Текст книги "Записки актера и партизана"
Автор книги: Николай Сченснович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Сченснович Николай Игнатьевич
Записки актера и партизана
Николай Игнатьевич Сченснович
Записки актера и партизана
Литературная подготовка текста Алексея Кейзарова.
В своих воспоминаниях автор пишет о немецко-фашистском оккупационном режиме в Минске, о сопротивлении невооруженного населения захватчикам и о своей работе режиссером, актером и драматургом в театре партизанского соединения, базировавшегося в Налибокской пуще.
Автор книги – бывший артист театра имени Янки Купалы, заслуженный работник культуры Белорусской ССР – и в партизанском соединении, базировавшемся в Налибокской пуще, занимался своим профессиональным делом. Он активно участвовал в постоянно действовавшей артистической труппе, где был режиссером, актером и даже драматургом. В перерывах между боями самодеятельные артисты, положив рядом оружие, выступали с импровизированной сцены перед партизанами и населением с песнями, танцами, скетчами, памфлетами. А затем, зачастую прямо со сцены, шли в бой. Но прежде чем говорить о партизанской жизни, автор рассказывает о подпольщиках Минска, о зверствах оккупантов и их попытках фашизировать искусство.
Автор не успел доработать свою рукопись до конца, скоропостижно скончался в 1969 году. С поправками стилевого характера, не приведшими к изменению мыслей автора, и сокращениями малозначительных фактов издается теперь эта книга.
СОДЕРЖАНИЕ
22 июня
В театре
В городе
В гетто
Пленные в городе
Пожар на войлочной фабрике
"Пахарь"
Третий и четвертый погромы
Жорж
Конец гетто
В театре
Гастроли
Последние дни в Минске
На свободной земле
Страна "Партизания"
На базе
Связь с населением
Подрывники
Бригада уходит из пущи
Партизанский быткомбинат
Туннель
В "душегубке"
Партизанские тропы
В межрайпартцентре
Спектакль
Первый выезд
Второй выезд
Передышка и третий выезд
"Рельсовая война"
Прощай, пуща!
22 ИЮНЯ
Накануне, в субботу, никто не думал о войне. Впрочем, люди думали о возможности войны, но о том, что она начнется именно завтра, мне кажется, не предполагал никто.
Завтра воскресенье, открытие искусственного озера, или, как его называли, Минского моря, а послезавтра мы выезжаем на озеро Нарочь, где киностудия "Беларусьфильм" начинает натурные съемки большого художественного фильма "Буря над Нарочью", в котором я получил роль. Автомашины стоят загруженные, готовые к выезду, а мы, актеры, участвующие в съемках, должны были собраться утром 23-го, в понедельник, на киностудию, располагающуюся по Могилевскому шоссе, чтобы отправиться со всеми вместе.
Погода стоит прекрасная, следовательно, съемки будут интересные, а в свободное время – купанье, катанье на лодках, рыбалка.
Завтра выходной. Надо побывать на открытии моря, а вечером уложить чемодан. Вещей почти не берем. Если что-либо экстренно понадобится, можно съездить в Минск, тем более что машины будут часто ходить туда и обратно.
Я живу на Пушкинском поселке. Тут тихо, как в деревне. И город, залитый электричеством, кажется отсюда далеким и тоже тихим.
Пора спать...
Утро началось по однажды заведенному порядку: физзарядка, обтирание холодной водой, бритье, стакан чаю после легкого завтрака.
В доме тихо. Очевидно, все разошлись: кто на базар, кто по другим делам.
Выхожу во двор, и первое, что мне бросается в глаза, – толпа людей, плачущие женщины.
– Что случилось?
– Вы что? Не слушали радио?
– Нет.
– Война!!!
Бросился домой, включил радио. Война...
Немцы! Я знал их по первой мировой. Но тогда солдаты шли на войну не под фашистским лозунгом. А сейчас? Сейчас бесноватый фюрер наобещал им райскую жизнь на покоренной земле.
Вспомнились наглые немецкие офицеры с закрученными усиками "а-ля Вильгельм", не признающие никого, кроме германской нации. Их лица выражали самовлюбленность и презрение ко всем неарийцам, к "низшей расе". Откуда они взялись в стране Гёте, Шиллера, Гейне, Вагнера, Маркса, Энгельса и других гениальных представителей мировой культуры? Очевидно, военная каста, воспитанная в духе прусского милитаризма, ничего не признает, кроме военной муштры и сумасшедших бредней своих повелителей.
Вспыхнули в памяти эпизоды первой мировой войны – окопы, ранение, контузия... Пленные, возвращающиеся из Германии, – еле движущиеся тени, распухшие от голода, с печальными глазами. Они рассказывали о страшных лишениях, перенесенных в лагерях.
