Текст книги "Пик Доротеи"
Автор книги: Николай Боков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Так он и поднялся на перевал, а с него уже одно наслаждение мчаться, рассекая воздух и радуясь швейцарской прибранности, – в Галлии попался бы уже наверное камень под колесо, и он давно летел бы, молясь ангелам и сожалея об отсутствии каски.
Дорога стала пологой. Синева озера стояла за деревьями, просвечивала сквозь кроны, сливалась с небесной. Клаус въехал за ограду парка и начал спускаться по дорожке из гравия.
Особняк был на этот раз обитаем: в открытом окне стоял человек и рассматривал что-то в бинокль. Плечи его ходили, он шумно вздыхал, почти всхлипывал, – вероятно, он взволнован был зрелищем. Взгляд его, судя по наклону бинокля, направлялся в угол парка, там, где дорожка пролегала мимо ботхауса и перрона на сваях. Блеснули стекла на яхте, стоявшей на рейде: и оттуда смотрели, – смотрел в огромный бинокль седой капитан.
Подстегнутый любопытством Клаус туда и направился, – в угол, богатый тенью, затем открывавшийся сразу воде и солнцу. Лебедь сидела на яйцах и, утомленная, лишь вынула клюв из крыла, но не стала шипеть на него.
На горячем деревянном перроне лежала обнаженная женщина в черных очках. Замечательно ровный загар покрывал ее стройное тело; лишь вокруг черноволосого священного островка кожа осталась светлой.
Пораженный внезапностью и красотой картины, Клаус не двигался и не дышал. Не сразу он понял, что видит Нору, – кто не знает, что женщина без одежды совсем не похожа на себя одетую?
Он так бы стоял и смотрел, если б нечаянно не шагнул, потеряв равновесие, на ступеньку, и поручень загудел от толчка. Женщина встрепенулась и вскочила на ноги легко, прыгнула мимо него к деревьям, под защиту листвы и тени. Ветвями раздробленный солнечный свет покрыл ее пятнистою шкурой.
– Нора, постой… – пробормотал Клаус. – Мне нужно тебе много сказать…
Нора испустила восклицанье борьбы и встала боком к нему, в позу, готовая к схватке, выставив руку ладонью вперед. Клаус не сводил с нее глаз, оцепенев – от восхищения ли, от новизны положения… – От восторга я не могу пошевелиться, – сказал он себе. – И не хочу шевелиться. Я желаю быть пленником этой женщины.
Напряжение спало. Нора сняла очки и смотрела на Клауса насмешливо, не испытывая, по-видимому, никакой неловкости.
Разинув рот, созерцал Клаус голую Нору. В его желании дотронуться было больше детского порыва убедиться, что это не призрак, не голография голой женщины, а сама она – восхищающая прохладной кожей, упругостью груди и ягодиц, чувствительностью складок. Ему требовалось немедленно подыскать название – нет, имя – священному месту. Лобок, холмик, хохолок – все ему казались грубоватыми и несколько медицинскими.
– Ну, говори, – сказала она.
– Я боюсь, что эта встреча прервется…
– Разумеется. Ты сказал. Уходи, мне надо одеться, я не могу при тебе.
Клаус пошел прочь, ведя свой велосипед, и оглянулся малодушно, но той нагой женщины позади уже не увидел. А перед ним показалась другая, тоже нагая, однако, увы, бронзовая нимфа фонтана. Ее толкал сзади козлоногий ребенок-сатир, и она улыбалась, пытаясь сохранить равновесие. Львиная пасть держала кусок заржавевшей трубы, вода лилась из нее.
Клаус хотел облизать пересохшие губы, но и во рту было сухо. Сердце же билось, словно после подъема в гору. Он набрал в пригоршню воды и с жадностью выпил.
В полдень за столом Доротея поглядывала на него и на сестру, чувствуя неуловимую не определимую связь между ними, тонкую, – не толще осенней паутинки.
20
Сквознячок гулял над головами собравшейся публики, огромная яма партера притягивала взгляды заполнивших ярусы. Спрятанные источники проливали рассеянный свет, несколько призрачный, при котором программку Клаус читал с затруднением. Висел гул разговоров. Раздавались редкие хлопки нетерпеливцев. Музыканты сидели на своих местах, но еще шевелились, поправляя ноты, нагибались вперед.
