Текст книги "Пик Доротеи"
Автор книги: Николай Боков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Annotation
Дом на берегу озера в центре Европы. Доротея мечтательница и Клаус, автор вечно незавершенной книги-шедевра, ее сестра Нора, спортивная и соблазнительная. К ним присоедился меломан и умный богач Лео Штеттер, владелец парусника Лермонтов. Он увлечен пианисткой Надеждой и ее братом, «новым русским» Карнаумбаевым. Знаменитый дирижер Меклер и его верная экономка Элиза тоже попали в это изысканное общество. Меклер потрясен встречей с Доротеей. Он напряженно готовит концерт, ей вдохновляясь. Нора вот-вот улетит в Бразилию с филантропической миссией. Однажды ночью Клаус узнает, что сестры выбрали его своим союзником в борьбе с жестокой судьбой. Впервые он понимает, что его мужескость может быть драгоценной… Новая книга Бокова родственна «эмигрантским романам» Набокова и Газданова. Герои переживают и философствуют, любят -. И снисходительны друг к другу и другим.
Николай Боков
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
notes
1
2
Николай Боков
ПИК ДОРОТЕИ
Повесть
1
«Начать с жалобы, что не спится, не естся, не пишется, – писал Клаус Д. в толстой синей тетради. – Постепенно войти в подробности, заметить интересные повороты, – и рассказывание продолжится само собой, уподобясь езде на велосипеде».
После первого усилия поймать равновесие, почувствовать движение воздуха, ощутить слитность тела с машиной. И уже строить некие планы: захотеть достичь знакомого места, вида… чтобы внизу простиралась долина. И горы на той стороне тонули бы в голубоватой дымке. И еще несколько домиков на склоне, в которых настоящая счастливая жизнь.
«Скажут: это мечта, – записывал Клаус. – А я, однако, надеюсь, что свойство сие есть у обитателей села, на которое я смотрел вчера с перевала, поднявшись по крутому склону, задыхаясь от усилия ног и всего тела, приподнимаясь в седле и думая, что вот-вот не выдержу и сойду на землю. Вдруг исчезла всякая трудность, упорство закончилось.
Долина зеленой травы, цветов, деревьев, добротных домов, гор – и среди них несколько снежных вершин. Одна из них называется пик Доротеи, сказал мне житель этих мест Оберхольцер, праправнук настоятеля еще действующего монастыря».
2
Ночь. Клаус Д. просыпался, вынимаемый из сна далеким телефонным звонком, и надеялся, что кто-нибудь подойдет, снимет трубку – и мучение прекратится, тем более, что звонок не к нему, он жил в этом месте недавно и номера своего сообщить никому не успел.
Звонок оборвался на половине, и его сменил тотчас испуг: он не ответил, а звонил кто-нибудь близкий, у которого что-то случилось.
Ожидание продолжалось во сне. Звонок телефона встревожил – сначала тем, что он был, а затем – тем, что он на него не ответил. Ибо есть несколько жизней, связанных с его собственной. Верно и обратное: его жизнь связана с жизнями других людей.
Наутро захотелось услышать знакомый голос, и в нем – нотку радости: ах, это ты! Объявился!
Клаус завозился с телефоном, современным и сложным. Никак не получалось попасть на международную линию. Гельвеция не выпускала его, механический голос предлагал набрать номер в другой раз или справиться в телефонной книге. Наконец, удалось.
– Алло, Доротея?
– Ах, Клаус! Объявился! Куда ты подевался? – женский голос говорил с теплотой, с той бархатистостью, которая для мужчины почти поцелуй.
– Доротея, ты приедешь ко мне?
– А ты далеко?
Доротея захотела приехать, потому что, догадывался он, ей давно хотелось уехать.
Она отправилась за билетом на поезд.
Клаус тотчас заметил, что его существование – весьма комфортабельное в настоящее время – прибавило в легкости и разноцветности. Предстоящая встреча наполнила его энергией, упругостью, силой. Новые идеи теснились у входа в сознание.
Встала над озером радуга.
Он немедля надел баскетки — вид спортивной обуви, русским еще не знакомый, – и покинул коттедж для бега трусцой.
