Текст книги "Пик Доротеи"
Автор книги: Николай Боков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Клаус разделся совсем, рассудив, что в тумане не виден, вдобавок час ранний и будний, и лебедям безразличен мужчина. По ступенькам он в воду спускался постепенно, холод его обжигал, поднимаясь поясами все выше. Он бросился в воду, нырнул и поплыл, отдаваясь стихии, ища ее дружбы, чувствуя тело как один большой мускул. Упругость бытия! – воскликнул он, не зная, вслух или про себя.
Он плыл наслаждаясь, пока тело не предупредило, что замерзает, что скоро подступит фаза страдания, и он повернул к причалу. Фыркая, шумно вздыхая, лоснясь, он вылез на нижнюю ступеньку лестницы и взбежал, сея брызги. Краем глаза он увидел вблизи человека, а в следующее мгновение узнал Нору. Она смотрела на него не скрываясь. Усмешка была на ее лице, и странная, хищная. Обомлевший Клаус не знал, как поступить. Смесь беззащитности, стыда, удовольствия его наполняла.
– Нора, что ты тут делаешь? – сказал он, чтобы прервать странное созерцание.
– Каково тебе быть женщиной? – усмехнулась Нора. Она одета была в черный обтягивающий костюм, в руках ее был ореховый прутик. Клаус больше не чувствовал холода. Наскок Норы был скорее спортивным, чем эротическим, и однако он не знал, как отозваться и во что его превратить. Он сделал шаг в сторону Норы, она не шевелилась, владея вполне положением. Его двусмысленность смягчилась появлением третьего лица: лебедь выплыл из-за ботхауса и решительно к ним приближался, словно был недоволен происшествием в его водах.
– Я сегодня уезжаю, – сказала Нора, словно оправдывалась. И не двигалась. Клаус обнял ее за плечи.
– Мокрый, холодный. Фу. – Сказала Нора, целуя его в губы, крепко сжав кисти рук. И отстранилась:
– Возьми полотенце.
Клаус обернулся за ним. Лебедь вдруг поднялся на воде, захлопав тяжелыми крыльями.
Норы на берегу уже не было.
Клаус побегал еще, согреваясь, а главное, давая успокоиться мыслям. Пусть вернется привычная сцепка причины и следствия. Предстоящий отъезд Норы вносил какую-то ясность в их отношения. Но и печаль тоже. Как будто их встреча могла иметь продолжение, пойти дальше дразнилки и тайного флирта под взглядом сестры, все более внимательным.
У бронзовой купальщицы Клаус помедлил. Журчание фонтана изливало мир, им он хотел насытить сердце. Ибо заявление Норы о предстоящем отъезде встревожило его и, казалось, весь уголок. Клаус медленно осознавал, что при всей своей хрупкости это сооружение – сосуществование троих, его и Доротеи при постоянном риске вторжения Норы – было прочным. Правда, подвижным, воздушным, колеблющимся наподобие паутины. Неразрушимым, однако: треугольник крепче двух параллельных.
Сестры завтракали в салоне. Стояла также приготовленная его чашка, салфетка, выжатый сок грейпфрута розовел в бокале.
– Нора сегодня уезжает, – сказала Доротея совсем спокойным тоном.
– Вот как, – ответил Клаус, с трудом изобразив интонацию удивления. И, повернувшись к Норе, сказал:
– Тебе что-нибудь не по душе? Все уже совершилось? Не осталось ли чего-нибудь, о чем ты… однажды пожалеешь?
В его голосе слышалась грусть. Доротея посмотрела изумленно, хлопая ресницами, как от предчувствия неминуемо наносимой обиды. Она умела владеть своими – да и чужими – чувствами.
– Я лечу в Рио, – сказала Нора серьезно. – Там люди другие. У них все на виду.
– Надежда на перемены – последняя, которая не умирает. Не может умереть, потому что перемену смерти никто не отнимет, – пофилософствовал Клаус.
– Ну, это софистика, – заметила Доротея.
Она перелистывала альбом.
– Почему люди бывают похожи друг на друга? – спросила она, ни к кому особенно не обращаясь. – Словно растения из одинаковых семечек. А где семечки были из одного мешочка – выросли разные люди.
– Мы с тобой, например, – сказала Нора.