Вспыхнули и погасли аплодисменты: Меклер прошел быстрым шагом и, не раскланиваясь, встал за пультом спиной к меломанам и публике. Поднял руку. Взгляды тысяч глаз скрестились на нем, и он почувствовал твердую точку энергии у себя во внутренностях, пружину, его взвели словно курок пистолета – и выстрел обернулся прозрачной нотой скрипки. Альты и виолончели поддержали ее, увеличили массу звучания, и тогда вступили контрабасы. Понадобилось дуновение флейт и вздохи труб, зарокотали барабаны.
Тяжелый корабль симфонии, за секунды построенный, оторвался от грешной земли, развернул паруса и поплыл, подчиняясь воле дирижера, а тот кивал головой, вытягивал шею к валторнам, плечом останавливал забегавших вперед и им же подавал знак ударнику.
Вот для чего нужна музыка: отдаться бездумью. Кончилась пустыня понятий и слов, им не справиться со всем, что мы жили и прожили, с изнеможеньем ужасов смерти. Молчание неба расступилось, корабль звуковой свободно летел и вез нас туда, где не было грубых веществ и зла для души.
Клаус сестер не касался, они просто рядом сидели, Нора рот раскрыв, Доротея потупившись, их пронизывал ток родственности и родства, и незнакомые люди чужды им не были тоже. Длился миг единения всех, – и умершие отозвались из далей своих несусветных. Клаус помнил их всех. «Человечество – мы, – сказал он себе, – мы любящие, мы земной шар Любви!» Сам композитор, источник, через который нам всем вылилась эта музыка, умер день-в-день сто лет тому назад.
Клаус увидел знакомые головы: Штеттер сидел, подавшись вперед, Оберхольцер сидел прямо, положив руки на поручни кресла, как фараон на троне. Розенкранц кивал в такт.
О, дайте нам звуков, соединенных в гармонию, если уж все остальное – наброски, начатки, мыльные пузыри гипотез!
К пению струн, к звучанию воздуха в трубах вдруг добавился человеческий голос. Словно всей массы коснулся волшебник – и оживил, и все невольно вздохнули, – так пришло облегченье надежды. Так бывает: в горном пейзаже прекрасном, холодном – неожиданно увидеть домик и дым над трубою. И Меклер смягчился, его движения сделались плавными, предупредительными, он более не командовал, он вел ее в танце.
Когда симфония завершилась, Меклер стоял еще, вытянув руку, защищая драгоценные секунды молчания, – пусть корабль отойдет в высоту и исчезнет из виду не разрушенный, недоступный самодовольным крикам похвал и глупому плесканию рук. Он палочку наконец опустил, но еще не поворачивался, и тишина продолжалась. И потом только он повернулся и спокойно смотрел, пока хлопали, потом бис закричали. Нора аплодировала бурно, Доротея скорее для виду, и Клаус сидел не двигаясь, еще наслаждаясь цельной неподвижностью тела.
Бис, в сущности, был не к чему после такой отдачи душевных и физических сил – и музыкантов, и публики, но юбилейный концерт без него не мог обойтись, это расценили бы как провал. Впрочем, Меклер умно поступил: певица спела из Песен о мертвых детях. Тем почтили память композитора и ребенка его, и столь многих детей, и умерших всех. Клаус подумал, что пение касается его личной судьбы – смерти ребенка того не родившегося, убитого в чреве, за которую он заплатил потом другими смертями и ужасами.
Предстояла еще питейно-общественная часть торжества. Клаусу хотелось от нее уклониться, и, вероятно, никто не огорчился бы этим. И сестры чувствовали скорей утомление. Они спускались по лестнице боковой, чтобы не попасть в сеть служителей, расставленной у главного выхода, но и тут приблизился господин незнакомый и обратился к Доротее:
– Госпожа, маэстро вас очень просит…
Потом повернулся и к Норе и Клаусу:
– И вас, разумеется, тоже – не спешить уезжать, придти разделить радость дружеского общения.