3
Поначалу он одиночеством наслаждался. Мысли текли непрерывно, он их записывал поспешно, удивляясь и радуясь, и приписывал изобилие их свежему воздуху гор и дыханию чистой воды.
Спустя время он был непрочь перемолвиться словом привета, обыкновенным бонжур или грюци, и поездки на велосипеде в город, за хлебом делались все насущнее и насыщеннее. Он испытал приятное чувство, увидев на толстой сосновой балке стропил – спальня располагалась под крышей – темную шевелящуюся ленточку. Приблизившись, он обнаружил ручеек муравьев: они проложили дорогу и неустанно бежали туда и обратно. Проследив, Клаус увидел, что целью забот были крошки на кухне.
По окончании рабочего дня ленточка замирала и вновь приходила в движение на рассвете. Как у людей! – восхищался Клаус. В первое время этого общества ему вполне хватало.
Он им помогал. Он забавлялся тем, что насыпал на подоконник горку манной крупы. Муравьи окружили манну в почтительном недоумении, а потом понесли. Их ленточка раздвоилась: темная в одном направлении, она лилась белым пунктиром в противоположном.
По обычаю своему, на новом месте он обратился к книгам. Авторы в крохотной библиотеке дома, стоявшего на берегу озера, были почти все незнакомые, язык их был чаще всего немецкий, не самый ему близкий, несмотря на загадочную к нему тягу. Он и начал с него в далеком послевоенном детстве, – в середине закончившегося недавно столетия. Изучение прерывалось на годы и не раз, и возобновлялось со страстью, удивлявшей учителей.
Метод Клауса – просвещенного варвара: он брал книгу, прочитывал наудачу половину фразы, треть или несколько их, – и ставил опус обратно в тесный ряд. Если ж сверкала мысль или образ, то книгу оставлял на столе раскрытыми страницами вниз, намереваясь позднее еще почитать – в надежде на радость открытия. На родственность в мире belles lettres, как называют литературу иные старомодные французы.
Множились книги, напоминая домики, шалаши. В каждом жила мысль или чувство.
Он перечитал с удовольствием: der Atem des Zeitgeistes ist nicht von Dauer. Сказано кстати. Лекарство от беспокойства, – ибо связь с современниками казалась нашему «герою» подчас эфемерной. И вот живой автор, написавший нечто, под чем он сам готов подписаться. Родство душ, мостик к взаимности, отдых от бега трусцой. Он пробовал перевести: вздох духа времени недолог… короток? неглубокий? Гм.
4
А вот закрывать глаза не годится, хотя бы он и оправдался туманом густеющим, исказившим перспективу и скрывшим горы. Не попытаться ли его разогнать призыванием ветра по имени Фён, подарившего дамам прибор для высушивания волос? Рядом не было слушателя, чтобы проверить на нем, удачна ли шутка.
Клаус записывал:
«Отныне ты не вникаешь в рассказы о чужой жизни, откладываешь их в сторону, не берешь в руки пересказы чужой реальности;
все выбрасывается, и забывается о выброшенном…»
Клаус был благодарен: за эту остановку в заботах о жилище и пропитании.
За громаду гор, вызвавшую мысль о ничтожности. Возможно ли подобное чувство, если душу не осенило Великое?
«Умалившийся, ты в тени Всевышнего: жди подарка Его, которым ты будешь питаться годы. Бойся странного чувства всемогущества и величия в мире, – тебя поставил кто-то другой на краю».
В тумане послышался скрип уключин. Переговаривались невидимые утренние гребцы. Покрякивали утки и бархатно бормотали супруги их селезни. Водяные курочки вскрикивали. Проверить, все ли в порядке у лебедей, свивших гнездо возле ангара для лодок.
Однажды утром он застал лебедя-мать за переворачиванием яиц и сосчитал, что их шесть, больших зеленоватых. С тех пор он здоровался с нею на местном наречии – грюци! — и она уже клюва не вынимала из крыла и не шипела. Супруг, пребывавший на рейде, начинал воинственно плыть в его направлении и вдруг узнавал Клауса, и останавливался.