– А этот Адам на немецкой картине, смотрите, вылитый Клаус!
Невольно он вытянул шею, словно гусь, заглядывая в страницу, но потом встал, приблизился и убедился: да, что-то есть. Действительно, странно.
– Меня и вправду интересует Адам.
– Кто сказал Адам, тот скажет и Ева!
– Правильнее, думаю говорить во множественном числе: Адамы и Евы.
– Я, как и всякий Адам, – сказал Клаус, – Евою соблазняем и в то же время рождаем: вместе с ребенком рождается отец.
Нора скисала по мере усложнения темы, она уже опасалась цитат и вязкой учености, поскольку Клаус вынул записную книжку, а Доротея приготовилась спорить.
– Так вот, мадам, что вам скажет Адам! – заговорил Клаус, справляясь с написанным.
– Бывает, что юноша находит сначала жену «мать», заботливую, любящую… Рядом с ней он зреет в мужчину «Адама». А этому уже нужна «Ева», соблазнительница, яркая, инициативная, независимая, у которой свои отношения со змеем… она и находит Адама и увлекает его из материнского рая…
Доротея взглянула на Нору, и та потупилась.
– Следует развод с «матерью», – продолжал Клаус. – Однако вкусив обновленной страсти, мужчина грустит об удобстве первоначального брака… и начинает превращать «Еву» в «мать», но еще она не хочет – или не может – измениться. Происходит разрыв. Адам возвращается к матери-жене… или падает в объятия «Евы» новой. Теперь он осторожнее и позволяет себе лишь капризы «сыночка», в общем, Евой – если умна – принимаемые. Борьба кончилась, парадиз закрыт на ремонт.
Доротея зябко повела плечами.
– Вот поэтому я в Рио и еду, – сказала Нора. – Вы зануды! Вы любите скуку!
– Мы проводим тебя до Цюриха, – задумчиво произнесла Доротея.
– На большее вы не способны! – Но тут же сестра присмирела: – И на этом спасибо.
Пораженный Клаус молчал. Давно им так не распоряжались, даже не спрашивая ради формальности. И однако он молча обрадовался мотыльковому – день-два – продолжению их союза. Словно дочь, оперившись, покидала гнездо, и родители боялись мгновенно осиротеть. Лучше уж пережить потерю в другом месте и вернуться, рассеивая по дороге печаль.
А пока Клаус и сестры грустили, поднимаясь с чемоданом и сумкой по тропинке наверх, к дороге, и обернулись там посмотреть на озеро. Его синева продолжала небесную, голубую, напоминая о родственности стихий воздуха и воды.
Пустой автомобиль стоял возле автобусной остановки. Голос певицы плыл из открытого окна и расходился над парком. Это была одна из мелодий самых полных, сочиненных – найденных? – в Европе в последние полтысячи лет. Erbarme Dich Баха.
– Ты знаешь, я подумала… – прошептала Доротея. – Слушая эту музыку… нет, больше, чем музыку: эту мелодию… это сопрано…
Она остановилась, стараясь понять движения плеч Клауса, – такие бывают у человека, борющегося с… неожиданным приступом плача, например.
– В наш век чувства людей стали товаром… все покупается и продается… Только страдание останется чистым… Ты понимаешь? Его никто не хочет… Когда люди начнут умирать от бесчувствия жизни… Одиночки спасутся в страдании… И человечество выживет.
Клаус молчал. И Нора.
«Араратом ковчега будет Голгофа», – подумал он. Ему сделалось сладко от этой причастности. От родства, которому нельзя умереть.
Когда закончилась музыка, другая не спешила начаться, словно служащие радио тоже прониклись особенностью ее.
И только потом показался пыхтящий на подъеме автобус, повезший их на вокзал к старомодному местному поезду.
25
Клаусу приглянулся диван в углу обширного салона библиотеки, отделенный этажерками с книгами: они выгораживали уютный прямоугольник. Спящий или просто читающий там человек не виден другим, если б они пришли.