При входе в небольшой зал лежали на столике букеты цветов, и сердце Доротеи испуганно сжалось, – один предназначался, разумеется, ей, вот этот с розовой розой посередине, окруженной рядовыми астрами, ромашками и мимозовой мелочью. Из черно-белого кома оркестра тотчас выделился Меклер, возбужденный, сияющий, помолодевший, и быстро подошел к сестрам и Клаусу, а точнее, к Доротее – и приглашал куртуазно, предлагая руку. Часть улыбок нечаянно досталась Норе и Клаусу, неизбежному приложению к Доротее, – она, впрочем, не спешила от них отрываться, напротив, схватила сестру за руку и потащила за собою в толпу музыкантов, а Нора схватилась за Клауса. С облегченьем Клаус увидел фрау Штольц и ее схватил за руку и потащил, несмотря на ее попытки освободиться и скрыться. Она понимала, что Меклер от нее не уйдет, но сейчас ему нужно дать растратить энергию. Пусть захлебнется само его увлечение! Главное – не дать маэстро повода вылить гнев на нее. Штольц схватила за руку Штеттера на правах дальней почти родственницы, и он не противился, наоборот, весело замешался в толпу музыкантов и, увидев пианистку Семенову, ее потащил за собой. Так получился сам собой смешной хоровод, всем стало непринужденно, тем более, что первый бокал шампанского уже метнул свои искры вкуса и эйфории в глотки и пищеводы.
– Друзья, позвольте мне произнести тост, – сказал Меклер негромко, вовсе не заботясь, чтоб установилась тишина среди музыкантов и их приглашенных. – Вы все люди искусства и все знаете, как велико значение муз – и не только великих невидимых, но главное – их земных воплощений! Так вот – мы выпьем сейчас за музу сегодняшнего концерта! Ее зовут Доротея! Ура!
Оркестр грянул. Доротея бледнела. Через силу она улыбалась, возмущаясь в глубине души двусмысленностью положения и польщенная вместе с тем. Как трудно быть женщиной в мире искусств. Клаус и Нора стояли рядом, и мужчина держал ее руку демонстративно, тормозя развитие мыслей присутствующих в скабрезном направлении. Штеттер был тут, он немедленно громко поздравил Грегора, сравнил его с Тосканини и потеснился, давая выйти вперед Семеновой, сиявшей от такого продвижения, блестевшей красивыми плечами, улыбавшейся всем. Штольц спряталась за рослым тромбонистом Пфицнером.
Меклер чувствовал, что искусство дало ему право приблизиться к Доротее, но до предела известного. После всех воздушных подвигов сегодняшнего концерта, после успеха на донышко сердца упало зернышко горечи невозможности продолжения. Его тело требовало своей награды за эти часы махания палочкой, за все напряжение глаз и ушей. Он еще сделал попытку: по знаку его барабанщик Полянски принес букет и вручил, – тот самый, с роскошной розовой розой посередине разноцветных ромашек. Он показался Доротее обузой, почти вымогательством. Под предлогом того, что ее руки заняты сумочкой, она букет отправила Норе, и той он понравился, однако был неприятен тем, что предназначался сестре. Тогда зачем он ей? К счастью, Элиза Штольц высунулась из-за Пфицнера.
– Возьмите, гнедиге фрау, это вам!
Гувернантка Меклера торжествовала и страшилась. Но прибыли новые гости, желавшие поздравить и тем принять участие в успехе, себе заполучить малую толику общественного тепла. Толкался Карнаумбаев в кожаном пальто, русский банкир Клонов в официальном костюме цвета обмоченного асфальта, еще архитектор, специально приехавший из Петербурга, тоже Клонов. Министры города, раскланявшись, стояли плотной кучкой и беседовали вполголоса. Был заезжий актер, знаменитый, не сходивший с экрана телевизора: его пригласили однажды рекламировать жевательную резинку, клип оказался сущим шедевром, его посмотрели восемь с половиной миллиардов телезрителей.
– Так попросим маэстро поделиться с нами своим успехом!
Призыв этот сделал директор – точнее, капитан концертного зала, – и тотчас вокруг него и Меклера освободился круг. Туда попали первая скрипка, певица. Штеттер вытолкнул хорошенькую Семенову.