Лучи солнца пробили туман, тепло усилилось и ощущалось спиной и шеей.
5
У всех всё есть, и главное в том – помещенность в среду, в ткань, поддерживающую отдельную нитку по имени Клаус, по фамилии Д.
С этой основой можно рискнуть путешествовать по земле и во времени, питая любопытство, а то и восхищаясь невиданным чем-то в наших краях.
Вообразите себе встречу со Львом Николаевичем Толстым, бывавшем в городе сем, возмутившемся чистотой и раздельностью состояний: едва не побил он гарсона роскошного ресторана, не пускавшего – да что там! всего лишь посмотревшего неодобрительно на – уличного певца, которому Л. Н. Толстому хотелось сделать добро, накормив его знатно.
– Здравствуйте, Лев Николаевич! – сказал неожиданно Клаус в спину прохожего.
Господин в тирольской шляпе с пером повернулся и произнес с заметным акцентом, но не портя русских окончаний:
– Мое отчество Рихардович. Мы, значит, знакомы?
Он смотрел с любопытством, и это живое чувство, столь редкое в наше время в прохожем, Клауса увлекло, и он улыбнулся:
– Мне кажется, господин, еще четверть часа – и я ответил бы утвердительно…
– Вы живете в этом отеле?
Клаус обернулся прочесть название – Швайцгофер, – хотя ответил бы и так отрицательно, и сказал:
– Нет.
Лео Рихардовича это не смутило. Последовал разговор двух знакомящихся в немецкой Гельвеции людей.
Лео был винодел, точнее, принадлежал к богатой семье виноделов, начавшей свое восхождение в мир крупных сумм и состояний со службы предка, юного Штеттера, в гвардии Людовика, французского короля, праправнука короля-солнца. Там Альберт и сложил честную свою голову, защищая Тюильри от санкюлотов Парижа.
– Его имя выгравировано подо Львом, – сказал Лео, имея в виду знаменитый монумент и памятник швейцарским наемникам. Солдатам отличным: небольшой их отряд стоил – как в моральном, так и в финансовом выражении – полка любой другой европейской армии.
Лев памятника умирает от копья, вонзившегося ему предательски в бок.
Солдатский оклад и стал капиталом первоначальным капитана Штеттера, – кстати, дальнего родственника и музыканта Грегора Меклера, о котором скоро пойдет речь. К скромной сумме прибавились по прошествии времени виноградники, пастбища, маслобойни, обувные фабрики, отели, выборные должности и банки.
Сам Вагнер бросил на его внучатого дядю благосклонный взгляд, точнее, на племянницу дяди, но композитора отбил другой меценат, знаменитый и утонченный. Теперь Лео – потомок-рантье – посвящал себя всецело культуре: организации фестиваля комиксов, разведению лошадей и изучению русского языка, начатому после первого спутника, но не доведенному до конца, поскольку впоследствии из-за спутника – веселый бип-бип – показался жестокий гулаг.
Обменявшись координатами, они простились.
6
Звонок Клауса Лео не влиял, конечно, на приезд Доротеи (как пишут в местной газете «Голос Улицы», рассказывая подлинные истории, имя персоны изменено). Их зимнее знакомство и последовавшее развитие показалось удачным. Приглашение Клауса она приняла с естественностью, с удовольствием, – оно угадывалась за ее сдержанностью.
Доротея вообще не склонна была обнаруживать чувства; по некоторым жестам Клаус только догадывался о ее мягкости, ранимости и доброте. И если он не сразу распознал сердечность Доротеи (имя персоны изменено), то потому, что и выражение ее чувств отличалось значительно от обычного. Она показалась ему несколько бесчувственной, хотя ведь ее неторопливость могла означать всего лишь ее независимость от навязанной кинематографом поверхностной выразительности.
Едва они вошли в дом, вкатив ее чемодан на колесиках, как хлынул ливень. Их охватила радость удачи избежавших опасности, а удар молнии и грома сблизил их окончательно: Доротея прижалась к его груди. Она не препятствовала ему увлечь ее в кухню, потом и в салон, однако тактично уклонилась от немедленного осмотра спальни.