На стенах висели портреты, выписанные с тщательностью девятнадцатого века, и только потом мелькнул залихватский двадцатый, небрежные тридцатые годы. Были и современные картины, невнятные, но чем-то приятные: городской пейзаж, пустынный, и только два нищих негра стояли в перспективе, протягивая руку к отсутствующим прохожим. Женский портрет в профиль, несомненно, Доротеи, и лежащая обнаженная, возможно, она же, ее соседство с портретом на эту мысль наводило. Художник любил ее тело: расплывчатость изображения уменьшалась по мере приближения к Евиной роще. Тут художник достигал выписанности и прозрачности Ренессанса.
– Доротея, ау, – говорил Клаус, проходя соседнюю с библиотекой комнату, и потом еще одну. Оказавшись затем в коридоре, не знал, как быть и куда направиться, – вверх по лестнице на этаж с балюстрадой, или вниз, в большой светлый зал, служивший, видимо, столовой.
– Ау, Доротея! – позвал он громче.
– Я здесь, – послышался голос. Тут Клаус заметил светлую щель неплотно закрытой двери, и открыл ее. Апартамент Доротеи выходил на открытую часть двора перед их двухэтажным – считая по-французски – домом, на крыши, спускавшиеся по склону к нижнему городу, где вдали стояло иссиня-черное озеро.
Женщина сидела на стуле перед широкой кроватью. Вещи были вывалены из чемодана и лежали горой.
– Ты всё привезла? – удивился немного Клаус, привычно встревожившись: в коттедже на берегу не осталось, стало быть, вещей Доротеи, всегда немного заложников возвращения человека.
– Захотела обновить гардероб, – сказала она чуть извиняющимся тоном.
– Конечно, конечно, – успокоил ее Клаус.
– А зубную щетку забыла!
– Ну, ничего, ничего.
– И еще, представь себе, ночную рубашку с красной каемкой, которую ты успел полюбить.
Клаус слегка огорчился и даже подумал, что любимая рубашка и любимая разделились, и нет ли тут знака какого-нибудь, просочившегося сюда из будущего. Озадаченный размышляющий Клаус отразился в трюмо, – тяжелом, старомодном, занявшем почти всю стену.
– Ты в твоем доме другая, – сказал он. – Ты стала очень внимательная, цепкая. Тебя трудно обнять.
Он, тем не менее, попробовал и удивился деловитости, с какой Доротея ответила на его поцелуй и уклонилась от более притязательной ласки. Словно ей мешала значительность роли хозяйки.
Облака окрасились в красные и серо-малиновые тона заходящего солнца. Загорались уличные фонари, их зеленоватые цепочки отметили улицы, вытягиваясь поясами и поднимаясь вверх. Дома все более теряли очертания. Клаус любил меланхолию заката, особенно если ночлег обеспечен и можно отдаться сладкому чувству завершения дня.
– Ты знаешь, я где-то видел именно этот пейзаж, – удивленно сказал он. – И это не дежавю… Вон там, в темноте должна скрываться часть церкви, правда?
– Церковь действительно есть, – согласилась Доротея, – и пейзаж ты видел, я знаю где: в Мюнхене, в Пинакотеке! Автор его Розенбах, наш дальний родственник в девятнадцатом веке. Он жил в нашем доме. И всегда рисовал закат солнца из этого окна. Мольберт всегда стоял тут, вот, смотри, след.
И действительно, полтора века натирания паркета не стерли вытоптанный на полу полукруг.
– В этом пейзаже какая-то магия, – сказал Клаус, встав на место художника.
– Может быть, на меня снизойдет теперь талант рисования? – пошутил.
Доротея отгородилась ширмою и переодевалась, судя по шуршанию тканей и взвизгиванию молний. Когда она вышла, взгляд Клауса впился в новый невиданный прежде образ ее: длинное серое платье до щиколоток, сиреневая блузка с редкими блестками и розовой подкладкой воротничка и манжет. Она смотрела на Клауса испытующе.
– Какой у тебя изучающий… взор! – сказал Клаус. – Его не было прежде.
– Прежде не было и у тебя…
– Чего же?
– Не скажу. Сам ты, думаю, знаешь.
Звякнул прикрепленный над дверью колокольчик.
– Нора зовет ужинать.
Клаус пошел следом, оглядываясь на высокие окна и на еще живший в углах отблеск заката, затягиваемый со скоростью счета секунд темнотой наступавшей. Ему хотелось прочитать несколько строк какой-нибудь книги. Несколько их стопкой лежало у изголовья кровати, но Доротея ждала его в дверях, и он пошел к ней, довольствуясь собственной фразой, поселившейся в памяти накануне: «Сколько же там прекрасных подробностей».