– Сегодня концерт посвящен композитору: в этот день он и умер ровно сто лет тому назад, – сказал Меклер. – Рядом с нами нет еще одного человека… дамы… она провозвестила успех… – Он глазами искал. – Доротея, прошу вас!
Ей пришлось выйти под любопытные взгляды.
Уклониться было нельзя, и Доротея приняла вызов: она вскинула голову и с улыбкой смотрела вокруг себя. Ее синее с блестками платье походило на тунику и кстати вызывало впечатление жрицы почти античной, богини. Меклер поводил глазами в поисках атрибута и нахмурился, увидев букет в руках Элизы. Та поспешно приблизилась и вручила его избраннице вечера. Нора фыркнула рядом с Клаусом, и он сжал ей локоть, опасаясь, что она испортит момент приступом смеха. К счастью, протиснулся с поздравлениями Дюпон, комедиант из далекой Лютеции, знаменитый актер кино, которого звали человек отовсюду с тех пор, как он снялся в рекламе кварка, национального йогурта, употребляемого с некоторых пор и в современнейшей физике. Он улыбался и подмигивал с тысяч баночек и коробочек, и теперь он улыбнулся Меклеру и подмигнул. Фрау Штольц тут же мысленно проверила, в должном ли количестве в ее холодильнике кварк.
– Браво, маэстро! – Дюпон крепко пожимал руку ему, улыбнулся и подмигнул, кивая в сторону Доротеи. – Прекрасна ваша муза!
Больше сказать ему было нечего, да и не нужно. В последующую четверть часа был раскуплен весь запас кварков местного буфета. И немало шампанского выпили меломаны, а также пива. К вину горожане относились с осторожностью, опираясь на прочные католические – да и протестантские – традиции страны.
Таким и запомнился им финал вечера памяти умершего век тому назад композитора: в кругу черных фраков музыкантов, кипящем белыми манишками и сорочками, стоял их дирижер и рядом с ним похожая на жрицу в синей тунике красивая женщина. Неподалеку по праву близких, вероятно, знакомых располагался мужчина с седыми висками и стройная гибкая женщина, которых они не знали. Был еще всем известный и симпатичный Штеттер и пианистка Семенова, все более известная и все более талантливая. К ней имел какое-то отношение громоздкий мужчина в кожаном – несмотря на весенний вечер – пальто. Оберхольцер и Розенкранц тихо разговаривали. Во внешнем кольце виновников торжества ждала своего часа гувернантка Штольц. И тут трое молодых скрипачей проявили самоуправство, желая сделать приятное Меклеру: они неожиданно заиграли за спинами коллег Письмо Элизе. Ах, молодежь, молодежь!
21
Водитель Самсон дежурил поблизости, следуя распоряжению Штеттера, попадаясь на глаза Грегору и вводя мало-помалу тему вечного возвращения домой, к привычному. К нему приближалась постепенно Элиза с приготовленным пледом, улучая момент, когда его удастся безболезненно на маэстро набросить. Клаус и Нора по-английски ушли за Доротеей в полутемное уже фойе, а потом и на набережную. Сидел еще тромбонист Пфицнер, великан одиночка, допивая очередную бутылку и сокрушенно себе говоря. Люди искусства часто весьма одиноки.
– Это был пик, – сказала Доротея, радуясь освобождению от позы и роли музы, снова став частным лицом.
– А все-таки ты принесла частичку удачи, – заметила Нора. Клаус молчал, держа под руки сестер. Волны легко плескались о парапет, белели холмики спящих лебедей, покачиваясь в темноте, в отблеске света фонарей набережной и аллеи.
– Здесь хорошо посидеть, – сказала неуверенно Доротея, кивнув в сторону стульев, окруживших домик летнего кафе. Был еще один посетитель, бравого вида старик с посохом пешехода. Аллея вдоль набережной, днем наполненная гуляющими, казалась пустынной. Обнявшись, шла парочка. Проехал велосипед.