И вот опять – немцы...
Сконцентрированные на нашей границе германские войска неожиданным ударом могли, конечно, прорвать нашу оборону и продвинуться вперед. Но ведь дальше где-то стоят наши войска, и они, конечно, вступили уже в бой и не допустят врага к столице Белоруссии...
Так думал я. Так думали другие, с которыми разговаривал. И потому мы считали, что для паники нет никаких оснований.
А как же "Буря над Нарочью"?
Иду через весь город в киностудию узнать, как быть дальше. По дороге думалось об уехавших с театром имени Янки Купалы на гастроли в Одессу товарищах, о брате, жена которого с одиннадцатимесячной дочуркой осталась в Минске.
На студии собрались почти все. Никто ничего не знал толком. Передавались всевозможные слухи. Каждый пришедший рассказывал что-либо новое, но настолько невероятное, что трудно было в это поверить. Разговаривать об обычном не хотелось.
Время от времени в небе появлялись самолеты, медленно кружили, иногда переходили в пике. Сначала при их появлении звонили в висевшую во дворе студии рельсу, а потом перестали.
Директора не было, он находился в Москве, и все ждали его приезда. Объявили, что сейчас будет просмотр какого-то фильма, и все пошли в просмотровый зал. Что смотрели, тут же забывали – внимание было приковано к другому.
К вечеру добрался домой.
Весь поселок гудел, как взбудораженный улей. Говорили, будто кто-то из беженцев заверял, что немцы быстро продвигаются и скоро будут в Минске.
В понедельник прилетел на самолете директор киностудии Ицков. Настроение у него было приподнятое:
– Без паники! Картина будет сниматься! Минск не отдадим! Всем приходить ежедневно на студию и ждать распоряжений.
А на другой день, во вторник, – страшная, жестокая бомбежка города.
Самолеты налетали группами и бросали бомбы в основном на центр города. Пылали целые кварталы. Немцы бомбили жилые дома и магазины, а на фабрики и заводы, как потом выяснилось, не упала ни одна бомба. Окраины с маленькими домиками тоже уцелели.
Немцы, конечно, действовали по заранее обдуманному плану. Фабрики и заводы им были нужны, а населению хотели показать свою силу, посеять панику и внушить мысль о непобедимости германской армии.
Город горел целый день и всю ночь.
Некоторые жители поселка, ушедшие с утра в город, не возвращались до позднего вечера. Родственники и соседи волновались. Постепенно все ушедшие собрались, но в каком виде! Обгоревшие волосы, прожженные от падающих искр платья и костюмы. Лица и руки выпачканы сажей. Каждый рассказывал об ужасах, которые пришлось испытать, попав на улицу с горящими с двух сторон домами.
Утро следующего дня не принесло ничего радостного. Сотни людей уходили из города. Шли по Московскому шоссе, на Могилев, Гомель. Очень многие возвращались наткнувшись на немецких парашютистов.
Я с утра побежал на студию. Улицы дышали жаром. Раскаленные, еще не остывшие дома дымились, а кое-где пробивался огонь. Дышать было трудно.
На студии никого. Сторож сказал, что вчера во время бомбежки все, кто был на студии, разгрузили машину и вместе с директором уехали в сторону Могилева.
И вот я один... Скорее домой – нужно решать, что делать!
С Могилевского шоссе на Пушкинский поселок пешком, да еще с больной ногой, ходьбы более двух часов. Добрался к вечеру. А на рассвете поселок заняли немецкие мотоциклисты. Они стояли возле своих машин и никому не разрешали выходить из домов.
Через два дня, 28 июня, весь город был занят немцами, торжествующими, радостными, уверенными в своей близкой победе. С грохотом и лязгом проходили танки, танкетки, проезжали мотоциклы, грузовые машины. Они, не задерживаясь, устремлялись на Московское шоссе, и казалось, что вышедшая из берегов железная река неудержимо несется вперед и остановить ее невозможно.
По другим дорогам входили в город обозы – пароконные повозки, кухни. Быстро ездили по улицам легковые машины. На домах, в которых были наши учреждения, появились флаги со свастикой и надписи на немецком языке, у входа стояли часовые.
Увидели мы и приказы, напечатанные на немецком и русском языках. В них объявлялся порядок хождения по городу, то есть до какого часа можно быть на улице, во дворе своего дома и так далее. За невыполнение приказов расстрел.
По улицам расхаживали патрули с автоматами. Днем они будто не обращали никакого внимания на население, а ночью без всякого предупреждения стреляли в каждого попавшегося мужчину. В женщин не стреляли. Привилегия объяснялась просто: в открывавшиеся по всему городу кухни и столовые немцы набирали женщин, они должны были приходить на работу чуть свет, а уходить домой поздно вечером, когда уже наступал комендантский час.