В конце концов, Доротея поддалась на его уловки, – Клаус звал ее полюбоваться из окна второго этажа видом на озеро и на гору, на которую взошел 235 лет тому назад великий Гете и сочинил знаменитое стихотворение русского поэта Лермонтова, «Горные вершины спят во тьме ночной» (Uber allen Gipfeln ist Ruh’…)
Она уступала, но сдерживала его порывы, подчиняя своему ритму, своей неторопливости. Достигнув Евиной рощи, он ощутил влажность и приятное гостеприимство… (не слишком ли откровенно… если он решится обнародовать эти странички, то не лучше ли показать их сначала Доротее?)
Что-то заставляет тут задернуть занавеску, – интимное человека сопротивляется излишнему освещению, требуя освящения темнотой, без чего невозможно творение нового человека.
Право, не хочется уходить… слышны возгласы, протесты стыдливости, смех, стоны и нет, значащие да. Бушевавшая за окном гроза, потоки воды, обрушившиеся на крышу, белый блеск молний усиливал их отрезанность от мира, подчеркивал уют сухого теплого места человеческой встречи.
7
Порыв ветра разметал листки этой повести по лужайке, среди пасущихся овец, – ее арендовал для своего небольшого стада соседский фермер Бруно. Вмешательство стихии воздуха, презирающей порядок повествования! Автор поспешно пролез на лужайку под проволоку (без колючек: отметим эту фундаментальную для прошедшего века деталь), чтобы собрать первые шесть глав. Овцы, встревоженные вторжением Клауса на их территорию, жалобно блея, гурьбой побежали в дальний угол.
Доротея смотрела – а впрочем, ее глаз он не видел за черными блестящими очками. Голову она поворачивала. Один листок залетел в чашу фонтана с водой, затянутой ряской, и окрасился в зеленоватый цвет.
Доротея не любит, думалось ему, нарочитой небрежности современной женщины в одежде, обязательно показывающей тесемки и резинки, соблазняя tous azimuts (всех и вся).
Однако в самом ее облике ничто не звало вожделеть. Ее эротическое копилось иначе: в молчании, в неторопливости жестов, в беззаботности, в непривязанности к месту и человеку. Присвоив тонкую руку ее, хотелось ей любоваться, осваивать дальше, подстегиваясь не желанием, а любопытством.
В тот день ее тянуло на волю.
– Нельзя ли пойти подышать, погулять, – сказала Доротея, выскальзывая из объятий.
Разумеется, Клаус поддакнул, довольный саморазвитием ситуации, тем, что можно перестать быть двигателем и вернуться к беззаботной созерцательности. Они двинулись в сторону города вдоль кромки воды, почти не тревожа полчища уток, лебедей, воробьев. Особняк музея знаменитого (в прошлом – слава тевтонского меча и хора!) человека и композитора, отца своих детей и мужа своих (да и чужих) жен, был окружен лесами ремонта. К счастью, бестактности гения забываются с первыми тактами оперы «Три стана».
Доротея, однако, осталась весьма холодна к этой страничке истории Европы, как, впрочем, и он; но он вменял себе в обязанность осведомленность, хотя грубость звучаний и поступков героев опер, да и самого музыканта, ему претила.
Путь пешком оказался длиннее, чем он предположил, оценив расстояние с точки зрения велосипедиста, для которого трудность подъема на гору забывается в сумасшедшей скорости спуска.
Постройки делались все значительнее и гуще, город вступал во владение пространством, заслоняя озеро и закрывая доступ к нему участками частников, граждан особо влиятельных и ловких.
Показался, наконец, ресторан с верандою, и Доротея захотела усесться там с чашкой чая, а потом настала пора позднего завтрака. Съедены были «сердца св. Жака», по-русски Иакова, то есть моллюски, живущие в плоских раковинах, напоминающих формой и складками восходящее солнце и его утренние лучи. Они стали в средние века эмблемой паломников в Компостелло.
Сердца св. Жака – блюдо весьма деликатное и относительно дорогое. С тех пор Клаус называл себя, шутя, сердцеедом, пока не приелось.