Объятые теплой весенней ленью, они сидели, став частью городского пейзажа, не имея желания двинуться, ни о чем не тревожась. Огоньки селений мерцали на других берегах озера причудливой формы, точнее, бесформенности, ночью, впрочем, недоступного взгляду.
– Это покой, – сказал Клаус.
Сестры промолчали, не желая его тревожить и соглашаясь. Жужжа мотором, проехал мимо троллейбус. Аллея мощных старых лип образовывала границу между двумя мирами, безмолвного озера и ярко освещенной улицы и гостиниц на противоположной стороне. Среди них выделялась та, где Лев Николаевич попытался преодолеть волевым усилием неравенство классов. Дело завершилось благополучно интересным рассказом в собрании его сочинений.
– Я скоро уеду, – сказала Нора. – Меня ждут дела в Рио.
– Не пора ли тебе устроить жизнь, – отозвалась Доротея. – Да и мне заодно.
– Что? – не поверила своим ушам ее сестра. Ее изумление – неподдельное – рассмешило Клауса, и он против воли расхохотался. Доротея приняла его смех на свой счет.
– Что ты так смеешься? – досадливо сказала она. – Смех без причины, знаешь ли…
– От счастья люди глупеют, – примиряюще заметил Клаус.
– А от глупости делаются еще счастливее.
– И еще больше глупеют, – упорствовал он.
– И смеются еще больше.
– И еще счастливее.
– И еще больше глупеют.
– Какая-то в этом безысходность… – отчаялся Клаус.
Нора переводила взгляд с одного на другую, словно следила за матчем в пинг-понг.
– Проиграл, проиграл! – захлопала она в ладоши и показала ему язык. Доротея посмотрела на сестру благосклонно и даже с особенной теплотой. А Клаус почувствовал, что они соединились в подобие оппозиции.
22
Черный вороний фрак Меклера скрыла темнота, белая манишка отделила его лицо и голову от остального тела, повесила в воздухе, сделала страшноватой картину. Элиза к ней привыкла давно, в молодые годы она ее возбуждала, обещая парение и полет, но теперь она не сразу догадалась, почему щуплый умелый водитель Самсон посмотрел на Меклера беспокойно. Он казался мячом, заброшенным ловким ударом судьбы совсем в другую корзину.
Нахлопавшись, разошлись меломаны. Дирижер утомился от выражений восторга. Только он один и знал, что не все было гладко, что во второй части слегка вякнула виолончель старательного обычно Кноха, а в другом месте брякнул ударник Шмит. Тромбонист, всегда распалявшийся во время игры и дувший все лучше, сегодня был тускл.
Теперь Меклер переживал, как обычно после концерта, приступ тоски: его надежда на что-то такое, что словами не передать, опять не оправдалась. Он на земле так и остался, как ни подпрыгивал на возвышении пульта, как ни размахивал руками. После наскока унынья всегда неожиданно приходило тепло при взгляде на верную Элизу, его не оставившую, конечно, мешавшую приближению почитательниц, настоящих или корыстных. Или сегодня: она помогла ускользнуть загадочной Доротее, почему-то не оценившей внимания славы, которое он подарил жестом одним, выведя в прожектор взглядов. Ее отделить от кома людей не получилось, с ней Клаус, Нора зачем-то, – они тоже мешали схватить и выпить жрицу, словно кубок жизни, до дна. И отбросить потом? Ну нет, зачем же бросать… Поставить на полку в шкафчик.
Меклер помог экономке спуститься с высокой ступеньки чудовища-джипа, Самсон следом нес букеты и городской костюм дирижера. На пороге дома тот отпустил шофера. Они остались вдвоем: оба в праздничном платье. Широкие во всю стену прозрачные окна не мешали темноте наполнить залу. Далеко на противоположных берегах мигали огоньки селений, и среди них оранжевый выделялся, остерегая ночных яхтсменов и лодочников-рыболовов, не застигла б их внезапная буря.
Среди записок и конвертов на столике, среди поднесенных цветов Меклер заметил и свой букет, предназначенный Доротее и ей врученный, и сердце его упало: оборвалась последняя нитка надежды. От него ничего не удержали на память. Элиза заметила взгляд мэтра и поняла мгновенно его ощущение, и даже сама почувствовала нечто похожее, – их сращённость сиамская доходила вплоть до общего чувства печали от неудачи такого рода, какой гувернантка способствовала сама, и ее желала. Она молчаливо праздновала победу и – сердечно оплакивала ее, боль дирижера переживая. А ярость того поднялась на секунду и угасла, и провалилась в яму прожитых совместно лет.