Нора была в шортах и телесного цвета чулках, в передничке, в тишортке на голое тело. Вызывающе торчали соски. Ноги обуты в низкие бархатные сапожки. Доротея ничего не сказала, и Клаус тем более промолчал.
– Рыба судак, запеченная в картофеле, – объявила Нора. – Подходит? Если же нет, то выбора тоже нет. Впрочем, можно спуститься в город, в ресторан.
– Запеканка прекрасная вещь, – сказал Клаус. – Рыба кстати в этот день недели.
– Как, опять пятница? – с досадою произнесла Доротея. – Еще неделя прошла. И еще.
В просторной столовой они устроились вблизи кухни, отделенной деревянной стойкой и стенкой, раздвигавшейся, если нужно, в сплошную. Их стол был небольшим, а посередине залы стоял другой, массивный и длинный, дубовый. За ним легко поместилась бы дюжина трапезующих, не теснясь. Но такого здесь давно не случалось, судя по буфетам с посудой, заставленным так, что дверцы было бы не открыть. Стены, однако, сияли, сиял чистотой потолок.
– Этот дом давно перестал подчиняться людям, – хмуро сказала Нора. – Они не живут в нем, это он их терпит. Когда же мы избавимся от него! Над новыми хозяевами у него власти не будет.
– Это интересно, – сказал Клаус. – У меня нет опыта владения жилищем.
– Нора права: неизвестно, кто кем владеет! Деньги все-таки менее деспотичны.
Клаус раскрыл рот, чтобы сообщить об ограниченности у него и этого опыта, но передумал, опасаясь, что возникнет неуютное сопоставление его и хозяек. Привычное людям ушедшего века, ему казалось оно чересчур простецким.
После первого бокала превосходного мозельского и великолепной запеканки настроение заметно улучшилось. Высокие окна столовой совсем потемнели, и в верхней их части стали заметны звезды, – свет уличных фонарей сюда не достигал. Светилось лишь одно далекое окно, совсем маленькое, наверху застроенного городского холма. Оно могло показаться луной на ущербе.
– Не затопить ли камин, – поинтересовалась Доротея, когда они, утолив голод, вразнобой ели кто сыр, кто фрукт, а кто продолжал попивать вино в ожидании чашечки кофе, – им был Клаус, конечно же. Он и вызвался разжечь камин, и делал это с удовольствием, весело, и пламя, словно заразившись его весельем, треща побежало по сухим еловым веточкам, облизывая жадно поленья. Клаус подумал о различии огня, зажигаемого для уюта и по необходимости.
Справа и слева от камина висели портреты женщины и мужчины. Поджатые губы создавали выраженье недовольства.
– Это маман, – сказала Доротея в ответ на вопросительный взгляд Клауса. – А напротив ее муж.
– И ваш отец? – удивился Клаус необходимости уточнять.
– Ну да, – неохотно и недовольно произнесла Доротея. – Он уехал в Америку.
Доротея сидела в кресле близко к огню, держа белую фарфоровую чашечку, Клаус попивал что-то крепкое, возможно, ликер. Нора, двигаясь, грызла яблоко.
– Так это ты Ева, – пошутила Доротея. – А яблоко ешь первая…
– Кстати, какие новости из Парадиза, Клаус? – подхватила сестра, садясь на твердый матерчатый валик его кресла, как бы увеличивая его своим бедром, – теплым, живым и блестящим. Мускул, твердея, напрягся под фиолетовой тканью чулка.
И Клаус почувствовал напряжение, возникшее между сестрами и протекавшее через него наподобие тока.
– В поезде я сделал запись о любви, – сказал он. – Мы ведь видели сложившуюся пару Меклера и Эльзы, и пару возникающую, Штеттера и Семенову. Ну, и мы сами…
Куда отнести их самих, Клаус не знал. Он закрылся открытою записною книжкою.
– Любить ее, его… значит любить и ее, его «продолжения в мире»: его дружбы, занятия… Вы согласны?
Сестры переглянулись.
