и расправил. Рука Доротеи была несомненна.
«Великая любовь… настоящая… – ее почерк! Ее! – Высокие эпитеты… нужны ли… способны ли… ее над ней Самой возвысить…
Дотянуться бы… хоть на мгновенье еще раз прикоснуться к Ней…
Сама попытка уже похожа на счастье.
А там уж как Богу угодно…
Даже если Он нас внизу оставит, обнявшихся, любоваться
На Пик недосягаемой Вершины».
Дом прислушивался недоверчиво к мыслям исчезнувшей хозяйки, которые повторял вслух чужак.
30
В полночь заскрипели половицы в соседней комнате, словно кто-то там шел, и Клаусу стало не по себе. Борясь со страхом, он пошел ему навстречу, по опыту зная, что воображение его подстегнет. Он открыл дверь, зажег свет, никого не увидел. Сюда давно никто не заходил. Пыль лежала повсюду, и даже телевизор – впрочем, старомодный – оброс серо-голубоватым футляром.
Здесь прежде жила, несомненно, женщина. Постель, туалетный столик, зеркало, умывальник. Высохшие цветы на окнах, в вазе, пучок пшеничных колосьев, разноцветные обручи хула-хупа.
Фотографии на стене: женщина с двумя девочками, потом девушками, – он легко узнал сестер, а женщина, стало быть, мать. Открытый серьезный взгляд протестантки, носительницы правил честности и благоразумной жизни. Самому так жить тяжело, но жить среди людей, подчинившихся закону – удобно. Вот почему русским хорошо в постаревшей Европе, а у самих на родине – ни черта не выходит.
На пыльном слое Клаус заметил совсем свежие следы человеческих ног и содрогнулся от ужаса наподобие Робинзона, увидевшего на песке отпечаток стопы дикаря. Прикоснуться к чему-либо означало выдать свое посещение. Если бы, конечно, кто-нибудь явился сюда проверять.
Он вернулся в апартамент Доротеи, где горели все обнаруженные светильники, в изнеможении бросился на постель. Едва уловимый запах духов, ее ночная рубашка напоминали о хозяйке, сделавшейся недоступной.
Страшные силы приложены к нам, сказал себе Клаус, рядом с которыми наши симпатии и желания – ничто. Пока челноки наших жизней идут рядом, нам можно любить и стремиться друг к другу. Но вот их разводит судьба – и нам не удержать их, сцепившись руками – вцепившись друг в друга! Между нами растет пустота.
У изголовья ощущалось нечто твердое под подушечным валиком, матрас там чуть-чуть горбился. Клаус исследовал место и определил твердый угол. Сунув руку, он нащупал предмет. Оказавшийся чемоданчиком.
Замок его сломан. Перевязан матерчатым поясом.
В нем были сложены секреты Доротеи, по-видимому. Клаус не решался открыть. По плечу ли ему узнать и нести эти тайны? Как он будет смотреть в глаза Доротеи? Возможно, впрочем, так часто бывает, что его оставили одного с этой надеждой – чтоб сам он узнал то, о чем рассказать невозможно. Разрубил бы узел непроизносимой тайны, душащей жизнь.
Чемоданчик Пандоры, усмехнулся он.
В ночной тишине разнесся громкий стук упавшего предмета и звон разбившегося стекла. Страх пролился холодной струей в позвоночник, обессиливал, но и требовал действий. Хотелось бежать. Преодолевая малодушие, он двинулся вниз по лестнице, нажимая на светящиеся зеленым выключатели. В салоне не было следов разрушения. В библиотеке под ногами захрустело стекло, он содрогнулся, но ощутил облегчение, увидев сорвавшийся со стены портрет.
Тот упал совершенно естественным образом: гвоздь проржавел и сломался, его шляпка осталась вросшей в веревку. Портрет был мужской: господин стоял на берегу озера в теннисном кепи и безрукавке, скрестив руки на груди и имея в одной трубку. Год был указан и имя художника: 1982, Constange fecit. Персонаж чем-то напоминал Доротею – небольшим деликатным ртом – и Нору – миндалевидным разрезом глаз.
Семья собралась вместе – у него в голове, – а они собирались когда-то живые в этом просторном зале, годном для многолюдного бала, но не случайно, – за воскресным обедом, после чинного посещения церкви. Впрочем, он точно не знает.