Рука Доротеи, державшая меню опираясь локтем на стол, поразила его красотой, тонкостью, хрупкостью. Легкий ветер шевелил каштановые пряди ее волос. Его сердце сжалось от жалости странной, отозвавшись на скопившийся опыт прощаний, разлук, утрат. Вслед за этим пришла нежность, и они посмотрели друг на друга особенно. Ее ресницы пошевелились.
– Славное место, – сказала Доротея. – Тебе нравится здесь?
8
От нее веяло тайной. На вопросы не отвечала она, даже на те, которые он считал важными, когда лишь догадывался о значении ее восклицаний и жестов, и хотел уточнений, полагая, что от этого зависит ее удовольствие им и, следовательно, их отношения.
Она обходила вопросы молчанием и улыбалась, переводила разговор на иное, на нечто многозначительное. Словно она не верила в маленькие приноравливания (позволю себе маленькое заимствование у моего почти однофамильца) друг к другу, – о них не думает юность, писал Пушкин, спешащая к финальному содроганию, – но все более хрупкое с возрастом тело зовет к осторожности. То, что Клаус предвидел, наступало: порывы Доротеи к нежностям стали слабеть, тон становился распорядительным.
Возможно, впрочем, это была обычная эволюция: начинается близость, неправда ли, с подражания друг другу, со слияния в первобытное существо о двух головах, – потом оно разделится на мужа и жену, как учил Платон еще в университете, не считаясь с победою Дарвина.
Ее молчаливость передавалась ему, – после их встречи – после ночи, ночей, проведенных вместе – он спешил записать свои впечатления и в затруднении откладывал перо. Можно бы подумать не без основания, что поэзия покидает нас после осуществления основного намерения поэта – овладения предметом вдохновения. Ибо петь тогда не о чем; поют, привлекая, а потом зачем же и петь? Любви песенка спета. Нужно ждать, пока снова накопится порох в пороховнице.
А Клаус становился болтлив рядом с нею, – вот он, литературный рефлекс! Доротея вежливо ожидала, однако он успешно вывел ее из себя, засмеявшись: он вспомнил ошеломление фермера Бруно.
– Ну, что ты так глупо смеешься? – сказала она улыбаясь, шутливо ударив его по руке ладонью, раздвинув веером пальцы.
– От счастья люди глупеют! – подлизывался Клаус.
– А поглупев, делаются еще счастливее, – не сдавалась она.
– И становятся еще глупее…
– И еще счастливее…
– И еще глупее!
– И когда счастливее быть невозможно, достигается абсолютная глупость.
– И абсолютное счастье.
– А абсолютное непрочно.
– И это первая мысль, которая начинает портить абсолютное счастье.
– И абсолютную глупость.
– Что-либо неабсолютное, сопоставленное с абсолютным, рождает мысль о несовершенстве.
– Рожденная мысль бьет по абсолютной глупости.
– И скоро уже не до смеха…
После такой пикировки, достойной теннисного матча, они замолчали. Диалог их утомил, омолаживая.
Возраст преклонный, заметьте, молчалив по другой причине: что уж тут говорить, все ясно и так… но что именно? Время иллюзий кончилось, сообщение оказалось непонятым. Природа продолжает свой путь, Создатель так и не показался. Священники трясут бородами. Но – теперь это знаем – лучше бороды их, скучноватые, чем волосатые руки убийц. В этом-то и урок русской истории. Прочь, безбожники, ваша борьба против опиума для народа завершилась братской могилой.
Тихий сон Доротеи сливался со звуками ночи: с легким плеском воды озера, с миганием маяков, с очертанием горы возлюбленной Гёте.
Осторожно он удалялся на нижний этаж, чтобы там зажечь лампу, – дочитать, наконец, итальянскую книгу о любви немецкого философа к своей еврейской студентке. Неожиданно он поразился, насколько далеко от античного современное представление о морали. Ныне вовсе не обязательно соответствие поступков и взглядов. Можно идти за колесницей тирана ради пищи и ласок, а потом уверить всех, что вставлял ему палки в колеса.