– Поначалу занятиям и дружбам в ее любви к нему место было, они даже способствовали увеличению ее интереса к его особе. Затем им становится тесновато. Отныне для них приходится выбирать удобное время… и вскоре выкраивать его. Наконец, приходится выбирать то или это… вплоть до решительного она или она…
– Пора, действительно, внести ясность! – твердо сказала Доротея.
– …то есть жена… или литература…
– Клаус, ты шутишь! – облегченно засмеялась она.
Нора не шевелилась.
Клаус закашлялся.
– Дайте закончить мысль! «Происходит взрыв: первое выяснение отношений. И наступает охлаждение свободы. Или он выбирает – ради сохранения мира – зависимость принадлежности… что тоже не гарантирует счастливого… рабства… Раб завоевательнице скучен».
– Дай мне листочек, я буду читать! Ты что-то не договариваешь!
И протянув руку, вынула бумагу из рук Клауса. Молчала, разбирая почерк. И громко затем начала нарочито профессорским тоном:
– «Объяснять или нет свое отсутствие – за ужином, например? Если не объяснять, то интимность не полная: ты не пускаешь подругу в свой календарь, не делишься с ней сокровенным, уменьшаешь количество точек соприкосновения. Если же объяснять, то обнажается место для помещения рычага (архимедова?), и тогда легко повернуть, оторвать от намеченного – и тем более от желания еще не сложившегося.
Риски такие: или не дать пищу любви, питающуюся интимным всякого рода.
Или показать место, где любовь искушаема превращением в собственника чужой привязанности, что есть самоубийство любви».
– Выхода нет, – заявила Нора, сидя на деревянной стенке, отделявшей запас дров от собственно залы, и болтая длинной ногой. – Но мне пора собираться. Завтра я еду во Франкфурт, и оттуда лечу.
Огонь угасал: высохшее за долгие годы хранения дерево сгорело быстро, хотя, конечно, медленнее, нежели порох.
Они продолжали сидеть. Пламя шевелило тени на потолке, поблескивало в высоких окнах, за которым стояло темно-синее небо и черные плоскости домов.
– Иногда продолжения жизни не хочется, – сказала Доротея. – Почему-то знаешь, что идут перемены – а тебе хорошо. В последний раз, возможно.
– И тогда всё останавливается, – заметил Клаус. – Но почему нельзя отменить составленный на будущее план? Тогда и судьба согласилась бы с нами.
В тишине потрескивал и шевелился огонь в камине. Молчаливый участник их беседы – двухсотлетний дом – слушал их, и если б он мог выразить свое отношение, он покачал бы головой. И никто не знал бы, с чем соглашаясь.
– Ну что ж, до свидания, – сказала Нора, поднимаясь, потягиваясь по-кошачьи и к сестре подходя проститься. Она ее обняла сзади за плечи, потерлась головою о голову. Доротея осталась спокойной.
– Я завтра еду рано-рано, и вас наверное не увижу. Клаус, прощай.
Она подала ему руку и сжала его крепко, со значением, дважды.
– Если приедете в Рио – буду рада и счастлива. Вы бы там отдохнули: там люди другие, всё на виду, никакой психологии для догадливых. Ну, прощайте.
«Глупо, что мы расстаемся», – сказал себе Клаус, пожимая плечами. Он подошел к Доротее, повторяя жест Норы, обнял ее за плечи.
26
– А я уже надеялся, что Нора будет нам вместо… дочери, – сказал он с усмешкой, признавая нелепость подобной мечты, но и вынося на обсуждение частицу истины, в ней содержащуюся.
– Ты готовил ее себе в жену, – сказала Доротея. – И правда, она старше, но рядом со мною – подросток. Ах, она забыла свою ажандá. Отнеси ей, пожалуйста.
Предложение странное, подумал Клаус. Однако приятное. Похоже, он пешка – или фишка? – в игре. Но какой…
Следуя пояснению Доры, он поднялся на этаж и вышел на балюстраду библиотеки, полной мрака, которому противилась маленькая настольная лампочка у его закутка, где ему устроили постель, отсчитал третью дверь и вошел в нее, и оказался в коридоре, здесь кончавшемся тупиком. Нажимая на светящиеся кнопки, от чего загорались там или тут лампочки, он иногда протискивался между стеллажами с коробками, мебелью и, похоже было, картинами. В противоположном конце зиял, словно намалеванный, черный квадрат, но в нем нашлась лесенка. Он поднялся под самую крышу.