– Завари, пожалуйста, липовый цвет с мятой, – сказал он, не придумав ничего лучшего, подставляя привычные рельсы существования. И вагончик на них вскочил и поехал. Меклер позволил себе рюмку арманьяка, Элиза удалилась в кухонное царство и вскоре вернулась с пузатеньким чайником, чашками, с бисквитами из муки полбы, то есть дикой пшеницы, древней, библейской. Ее ввели в моду не так давно монахи Галлии.
– А Клетцер играл превосходно, – сказал Меклер, – даром, что ему почти восемьдесят.
– Арфист подкачал, – сказала Элиза.
– Ну, его и не слышно! Надо быть Малером, чтобы вообще ввести арфу в оркестр. Таких ушей ни у кого не бывает.
– Кроме тебя, – мягко и любовно заметила бывшая флейтистка, давно уже не подносившая ко рту другого инструмента, чем ложка, пробуя блюдо.
– Элиза, – вдруг сказал он. Когда он называл ее по имени, это означало ласку и потребность в любви. Гувернантка вспыхнула и посмотрела на него умоляюще. Ее постигла метаморфоза: в вечернем платье, обнажавшем ее плечи и руки, с прической, умело собравшей волосы в девичий пучок на затылке, продуманно небрежный, она показалось ему той самой молодой инструменталисткой, которая тридцать пять… нет, уже сорок лет тому назад сидела в оркестре среди духовиков. Впервые выйдя к ним на репетицию, он увидел ее, взгляд блестящих прекрасных глаз, и почувствовал, что она и есть душа собравшихся музыкантов. И потом они выучили Письмо Элизе и всегда играли его на бис. Пока не наскучило. Да и Элиза к тому времени превратилась в фрау Штольц и более не играла, переехав в дом мэтра.
Меклер притянул ее к себе. Эльза не противилась поцелую, напротив, она ответила ему с неожиданной страстью. Дирижер провел рукою по виолончельным формам ее, разыскивая самые чувствительные струны, но она шепнула ему о душе, который ей захотелось принять после наполненного движением дня, и он отпустил ее.
Оранжевый маяк вспыхивал на противоположном далеком берегу, оповещая о неожиданном шторме.
23
А Семенова летела на крыльях. Началось со звонка маститого критика музыковеда Клюгера: он попросил об интервью, они встретились в холле Швицгофера, сидели под пальмой за столиком круглым, и чашечки с золотым ободком поблескивали как улыбались, и ароматный кофе бразильский щекотал стенки изящных ноздрей пианистки.
«Как хороша! – сказал себе Клюгер, – Штеттера можно понять». Хорошо бы послушать игру этой чудной славянки с глазами газели, она вкладывает в нее, возможно, всю душу, но некогда: статейка о восходящей звезде должна появится завтра. Газета живет один день. Если же увлеченье винодела серьезно, то придется писать в бернский журнал. Тот живет месяц. О книге думать рано: неизвестно, во что выльются их отношения, хотя намерения католика Штеттера, несомненно, серьезны: таким состояньем не шутят. И не оно принадлежит Штеттеру, а он ему, и вместе они – городу и стране.
– Расскажите мне о вашем детстве, Надеж, – попросил Клюгер. – Оно ведь прошло среди гор вроде наших? Есть ли в ваших местах леса, где юное ухо впервые слышит пение птиц?
– Собирать хлопок я не любила, – сказала Надежда. – Пальцы становились грубыми и болели.
Клюгер не понимал.
– Хлопок? Почему вы его собирали? Инициация советского подростка? Посвящение во взрослого? И почему руками?
Надеж побледнела, словно хлопок, о котором обмолвилась. Стоит начать объяснение, как оно поведет дальше и дальше от этих синих гор, от озера с лебедями, от высоких залитых солнцем окон. От человеческой жизни. Это опасно: ад своих детей караулит, зовет назад своих Эвридик.