На миг показалось, что в дверях стоит привидение, но вздрогнуть он не успел: то была Доротея в короткой ночной рубашке. Света лампы хватало, чтобы блестели ее загорелые колени, а васильковый бордюр подола усиливал их притягательность.
– Я проснулась от жажды, – сказала она.
Подойдя, она положила ему на темя маленькую руку, и ощущение ласки потом таяло медленно, когда он остался один, а скрип ступенек затих.
9
– Я ведь рассказывала тебе, почему же ты не помнишь? – спрашивала Доротея как бы упрекая, но ее голос звучал спокойно, без тени досады. Озадаченный, он проверял склад памяти. Этого случая из жизни Доротеи там еще не было. Вот ее печальный Нью-Йорк, отчаяние, одиночество, единственный номер телефона, по которому можно бы позвонить… Мужчина, с ней сердечно заговоривший.
Поначалу Клаус пробовал возражать, защищая, так сказать, честь своей внимательности (и заодно опасливо проверяя, не портится ли уже и память, мотор и сокровищница, без которой писатель – бедный клиент богадельни).
Неожиданно он понял причину и почувствовал нежность: по-видимому, Доротея мысленно с ним разговаривала, а потом ей казалось, что то или это она рассказала ему наяву. Одиночество некоторых людей велико настолько, что им некому пожаловаться на него.
Присутствие Доротеи было подстать обстоятельствам, временным, разумеется, как и всё в жизни писателя: новый день продолжал предыдущий, и вновь полновесный, без звонков будильника и телефона, без жужжанья компьютера, без официальных конвертов, из которых состоит почта бедняков, приносящая угрозы и поборы всякого рода. Бедность отступила тогда на несколько месяцев, и они казались нескончаемыми.
– Я еще поживу у тебя, – произнесла она, насмотревшись однажды вдоволь на картину полудня: лодка почти не двигалась посреди залива, ветер лениво шевелил ее повисшими парусами, мелкая рябь воды сверкала на солнце. Голубоватая дымка висела.
Ее намерение было ему по душе. Впрочем, если б она объявила другое решение, ему в голову не пришло бы ее уговаривать и удерживать: край, берега и люди дышали свободой, здесь ничего не было своего, – и у Клауса прежде других.
Доротея взглянула:
– Опять ты глупо смеешься!
– Люди от счастья глупеют…
– Сколько же можно глупеть?! – возмущалась она, улыбаясь.
– Быть счастливым – это беспредельно…
– Вот что я тебе скажу: ты просто хвастаешься! Ты, видите ли, такой умный, что тебе можно глупеть, глупеть, глупеть – и ничего!
– Гм.
– Столько смеяться – не пришлось бы плакать!
– От плача люди умнеют…
– У тебя от всего польза!
От спора их отвлекла сцена на озере: с лодки махал рукой человек, а потом послышался удар в корабельный колокол, предназначенный им, несомненно. Взяв бинокль со стола – Клаус использовал его как пресс-папье, – и поймав фигурку в поле зрения, он тотчас узнал Лео Штеттера и помахал ему в ответ. Кораблик задвигался, поймал парусом ветер и заскользил к берегу.
Нельзя сказать, что Клаус обрадовался пополнению общества его и Доротеи. Они еще не насытились друг другом. Однако день созревал, послеполуденная лень призывала к сиесте. Бесплодные часы хорошо занять несложным разговором и чашкой чая.
– Я догадался, где вас искать! – Лео Штеттер прыгнул на низкий парапет, обрезавший сбегавший к озеру склон; волны бились о него в непогоду, и за долгие годы этой работы вымыли в цементе ямки и смыли углы ступенек, спускавшихся к воде.
– Эти места я знаю, как свой карман, – продолжал он, подходя. Он был в парусиновом костюме и наброшенной поверх капитанской куртке.
– Ах, вы не одни, – сказал Лео, еще не кланяясь Доротее и ожидая, что Клаус представит его. Иначе ему пришлось бы извиниться и откланяться. Клаус назвал имя Штеттера, и его подруга… (не слишком ли много он о себе воображает?) протянула руку так, как умела сделать: приветливо и равнодушно, ни на миг не преступая невидимой черты приличия. Впрочем, и Лео воплощал собой куртуазность. Ему предложили напитки; он отказался.