Могучие стропила держали ее. Пространство заставлено было тяжелой – дубовой, конечно – мебелью под чехлами, напоминая склад или магазин. Полоска света вдали на уровне пола согрела сердце. Он рванулся вперед и пребольно стукнулся локтем о выступивший из ранжира шкаф. И у двери он тоже споткнулся, и произвел грохот.
– Войди, – послышалось.
Ему открылся очень просторный лофт с наклонными окнами. В торце его, в огромном безупречно прозрачном окне мерцали городские огни. Нора сидела за столом над бумагами, одетая в кимоно, а стол окружали этажерки с книгами. Поодаль – постель с балдахином из светло-зеленой ткани; его узел висел в треугольнике, образованном скатами крыши. Постель раскрыта была.
Бóльшую часть этой огромной мансарды занимали спортивные снаряды, в основном гимнастические: бревно, конь, брусья, стенка. И даже боксерская груша.
– Ты очень любезен, – сказала Нора серьезно, взяв из рук Клауса книжечку делового календаря. – Доротея мила.
В зеленоватых глазах женщины стояло ожидание. И, возможно, печаль. Она повернулась к нему на вертящемся стуле: закинув ногу на ногу, бедра поблескивали черными чулками. Шорты выглядели последним препятствием, ничтожной отсрочкой. Противясь желанию, Клаус с деланным интересом оглядывался вокруг, пошел посмотреть из окна на город; там вдали угадывалось озеро и очертания гор горизонта. Проходя, он ударил кулаком в боксерскую грушу – и охнул. Причив себе боль, он вспомнил, что не делал этого тридцать лет.
– У тебя симпатично, – сказал.
– И смешная постель, – добавил, стоя рядом и пробуя коленом матрас. – Альков для королевы!
Нора стремительно к нему подскочила, воскликнув:
– Und für den König![2]
Она толкнула его, рассмеявшись. Падая, он схватился за Нору, и она упала вместе с ним, на него. Он ее обнял, прижался, отдавшись лавине, словно лыжник, сметенный снегом, для которого всякое сопротивление – смерть. Женщина, впрочем, дрожала тоже, она целовала его в рот и шею и двигала спиною и задом под его ладонями, требуя ласки. Мешала одежда. Рука Клауса лежала на гладкой горячей спине.
Вдруг послышался скрип. Несомненно, открываемой двери. Детский ужас им овладел, он голову повернул и смотрел, не открывается ли она. И в самом деле, ручка двери медленно поворачивалась.
– Это Доротея, – просипел он, чувствуя, что потеет, и пот был холодным.
– Ну и что? – заражаясь его беспокойством, зашептала Нора. – Она ведь тебя прислала! Она мне тебя отдала!
Страх перед разоблачением – древний, панический – мешал им разоблачиться. Нора еще ласкала его лицо, но уже неуверенно, остывая, тормоза воспитания скрипели, заведясь от дверного скрипа и от боязни мужчины.
– Мне тревожно, – сказал он. – Я желаю тебя. Пожалуйста, не уезжай. Завтра мы объяснимся с Дорою и уедем ко мне. Сначала на озеро, а потом в Париж.
Нора молчала. Она рядом лежала, подперев голову рукою, смотря неопределенно куда-то, машинально гладя Клаусу грудь, пробравшись к нему под рубашку, словно запоминая что-то напоследок, собирая, может статься, тепло его тела. На время зимы одиночества. Клаус выскользнул из объятий.
27
Досадуя на свою боязливость, на коварство Доротеи, на непоследовательность Норы, и снова – на свою раздвоенность, он пробирался через дом в поисках жилища младшей сестры, и понял, что заблудился, когда нужная дверь в коридор – впрочем, она ли? – оказалась запертой. Вокруг стояли сундуки и баулы, мебель под пленкой от пыли, покрытой слоем ее. Кстати, толстый слой пыли или серый? Скульптура или живопись? А?
Кнопки освещения более не попадались, он радовался, что фонарик по счастливой случайности нашелся в кармане куртки, но и с ним он уже больно ушибся об огромный шкаф. Он пошел в обход и обратно, перелезая через брусья стропил, удивляясь, откуда они взялись. Положение усложняется, сказал он себе. Здесь пыльно и холодно. Обстановка чужбины. Не удивительно было б наткнуться тут на скелет незадачливого посетителя, – вора, заблудившегося в семидесятых годах, например.