– Я не смогу вам сразу всё объяснить! – сказала Семенова с отчаянием в голосе.
– Хорошо, хорошо! – испугался музыковед. – Лучше скажите, какую пианистическую пьесу вы играете с наибольшим удовольствием?
Карнаумбаев их разговора не слышал, хотя видел их прекрасно со своей балюстрады, опоясывавшей холл гостиницы на уровне этажа. Он сидел за столиком один. Положив рядом газету, для вида раскрытую на финансовой странице: вот серьезный господин в дорогом кожаном пальто, думают случайно проходящие постояльцы. Пусть, – подумал новый русский Карнаумбаев. А сам вспоминал детство, уборку хлопка, юных пионеров в тюбетейках, сладкие изумрудные дыни. Мальчика уже прочили к восхожденью наверх, заботились об образовании его, чтобы истина вошла в вихрастую голову, и стал бы он выдающимся секретарем комсомола.
Вдруг началась настоящая жизнь: стрельба, засады, доллары в чемоданах. Судьба вытолкнула его на арену международную. Приезжая в город, он облюбовывал гостиницу – добротную, неприметную, непременно поближе к парку, и покупал ее для ночлега. Так удобнее: надоедят люди – мест нет, скучно без них – добро пожаловать. И коллегам есть где ночевать без паспортной волокиты. Хотелось попробовать свои силы за океаном, уже и пора, многие получили там деловое крещенье и стали крестными.
Сначала сестренку пристроить. Карнаумбаев выбрал город с богатой музыкальной и просто жизнью, купил гостиницу и замахнулся гору приобрести в окрестностях и там новую построить, однако отцы города крестного в свою компанию не захотели. Не сразу к новому люди привыкают. Придется в обход. Футбол прикупить, гандбол, регби из Австралии привезти, на майках их свое название написать. Люди свистят, хлопают, запоминают. И отцы города видят, что дело нужное, хорошее. А Надя хорошенькая. Играет хорошо. Карнаумбаев тоже любил поиграть на инструменте народном: пластинку особую зубами зажмет, кончик ее вибрирует и стонущий нежный звук летит из окна его кабинета над улицей, озером, вдаль куда-то, в далекое детство под жарким азиатским солнцем.
– Спасибо, Надеж, за интересный рассказ, – сказал Клюгер, готовясь откланяться, видя подходящего к ним Штеттера. – Я лучше теперь себе представляю истоки вашего искусства.
– Если вам нужно продолжить, – сказал Лео, – продолжайте.
– Не смею задерживать, – улыбался журналист. – Беседа с госпожой Семеновой доставила мне изысканное удовольствие. Тонкость ее восприятия восхищает.
Лео Штеттер мог бы и сам поговорить и написать, но не стремился к тому: роли распределены, жизнь города хотя и казалась произвольной, однако в действительности была даже и не спектаклем, а почти машиной, смягчаемой тем, что люди все-таки улыбаются. Сладкой, правда, она становилась в кино.
– Редкое дарование госпожи Семеновой нашло свое место среди уже накопленных музыкальных сокровищ, – сказал, улыбаясь, критик.
– Надеюсь, ваш проницательный анализ игры нашей звезды откроет ей новые перспективы?
– Я сделаю все, что смогу, – договаривал тот, любуясь румянцем Семеновой, крепким сочным ртом, прядями черных волос, – судьбы звезд не в наших руках, мы лишь моем окна, чтобы их скорее заметили… Я имею в виду звезды, – нахмурился он, поняв, что двусмыслен.
– Вы очень любезны, – сказала Надеж просто, и Штеттеру стало скучновато: хочется от звезды пируэта, чего-то этакого!
Музыкальный критик откланивался.
Карнаумбаев, тучный, громадный, тем временем размышлял, не заняться ли доставкой если не хлопка и даже не пряжи, но уж готовой дешевой ткани? Однако досаду почувствовал: какие планы и виды, такой меткий стрелок – и вдруг потянуло быть торгашом. Стыдно.