– Мне случается навещать вашего соседа, моего дальнего родственника, – сказал Лео. – Видите вон тот лесной участок, за домом фермера… кажется, Бруно? Там прячется вилла Грегора Меклера, дирижера. Видно, что имя вам незнакомо? Видите ли, он не очень известен за пределами наших кантонов, но мы его любим.
Разговаривая, Штеттер обращался чаще к Доротее, спохватывался, отправлял фразу и Клаусу, и потом опять его уводило в сторону прекрасного пола. Он стал приглашать их в свои виноградники, ближние, как он выразился, где виноград хотя еще и зеленый, но виды на гору Пилатус прекрасны. Из ближних естественно вытекало, что есть еще и дальние. Но и ближних виноградников был выбор: здесь, или за озером, или на южном склоне.
Остановились на Шлиссенберге, – вид оттуда не самый пленительный, но все-таки живописный, а во-вторых, там находятся погреба и винодельня. И когда же? Например, завтра? Почему бы и нет… что ж, очень хорошо, что завтра. В этот миг заиграл Моцарта телефон Доротеи, и она удалилась в соседнюю комнату.
Они поговорили о дирижере, наметили поход и к нему, и тут Лео позволил себе вольность: он поднял с видом учительным палец и произнес:
– Доротея – красивая женщина.
Клаус невольно фыркнул и улыбнулся, понимая его чувства. В этих краях суровый Кальвин не успел вытеснить католицизм, а за Великим Перевалом начиналась Италия со своим жизнелюбием Ренессанса. Доротея вернулась озабоченная, и Штеттер откланялся, так и не установив день посещения погребов Шлиссенберга и музыканта Меклера.
– Мы созвонимся, – сказал Клаус, улыбаясь.
10
– Мой дорогой Клаус, не знаю, как быть, – сказала Доротея. – Моя сестра просит о встрече. Она уезжает в Рио. Она сейчас в нашем доме, в Цюрихе. Мне ехать не хочется… – колебалась она, подсказывая ему паузой возможность иного решения.
– Почему бы ей не приехать сюда, – благодушествовал тот. – Места достаточно.
– Ее зовут Нора, – сказала Доротея тоном последнего довода против.
– Что ж, Нора… что-то от Ибсена, почти Чехова… Играть так играть! – пошутил.
Нора в приглашении не сомневалась, и ответный звонок Доротеи застал ее уже в поезде. Пришлось поторопиться с бранчем и им.
Минута в минуту пришедший автобус их подхватил и повез по дороге, повторявшей изгибы горного карниза. За зелеными рощицами прятались виллы, оповещая о своем присутствии крепкими ухоженными воротами. Поблескивали объективы камер слежения. А внизу расстилалось синее озеро. Дальше стояли горы, и за ними высились заснеженные пики. Один из них носил имя спутницы Клауса.
Они ехали среди высоко стоявшей травы, еще не скошенной, и он предвкушал аромат будущего сена.
Точен был поезд, да и они входили в вокзал, едва локомотив, засопев, заскрипел тормозами. К третьему вагону они приблизились, когда пассажиры уже сошли на платформу и на площадке показалась стройная женская фигура. Прежде лица Клаус увидел колени и бедра, обтянутые фиолетовыми колготками. Короткие шорты их не скрывали. Нора сбежала по ступенькам – нет, спрыгнула прямо на шею сестре. На ногах у нее были баскетки — не пора ли ими заменить надоевшие всем кроссовки? Нора носила светлую безрукавку тишортку и еще небольшой рюкзачок.
– Как я рада! – кричала она, смеясь и заражая улыбкой сестру, Клауса и проходивших мимо кондукторов, – один обернулся и одобрительно пощелкал компостером. Ростом с сестру, похожая на нее тонкими чертами лица, она разительно отличалась темпераментом. Удивительно – хотя почему же, собственно, – что она была старше Доротеи на два года.
Нора обняла и Клауса со всем пылом почти родственницы, и это не было неприятно. Доротея сдержанно улыбалась, а потом нарочито взяла его под руку, идя по платформе и оказавшись между сестрою и им.