Разбившийся – на автомобиле? – папá. Маман, оставленная мужем и угасшая от печали. Дочери, нашедшие в нем надежду на что-то. И однако надежду не сумевшие поделить.
Стоит приблизиться к Евиной роще, как жизнь начинает загустевать, словно смола, и ты прилипаешь к ней наподобие муравья, – сказал себе Клаус. – И уже нужно нести свое семечко в достигшее неба строение Человечества… А начиналось обещаньем полета… а кончается…
Подобие стона донеслось из недр дома, из коридора, точнее, со второго этажа или, возможно, с роскошного чердака. Клаус покрылся мурашками, ему опять захотелось выбежать на улицу – неуютную, может быть, но простую в своих опасностях. Опыт предков и его собственный русский заставили пойти навстречу источнику страха: он знал, что бегущего от смерти она догоняет, умножившись.
На случай, если его ждет минотавр в лабиринте, он взял пачку салфеток и розовые комки их оставлял на поворотах лестниц.
Наверху в коридоре лампочка вспыхнула и лопнула, осыпавшись, прошелестели осколки. Далеко впереди светилась полоска под дверью, и мужество Клауса покинуло: кто-то там был и стонал. «Там нет никого, – уговаривал он оцепеневшие ноги, они идти не хотели, – Нора забыла выключить свет».
Слева и справа высилась мебель, между шкафами и буфетами чернели провалы, откуда впору высунуться костлявой руке и его ухватить за плечо. На ум пришел Отче наш, и его повторяя, Клаус осмелел и пошел. Перед дверью он еще постоял и затем осторожно открыл.
Действительно, горела настольная лампа, забытая Норою в спешке отъезда. Никого в комнате не было, даже призраков. Клаус зажег все светильники, какие мог обнаружить, и люстру, прильнувшую светло-зелеными стеклянными листьями к потолку. Тени растаяли. Он походил среди спортивных снарядов, воображая себе Нору, – гибкую, ловкую, она может за себя постоять! Если представится такой случай, конечно, в Европе в богатых кварталах он редок, а метро гельветы строить не стали.
В торце великолепного чердака чернело высокое окно, напоминавшее готическое своими тремя створками. Возле постели с балдахином стояла большая круглая коробка, несомненно, шапоклак именовавшаяся когда-то, во времена ношения дамами шляп. Полюбопытствовав, Клаус снял осторожно крышку и поразился множеству бумажных квадратиков и пакетиков, – возможно, нескольких сотен, если не тысяч, имея в виду порядочную высоту коробки. На них видны были цифры, и взяв одну наудачу, он обнаружил дату. Стыдясь, он вторгался в чужую жизнь, но любопытство его пересиливало, – то самое, что отступило, однако, перед чемоданчиком Доротеи.
Порядка дат в этой куче быть не могло. Мелькнул год 2000, а рядом толкались 82 и 93, и конверт с надписью 7 июля 1994. В нем лежала фотография равнины, утонувшая в тумане, снятая, очевидно, с возвышенности и так, что остаток крепостной стены выступал в правом углу. На обороте он читал круглый ученический почерк: «Мы с папá смотрели на этот пейзаж, и он сказал, что уменье художника проявляется в изображении мимолетных состояний природы.
Потом мы смотрели собор и обедали в ресторане гостиницы. Наверху по углам башен собора стояли изваянья быков. Папá сказал, что это нарочно: быки возили камни на гору, чтобы строить, и это на память о них. У входа сидел бродяга с красным рюкзаком, и папа послал меня бросить ему в кепи монетку. Он улыбнулся и поклонился. У него были светлые волосы и бородка. Вечером мы звонили домой, и маман сказала, что Доротея почти совсем выздоровела, и мне стало жалко, что мы не приехали сюда все вместе».
На другом крохотном пакетике значилось «Доротея день рождения 1980». Внутри лежал локон золотистых волос. Клаус погладил им губы, и ему почудился запах духов. Не взять ли на память? В другом фунтике нашлись состриженные полумесяцы ногтей и пометка: «Когти моего совершеннолетия».
Прочесть все казалось немыслимым. Соединить фрагменты последовательно потребовало бы работы долгих месяцев… Иные свертки перевязаны были нитками и веревочками.