В ТЕАТРЕ
Так началась жизнь в оккупации. Снова и снова появлялись приказы жесткие, лаконичные. И в каждом: за невыполнение – расстрел! Все должны идти на работу по своей специальности, за это получат хлебные карточки, а ослушники будут расстреляны. Разъезжают машины с громкоговорителями, объявляют об этом на всех перекрестках.
Что делать? Явиться на регистрацию – значит, идти на работу к немцам. Не идти? Не сегодня, так через неделю обнаружат, что у тебя нет рабочей карточки, и застрелят прямо на улице.
Дома тоже нельзя долго прятаться – выследят. И долго раздумывать нельзя – валяющиеся на улицах трупы наглядно демонстрируют беспощадную жестокость фашистов.
Решил пойти на регистрацию. Это все-таки даст возможность бывать в городе. А потом станет ясно, что делать дальше.
В том, что буду бороться всеми способами, уверен. Но как именно, пока не знаю...
Единственное театральное здание, сохранившееся после бомбежки, – театр имени Янки Купалы. Туда и стали собираться все актеры, оказавшиеся в городе. Правда, уцелел и оперный, но немцы согнали туда военнопленных.
Еще в начале июня в Минск приехал Московский художественный театр. Да и во всех областных городах Белоруссии гастролировали приезжие театры. Война застала актеров на гастролях. Все бросились на восток, но не многим удалось уйти.
Когда я пришел в театр, тут были уже певцы, артисты балета, хористы и музыканты, актеры Минского ТЮЗа. Артисты Брянского театра Вознесенский и его жена Шаповалова бежали из Гродно и добрались до Минска, когда немцы были уже намного восточнее. Собрались тут также актеры оперетты, эстрады, филармонии, артисты цирка. Все бродили как потерянные, присматривались друг к другу, опасаясь откровенно высказывать свои мысли. Разговаривали исключительно на самые отвлеченные темы. Правда, старые друзья о чем-то шептались по углам, но стоило постороннему подойти к такой группе, как уже шел разговор о базарных ценах или о чем-то другом, незначительном.
После нескольких совещаний, на которых не спрашивали мнения присутствующих, а зачитывали приказы и сообщали план работы, весь коллектив театра разбили строго по специальностям: опера, драма, эстрада. Составили график репетиций: певцов, хора, оркестра, балета, драмы и эстрадных артистов. Помещение было очень маленькое, потому все рассчитали по минутам.
В первую очередь начала работать эстрада. Певцы, балет, цирковые номера – все это понятно каждому. На такие концерты приходили в основном немцы.
Следующим подключили в работу оперный коллектив. Репетировали уже известные оперы. Для первого выступления взяли, если не ошибаюсь, "Евгения Онегина". На оперу приходили и немцы. Публика была смешанная. Дальше ставили "Кармен", "Свадьбу Фигаро", "Цыганского барона".
Труднее всего было в драме. Что играть? Советские пьесы нельзя. Кроме того, коллектив собрался самый разношерстный – из десятка театров. Причем некоторые не знали белорусского языка. А играть приказано по-белорусски. Оккупантам нужно было создать видимость "свободного белорусского государства", со своим правительством, своей оперой, драмой, балетом и даже армией.
Хуже всего у немцев вышло с армией. Как ни старались оккупанты, как ни агитировали, но добровольцев не находилось. Даже открыли какое-то военное училище для подготовки сынков бывших белогвардейских офицеров. Несмотря на броскую рекламу в газетах, гитлеровцы ничего не добились. Мобилизованная на военную службу молодежь при первой возможности разбегалась.
Плохо было с белорусской оперой. Все спектакли шли на русском языке. Для немцев, не знавших ни русского, ни белорусского, это, конечно, не имело значения.
Артисты драмы не торопились. Ни у кого не появлялось желания скорее включиться в работу. Но начальство настаивало.
У тюзовцев оказалась в репертуаре пьеса белорусского классика Дунина-Марцинкевича "Пинская шляхта". Этим спектаклем дирекция и решила открыть сезон. Одновременно начали репетировать "Коварство и любовь" Шиллера. Нашлись актеры, игравшие в этой пьесе. Но опять стал вопрос о языке.
Не знающие белорусского учили роли с помощью репетитора. Остальные помогали им в произношении. Изучить язык в течение двух-трех недель, конечно, невозможно, и все свелось к тому, что не знающие языка зазубрили текст и произносили его с ужасающим акцентом. "Белорусское" начальство морщилось, но доложило ничего не понимающим немцам, что все в порядке, и драматический театр открыл свой сезон.