Лео и Надеж продолжали общение, но уже в обществе крепкого приземистого широкоплечего немногословного человека, – нужно ли уточнить, что к ним присоединился домоправитель Бауэр, мозг Stätter Estate. Разговор принял странное для Семеновой направление, почему-то к ней имевшее то отношение, какое имеет манекен к готовому платью. На ней примеряли семейную жизнь.
– Если госпожа вступает в брак, то он сохраняется до развода, – сказал Бауэр. – Этот последний может наступить по следующим причинам: а) несоблюдение обязательств, указанных в пунктах 2 и 3, со следующими модификациями…
– Я ничего не понимаю, – встревожилась Семенова, нервно барабаня мазурку по краю стола.
– В самом деле, Бауэр, – обрадовался Штеттер, – мы попробуем изучить этот документ на досуге. В общих чертах вы ведь согласны, Надеж?
– С чем же? – прекрасные глаза пианистки полны были слез.
– Как с чем! Выйти за меня замуж.
Надеж побледнела как хлопок, а брат, сидевший поодаль, но все слышавший, почернел как нефть. Он скомкал газету – ее кремовый финансовый вкладыш – и сжал так, что косточки пальцев побелели. Он сам не понимал своих чувств.
Он желал ей счастья, конечно. Но она должна оставаться с ним, это ясно.
24
«Ожидание любви, – записывал Клаус, – создает для нас место, освежает пространство. Уж не оно ли ее и взращивает? И как бывает, что во чреве зачинаются близнецы, так и с любовью: вот Доротея и Нора, и выбрать нельзя, они вместе должны быть, мир первой и ярость второй, безмятежность и рокот. Так прекрасна равнина, и в тысячу раз она прекрасней, если на нее вбегает река и струится».
Было раннее утро, еще не прошелестел первый пароходик с пассажирами, плывущими на работу в город. Он видел голову Доротеи на подушке, смотрел на кудри, лежавшие в пленительном беспорядке, и чувствовал умиление. Драгоценные эти миги, когда существование покойно, не нужно опасаться опять перемен, – а их могут вызвать слова, жест, неопределенное хмыканье.
Неслышно ступая, Клаус спускался выпить в кухне воды. А еще – взглянуть на другую спящую. Дверь в багажную не была заперта, он осторожно ее приоткрыл.
Нора спала, с головою укрывшись, из-под темно-синего легкого одеяла высовывалось колено, загорелое, темное на фоне белой простыни. Клауса оно волновало, а он говорил себе, что это, конечно, желание приобретения, стремленье познать. Как будто в этой другой женщине содержится знание новое и окончательное.
Нора вдруг сдернула с головы одеяло и посмотрела ему в глаза взглядом вполне проснувшегося или вообще не спавшего человека. Не выказывая чувств никаких. Клаус понял мгновенно, в чем дело: друг на друга смотрели родственники. Которые живут рядом и вместе, не ища ни объяснений, ни оправданий.
– Доброе утро, Нора, извини, я заглянул, – сказал Клаус, пытаясь спрятаться за очевидность.
– Окей, – протянула Нора и закрылась опять с головой, оставив колено открытым.
Она отдыхает перед действием, сказал себе Клаус и отправился в парк бегом трусцой, как делал и раньше. Солнце вставало ярким пятном в тумане, утки кричали, и курочки водяные тоже вскрикивали. Интеллигентного вида ворона шла с куском хлеба в клюве – а вовсе не сыра далекого монархического века. Хлеб зачерствел: она окунала его в лужицу, размачивала. «Птица догоняет в своей эволюции человека», – сказал себе Клаус и взял на заметку ворону.
Он чувствовал, что отношение местности к нему изменилось в последние дни: показался предел его гостеванию, раньше, чем настигло уныние поселившегося навсегда. Он отправился проведать гнездо лебедей. С крохотного искусственного островка слышался писк и клекот белоснежной мамаши, а супруг ее покачивался на волнах вблизи. Молчаливое общение пары походило на ожидание вместе чего-то. Пройдя вдоль ботхауса по деревянной дорожке на сваях, Клаус вышел к завершавшей ее платформе и ступеням, спускавшимся к прозрачной зеленоватой воде. Водоросли шевелились на дне словно волосы.