«Доротея подарила мне на Рождество свой отпечаток большого пальца. Она сказала, что он мне поможет при сдаче экзаменов». И действительно, посередине листка красовалась симпатичная сеточка красных жилок. Приписка: «Сдала благополучно».
Белый конвертик высовывал уголок из груды пакетиков, фунтиков, сложенных листиков, и его Клаус не сразу заметил. А заметив, немедленно выдернул и прочитал: «Клаусу». Именно так, Pour Klaus, а не просто «Клаус». Нора, очевидно, предвидела его проникновение. Ему стало уютнее, словно он услышал дружественный голос. Он лег на постель и развернул бумагу. Почерк был твердым, старательным. Вероятно, Нора переписывала с черновика.
«Милый Клаус, мне горько уезжать и одновременно легко. Горько – потому что мы не сделали последнего шага, хотя к нему шли все эти дни. Потребность ощутить тебя в себе доходила подчас до жизненной необходимости, казалось, что если этого не случится, я умру. И однако этого не случилось. Я уезжаю, не зная твоих ласк обладателя, твоей силы мужа, твоей власти над моим телом. Странным образом, наши движения друг к другу не совпали: от твоего желания я убегала, при моем желании ты делался нерешителен. Вчера во время нашей последней встречи была секунда, когда я почувствовала себя мужчиной и готова была тобой овладеть – раздеть тебя, преодолевая, быть может, твое сопротивление и стыд, взять твой орган в себя, всосать, высосать. От этих минут остались лишь фразы; читая, ты, наверное, чувствуешь их насильственность и беззастенчивость.
Дора знала о возможности нашей с тобой близости. Она соглашалась на нее с самого начала. Она первая позвонила мне и пригласила приехать к вам в Л… Конечно, ты уже знаешь, в чем причина ее уступчивости, – не правда ли? Она ведь сказала тебе? Я колеблюсь быть до конца откровенной, потому что этот секрет принадлежит мне лишь отчасти… Вероятно, ты теперь уже знаешь, что она не может иметь детей… Мой ребенок был бы также и ее – ты понимаешь? Вплоть до того, что она как бы выбрала отца для моего ребенка… Мы всегда это чувствовали – еще тогда, когда жива была мама и когда она рассуждала о нашем будущем. И уже заболев, она разговаривала с нами таким образом: мужа тебе выберет Доротея, – сказала мама, улыбаясь, словно в шутку. Однако это шуткой не было, ее пожелание отразилось в завещании.
Я слышала однажды, как ты ласкал Доротею. Я сидела на лестнице и плакала, потому что ты был моим в эту ночь, но не со мною. Доротея тебя полюбила, но мне предстояло увенчать эту любовь плодом, – ты понимаешь? Теперь, написав тебе все это, я вижу, что на пути к нашей близости возникло ужасное препятствие, а именно, какая-то намеренность его, словно ты вовлечен в игру без объяснения правил. Поэтому я рада, что улетаю в Рио: не мне разрешать создавшееся положение. И как бы я его могла разрешить? Чувствовать твой вес, тебя, раздвинувшим мои ноги и проникшим так глубоко, что всякое представление о реальности исчезает, и смерть улетучивается, словно детская фантазия? Твоя Нора».
По лицу Клауса текли слезы. Драгоценность его мужескости впервые выступила так ярко. Его семя было на вес золота, началом новой жизни, краеугольным камнем счастья! То самое семя, которое он считал за ничто, разбазаривал в минутных содроганиях удовольствия! А теперь громоздились вокруг дома, капиталы, завещания, генеалогии.
Глухой ночью в пустом – заставленном мебелью – доме Клаус заканчивал карьеру мужчины, превращаясь в философа, подводя итог – дойдя до края страницы и не зная, удастся ли, нужно ли писать далее.
«Мой голос слаб, – подумал Клаус. – Мне есть что сказать, но не дано перекричать разносчиков пирожков и лимонада, глашатаев общих мест».
Он лежал на постели под балдахином, на ощутимо твердом – для здоровья полезно – матрасе. И засыпал умиротворенно, повторяя слова письма. Признав, что не сумеет среди тысяч бумажек отыскать ту, которая ему объяснит тайну сестер. И будущую жизнь его самого, коль скоро она связалась с их существованием.