Увидев зеленый огонек кнопки освещения, он почувствовал, что спасен. Тусклая лампочка вспыхнула в преисподней солнцем, и сразу же нашлась лестница вниз, – а путь к ней заслоняла чудовищная кровать с медными шарами на стойках спинок. Этажом ниже приветливо светилась далекая полоска на уровне пола, несомненно, под дверью. К ней уверенно пошел Клаус и постучал. Голос Доротеи сказал тотчас:
– Войди.
Апартамент сестры поражал чистотой и строгостью линий. Высокие полотняные занавески на окнах. Здесь не было ничего лишнего, даже кровать, вероятно, помещалась в смежной комнате, куда вела дверь и откуда падал овал желтого света. Впрочем, вблизи окна располагался стол-секретер, и рядом другой, круглый, предназначеный для еды.
– Как ты долго, – сказала Доротея, не отвечая на объятие Клауса.
– Я заблудился, – просто ответил он, – для новичка этот дом – лабиринт.
– Для обитателей тоже, – усмехнулась.
Клаус, усевшись на круглый пуф, почти ее рассматривал, настолько она отличалась от Доротеи их первого знакомства и общения.
– Ты чему-то удивляешься, – сказала она. – Неудивительно: ты женщин не знаешь.
«Знать женщин», – подумал Клаус. Возможно ли? Если знать их, изучив, то оказываешься вне отношений, ты спокоен и холоден, и некоторая часть «знания» – вероятно, важнейшая – улетучивается. Оставаясь внутри их, в этой странной – жестокой и желанной – паутине, ты заинтересованный ее участник, и тогда прощай объективность.
«Знать женщин – невозможно», – сделал он неутешительный вывод.
Так же говорят «вы не знаете жизни», имея в виду злые ловушки и способы увертывания от них. Но жизнь ведь не только неприятности. И не только отдача – крови, семени, денег…
Клаус спохватился, заметив, что мысленно пишет, забыв о присутствии Доротеи. Та смотрела на него с удивлением, словно не узнавая, или узнавая в нем кого-то еще или даже другого.
– Мгновение истины, – усмехнулся он. – Возник какой-то философский комок между нами… Простота поэзии затмилась. Доротея, что с нами? Вспомни, как мы встретились.
Доротея помнила. Они увидели друг друга впервые в зеркальном стекле галереи, остановившись оба, привлеченные картиною в ней, изображавшую купальщицу, стоявшую наполовину в воде у каменного парапета. В руке она держала листок бумаги, вероятно, письмо. Чувственно прекрасная женщина, смотревшая им прямо в глаза, их смелостью и заразила: они, повернувшись друг к другу, так посмотрели. Клауса тронула внимательность взгляда, ум его и искорка веселья.
«Мы увидели друг друга в зеркальном пространстве, – пошутил он тогда. – Наши отражения уже познакомились. Так скажите, как вас зовут и кто вы?»
И сейчас повторил:
– Мы увидели друг друга в виртуальном пространстве… Как тебя называть?
Доротея нехотя включилась в игру.
– Разумеется, Доротея, – произнесла она тоном того дня встречи.
Он обнял ее за плечи, стоя сзади, его руки скользнули к животу, к поясу юбки. Он ожидал знакомой волновавшей его дрожи вожделения, каким тело Доротеи отзывалось на его ласку. Однако пупок остался к нему равнодушен, а когда рука едва коснулась Евиной рощи, возлюбленная ее остановила.
– Ах, Клаус, я сегодня ужасно устала… Мне хотелось бы выспаться. У тебя там все устроено? Полотенце я не забыла?
Нарочитая прозаичность вопроса больно ударила.
Ей и в самом деле хотелось остаться одной и подумать о них обоих. Или сразу обо всех троих. Обо всех четверых! – возможных… о четвертом — драгоценном живом комочке, который в ней возникнуть не может, какое несчастье. Пусть тогда он зачнется в самой близкой к ней плоти сестры! Но так, чтобы Клаус не обнимал, не целовал ее, не раздвигал загорелых стройных ног, не…
Клаус же чувствовал, что его место рядом с Доротеей уменьшилось. Его еще, впрочем, не отнимали: для столь радикального жеста нужен живой претендент, он уже объявлялся в виде знаменитости Меклера, но не подошел. Клаус мог бы предположить, почему, но ему не хотелось.