– Я еду в Рио! – сообщила Нора, наклоняясь вперед, чтобы лучше его видеть. – А как вы тут живете? Вы любите бегать? Велосипед у вас есть? А для меня?
В одну минуту она задала столько вопросов, на которые Доротее понадобится год.
– Чудесный город! Никакой промышленности! Чистый воздух! – радовалась она.
– Здесь говорят: наши фабрики – это отели, – сказала Доротея.
– А наши станки – это кровати, – подхватила Нора, смеясь. – И нет драгоценнее музыки, чем храп постояльцев!
Клаусу хотелось заговорить, но почему-то стеснялся.
– Классическая здесь тоже в почете, – придумал он, наконец. – Саша Апрельский, например, играет почти каждый вечер.
Автобус огибал, поднимаясь, гору и выехал на плато. Синее озеро расстилалось внизу, справа поднимались горы, а за ними еще другие, и, наконец, снежные вершины закрывали горизонт. Пассажиры притихли при виде такого пейзажа.
– Вон та гора носит имя вашей сестры, – сказал Клаус.
– Какая, где?! – воскликнула Нора. – Вон та?
Но не успела: автобус ринулся вниз с перевала, глотая виток за витком, ввинчиваясь в пустоту, их бросало то влево, то вправо.
Потом они спускались уже пешком к берегу мимо внушительного особняка, мимо огромной секвойи (Клаусу все хотелось определить ее возраст, но он не умел). Симпатичный фонтан они миновали, украшенный зелено-бронзовой статуей купальщицы, которую сталкивал в воду мальчуган, а она улыбалась, стараясь сохранить равновесие. Лишь приглядевшись, замечал рассеянный зритель, что вместо ножек у мальчугана копытца, а из спины уже выглядывает маленький – по возрасту – хвостик.
Нора немедленно устроилась в комнатке, называемой официально «багажной», – примыкавшей к кухне, с окном небольшим и видом на луг. Комната для гостей ей не понравилась, – слишком велика и пуста. Некоторое время она постояла на веранде, держась за столбик, подпиравший козырек, и потягиваясь – вытягиваясь еще. Взгляд Клауса притягивался устремившимся в высоту стройным телом. Вдруг она побежала вниз по ступенькам, а потом гравий дорожек захрустел под ее быстрыми шагами. Городские туфли были сменены на розовые баскетки.
– Она добрая, – сказала Доротея, подойдя неслышно сзади. – И смелая.
Было еще что-то в ней. Клаус вскоре заметил, что он и Доротея прислушиваются – не сознавая, стремясь уловить, в какой стороне Нора и что она там делает. Они немедленно повернулись, когда услышали ее «эй-о!»: Нора стояла у фонтана с бронзовой купальщицей, маша им рукой, и затем немедленно скрылась в густой липовой аллее, обрамлявшей дорожку вниз к озеру. Через минуту она подбежала к ним, чуть запыхавшаяся, в шортах и тенниске (тишортке по-нынешнему). Фиолетовых колготок на ней не было, да и нужды в них тоже: колени и бедра лоснились загаром.
– Ты успела загореть, – сказала Доротея неопределенным тоном. В нем не было зависти, одобрения, порицания, и тем не менее она высказала суждение, в этом все дело.
– Три недели в Неаполе, – объяснила Нора.
Доротея вздрогнула и рот раскрыла что-то сказать, но промолчала.
Клаус мог сравнить головы двух сестер, оказавшиеся рядом на фоне голубого неба. Теперь похожесть их усилилась, хотя каштановые пряди Доротеи противоречили короткой стрижке Норы. Карие несомненно глаза младшей сестры – и зеленоватые слегка кошачьи старшей. Клаус чувствовал силу их притяжения – и был доволен, что присутствие Доротеи его защищает, – хотя от чего же? «От прыжка пантеры», – сказал он себе, от мягких и упругих лап, раздирающих плоть, – были б сладки эти последние мгновения жизни? Он размышлял над значением этого странного желания подсознания, – быть убитым красивой женщиной. И не просто – растерзанным.