Перенесенный в сон, Клаус очутился в огромной коммунальной квартире, она казалась ему недосмотренным сновидением, и он мучительно вспоминал начало его, чтобы понять, зачем он тут. Коридор его детства уходил в безграничную даль, двери комнат открывались слева и справа, оттуда выглядывали люди, пары и одиночки. Выглянуло знакомое личико девочки школьницы, он обрадовался, вспомнив, что был тогда влюблен в нее, и она отвечала знаками взаимности, но он не решался.
Кто-то открыл кран, и вода зашумела в трубе, хуже того, это был спуск воды в туалете, с характерным клокотанием 50 годов. Клаус просыпался и ужасался, сообразив, что спит совсем в другом месте и в другую эпоху, что он один в этом доме, но дом не пустой, труба водопровода еще скрипела и жалобно взвизгнула, замолчав.
Он побежал к окну и пытался открыть его, вспотевшие руки скользили, он дергал за ручку панически, хотя за ним не гнался никто. Подумаешь, всего-то кто-то справил нужду в глубине страшного дома и вернулся к себе.
Окно поддалось, и живое молчание ночи его обняло, успокаивало, свежестью веяло от далекого озера, дрожали отражения городских фонарей на воде, и спокойный голубоватый пунктир их висел ярусами на склоне, собираясь в нижнем городе в горсть.
Его решимости дождаться Доротею как не бывало, он надеялся теперь дожить до утра и бегством спастись. Хотя возможности дома он не все изучил, он едва приступил к библиотеке, чтобы прочитать хотя бы корешки и страницы заглавий. Доротея ведь знала, что ему не выдержать. Размышляя о странностях жизни, прислушиваясь ко всем звукам, ожидая, Клаус с облегчением заметил просветлевшую полоску на горизонте, разрезанную темными вершинами. Спасительный рассвет начинался. Он опять уцелел. Впрочем, может статься, никакого риска и не было?
– Можно уже пить чай, – сказал Клаус вслух. Закрыв окно и свет погасив, с облегчением он пробирался по коридору, освещая себе путь телефоном, довольный, что возвращаться сюда не придется. Апартамент Доротеи он закрыл и запер на ключ – торчавший в замочной скважине. Откуда он? Разве он там раньше торчал? Клаус вспомнить не мог. Этот только что замеченный ключ его еще подстегнул. Он поспешно собрал свою сумку и вышел в салон. Там он сидел, радуясь обществу засипевшего кипятильника.
Он выпил чаю. Едва на улице профырчал первый утренний автомобиль, он оставил дом, захлопывая двери и чувствуя возвращение свободы, едва не похищенной чужим прошлым, уже громоздившимся ему на плечи.
На улице его догнал далекий телефонный звонок, настойчивый, уверенный в скором ответе. Он подождал, колеблясь, но вспомнил, что вернуться не может. И пошел облегченно прочь.
Звонок догнал его в поезде.
– Что такое? Клаус, где ты? – слышался голос Норы, удивленный. – Ты уехал?
– Ты не улетела? – спрашивал Клаус, не менее озадаченный.
– Сижу в аэропорту: авиация остановлена! – спешила рассказать она. – Передали, что заработал какой-то вулкан! Тут еще говорят, что русские сбили какой-то самолет! Сейчас начнется война! Ах, какой ужас: у меня в телефоне кончается батарейка!
– Ты шутишь? – не понимал Клаус.
– Где Доротея? Я буду
Голос Норы исчез. Его ответный звонок не достиг никого.
31
– Алло, Клаус! – кричала Нора в бесполезный теперь телефон. На нее оглядывались скучавшие пассажиры, густо сидевшие на полу, а некоторые уже и устроились полежать и даже заснули. Никто ничего не знал. Некоторые звонили куда-то, другие, открыв ноутбуки, рыскали в интернете, ища объяснения.
Вытянув шею, Нора смотрела через плечо сутулого господина. На экране дымились обломки, изображенье дрожало, перемещалось. Снимавший, похоже, сам бежал и дрожал. Человек в светлой рубашке возник из обломков самолета, послышался выстрел. Он упал обратно.
– Ради Бога, что это такое?
Владелец ноутбука повернулся к Норе медленно, быстро взглянул ей в глаза и, успокоенный, пожал плечами:
– Крушение польского самолета… Говорят, он задел в тумане верхушку сосны.