Он поцеловал Доротею, нагнувшись к ней, опираясь на ее колени – и тем делая последнюю попытку к близости, и выпрямился, не ощутив согласия.
И вышел молча.
Он еще собирался побродить по библиотеке, любопытствуя полистать какой-нибудь забытый людьми и историей том, но вдруг почувствовал изнеможение длинного дня и упал на постель. Вынудив себя раздеться последним усилием воли, он дотянулся до лампы, выключил и растворился в океане сна.
28
Далекий телефонный звонок, скорее угадываемый сквозь сон, чем услышанный, его извлекал из блаженного забытья. «Как же хорошо умереть», – появилась чья-то мысль в его сознании, и лишь потом он признал ее своею. Послышались вскоре звуки подъехавшего автомобиля, и его окатило, точно холодной водой, печалью утраты. Он вскочил и к окну подбежал.
Сестры прощались во дворе дома.
Нора стояла с большим черным чемоданом на колесиках, и Доротея в ночной сорочке и кофте, наброшенной на плечи. Он слышал их разговор, но слов не мог разобрать. Наконец, они обнялись, и Нора пошла к стоявшему на улице такси. Обернувшись, она помахала рукою – несомненно, сестре, а потом, подняв голову, и ему, и даже послала ему поцелуй, – скорее товарищеский, чем любовный. Вслед за ней подняла голову и Доротея и, увидев его в окне, помахала ему рукой, улыбнувшись.
– Береги Клауса, – сказала Нора. – Он мне понравился. Он боится тебя обидеть.
– Жаль, что ты уезжаешь… Время идет, и ничего не происходит.
– Сестрица, жизнь полна неожиданностей… В Бразилии делают не только кофе… И бобы бывают не только кофейными!
– А как же я? – встревожилась Доротея и почти испугалась. – Я буду тогда не при чем?
Таксист просительно бибикнул, намекая, что ждет. Сестры снова обнялись, и Нора быстро пошла к воротам, а сестра еще постояла на месте, опустив голову.
Клаус чувствовал нежную родственность всех троих, возвращаясь к постели. Но заснуть он не смог бы. И для чтения был слишком мечтателен. Взглянул только на стекла шкафов, на тепло излучавшие тусклым золотом корешки, вздохнул.
Он оделся и вышел в еле-еле просыпавшийся город. Тишина жилого квартала уши закладывала ватой, крики птиц водоплавающих сюда доносились. Звонко залаяла, впрочем, собачка на поводке небрежно по-утреннему одетой дамы, испугавшись чего-то или просто выразив беспокойство хозяйки. Одинокий с газетою господин поднял на мгновение голову и опять погрузился в экономические – кремового цвета – страницы.
«Этот город я посещал на важнейших поворотах моей жизни», – подумал Клаус. Вот ведь загадка! Словно нужная книга падает с полки. На какой же странице читать?
Он вышел к озеру. Приплывший откуда-то пароходик выгрузил дюжину одинаково – или почти – одетых мужчин, должно быть, клерков. Людей счета, конечно. Была открыта и церковь. Во влажном полумраке огоньки свечей трепетали, зябкий гулял сквознячок. Холодно в доме молчащего Бога. То, что Он существует, Клаус знал.
Дверь скрипя отворилась в стене, и оттуда вышли два человека: священник в длиннополом стилизованном под тунику платье и с тускло мерцавшим кубком в руке, и маленький беззвучный мужчина с остальными принадлежностями мессы. Не поднимая глаз, они последовали во тьму боковой галереи, приводившей к приделу абсиды и алтарю.
Первый утренний прихожанин гулко закашлялся в нефе. Клаус прошел мимо сморкавшегося в огромный платок – подстать носу – старика. Дверь его нехотя выпустила под ослепительно голубое небо, ему пришлось остановиться, зажмуриться. Усевшись на плетеное кресло и оправдавшись заказом чашечки кофе, он отдался утреннему наслаждению – размышлению о Доротее и Норе, об их отношениях. Он и записи делал. Например, эту.