Радио аэропорта заговорило рассудительным, успокоительным тоном. Женщина-невидимка извинялась за причиненное неудобство, она брала на себя ответственность, она сочувствовала и обещала исправить положение. Компания сожалела о том, что мирный исландский вулкан начал извержение пепла. Самолетам лучше пока не летать ради безопасности пассажиров.
Людское море притихло, слушая, а потом опять зажужжало и зарокотало в разговорах. Нора вышла из здания. Небо безмятежно синело. На высоте шли эскадрильи самолетов, должно быть, военных, держа курс на северо-восток. Нора набрала номер Доротеи, но та не ответила. Да и ее собственный телефон пикнул и погас.
Она прогуливалась вдоль стеклянной стены, ожидая, что решение сложится само. Ждать, пока пепел рассеется? В пепле ли дело? Не вернуться ли в Цюрих? Там пропала сестра. Узнать, почему все разъехались.
Возле столиков кафетерия стояла очередь в ожидании кофе. Половину очереди занимал огромного роста мужчина в кожаном пальто. Его лицо показалось Норе знакомым: ну конечно, это был брат пианистки в оркестре Меклера. Концерт вспомнился ей, триумф Доры, кипение белых манишек на черной поверхности фраков. Но вот имя его очень сложное…
Нора не помнила имени Карнаумбаева. Не всякий западный человек сумеет его сразу запомнить. Он вздыхал тяжело и мрачнел, возмущенный известием о пепле вулкана, не веря ему, подозревая, что им подсыпают что-то другое, – он с юности знал, как это делается. Чашка кофе в его пальцах казалась наперстком. Он смотрел на куски торта, выставленные в стеклянном шкафчике кафетерия, и иные подумали, что он примерялся – не съесть ли? Однако он наблюдал за двумя молодыми людьми, стоявшими у стены неподалеку. Он уже видел их дважды в зале ожидания, отметив, что у них не было багажа, но вида не подавал, что заметил. «Сопляки», – подумал.
Карнаумбаев летел в Америку с новым грандиозным проектом: приватизировать Большой Каньон и что-нибудь с ним сделать великое. Он вынул телефон и набрал номер.
– Надя? Ты где?
– Мы с Лео на озере, загораем на палубе его швертбота, – проворковал женский голос.
– Вдвоем?!
– Ну что ты, право, сразу нервничаешь! Мы же взрослые люди. С нами господин Бауэр и шофер Самсон. Бауэр мне объясняет контракт. Мы завтра подписываем у нотариуса.
– Надя, я улетаю, больше не могу говорить, – голос великана сорвался, он захлопнул крышечку телефона. Взволнованный разговором, сопел.
Парни у стены отличались по виду от пассажиров. Один был в пятнистых солдатских штанах и спортивной куртке, другой носил гражданские брюки и пальтишко, но шапка была голубая солдатская с пятиконечной звездой. Ныне это модная шапка-ушанка, ее любят поклонники Сталинграда. Молодые люди вынули пивные банки из своих рюкзачков и пили от скуки. Они к великану привыкли, он им уже надоел. Растяпа: ему лень оглянуться. Его время жизни подходит к концу. Тогда-то и начнется настоящая жизнь: девочки, рестораны.
Закинув головы, ребята выпили пиво, а когда оторвали жестянки от уст и взглянули, – за столиком уже никто не сидел. Там усаживался совсем другой человек, какой-то баварец в тирольской шляпке с пером! Они выскочили, толкая других, крутились на месте, чувствуя, что им становится страшновато. Упустили задешево, словно нарочно! Теперь их обвинят в саботаже!
Одинокое такси везло с трудом в него поместившегося пассажира на маленький частный аэродром, что в пяти километрах, где пепла и не было вовсе. Там ждал его самолетик на Лондон, откуда вылетал через три часа рейсовый лайнер в Сан-Франциско.
32
– Ах, вот и он! – вскричал Лео, увидев вышедшего из-под лип человека. Надеж приподнялась на локте, и Бауэр повернулся от столика, на котором разложены были листы бумаги, придавленные круглыми плоскими гальками. Самсон занимался буфетом, он только что откупорил шампанское и бокал протягивал Штеттеру.
Клаус помахал им рукою. Он приблизился, насколько позволял край парапета.