Самих артистов произношение не волновало. Все старались, чтобы только не придиралась дирекция, предупредившая нас с самого начала о том, что всякие, самые малейшие попытки саботажа будут беспощадно пресекаться. Что это значит, понимал каждый...
Все приходили на репетиции. Репетировали. Выпускали в срок спектакли. Играли. Но душу в эту работу не вкладывали.
Первое время я чувствовал себя особенно одиноко. Из артистов театра имени Янки Купалы никого не осталось. Приезжие актеры мне мало знакомы, и потому вначале трудно было с ними сблизиться.
Основной группой драмколлектива были тюзовцы. Они держались своей компанией, сдружившись в многолетней совместной работе. Мне было 48 лет, а тюзовцы чуть ли не вдвое меня моложе. Ко мне они относились хоть и с уважением, но в свое общество не принимали. Впрочем, это объяснимо. Молодежь, понимающая друг друга с полуслова, не могла сразу, особенно в такое тревожное время, поверить мне и подарить свою дружбу. Но сближение все же началось.
Однажды я нашел в кармане своего пальто листовку, отпечатанную на машинке. Прочел. Нужно передать другому. Листовка обрадовала меня. Я почувствовал, что где-то рядом бьется честное сердце. Нужно во что бы то ни стало найти его.
И я нашел. Это был актер ТЮЗа Сергей Адамович Потапович. Он связан с какими-то людьми, откуда и получал сводки. Я, конечно, не расспрашивал его ни о чем, полагая, что он все равно мне не скажет.
Больше всего обрадовала меня не листовка, а сам факт ее появления. Я всматривался в строки и за ними видел людей, которые не сдались, не примирились, а мужественно объявили борьбу стальной громаде, которая заливала кровью нашу землю.
Это было первое мое знакомство с подпольщиками.
Вскоре Потапович дал мне поручение распространять листовки, в которых на пишущей машинке были напечатаны сводки Совинформбюро и комментарии по этому поводу, – небольшие листки, вырванные из тетрадок в косую линейку.
Дирекция совместно с какими-то чиновниками из городской управы, ведавшими искусством, судорожно перебирала библиотеку театра имени Янки Купалы в поисках репертуара. Было им заботы!
Произведения советских писателей не подходили к фашистской идеологии. И белорусских писателей фашистского толка не было. Немцы привезли с собой провокаторов, шпионов, – всех, кроме белорусских писателей. Позже они разыскали в Вильнюсе одного драматурга – Францишека Алехновича, писавшего еще при буржуазно-помещичьей Польше белорусские пьесы. Бездарнейший драматург! Но, как говорится, на безрыбье и рак рыба!
И вот появился винегрет из различных западноевропейских классических пьес, которые трудно было назвать репертуаром белорусского театра.
После пьесы "Коварство и любовь" Шиллера были намечены к постановке "Нора" Ибсена, "Потонувший колокол" Гауптмана, "Лекарь поневоле" Мольера и две комедии "На Антоколе" и "Пан министр" Алехновича.
"Пинскую шляхту" репетировал Михаил Абрамович Зорев, но вскоре ему запретили, как еврею, вход в театр, и коллектив остался без режиссера. Директор каждый день вызывал актеров и предлагал им взять на себя постановку спектакля. Вызвал и меня, но я категорически отказался, сославшись на плохое здоровье и на полное незнание режиссерского дела. Кто-то сказал, что актер Брянского драматического театра Петр Вознесенский – режиссер, но шовинистически настроенные чиновники из отдела искусств городской управы не соглашались доверить режиссерский пост "кацапу". Однако, когда других кандидатур не оказалось, его вызвали в кабинет директора и, несмотря на его заверения, что он никогда режиссером не был, приказали взять на себя эти обязанности, пригрозив в случае отказа отправить его с семьей в концлагерь.
Было у нас место в театре, которое мы в шутку называли "штаб". В конце коридора на втором этаже находилась маленькая комнатка, в которой работала секретарь-машинистка Зинаида Матвеевна Кречко – старый надежный друг, служившая в театре имени Янки Купалы чуть ли не со дня его основания. Тут в небольшой дружной компании, состоявшей из Зинаиды Матвеевны, бухгалтера Камиллы Осиповны Стефанович, их давней подруги Веры Николаевны Карпович, работавшей в костюмерном цехе оперного театра, и меня, вспоминали доброе старое время, разговаривали о нашем театре, о родственниках и друзьях, успевших эвакуироваться в советский тыл. Я читал им сводки, найденные будто бы случайно. Меня слушали с горящими глазами.
Эти дружеские разговоры вносили какую-то теплоту в душу. Откровенная беседа людей, знающих друг друга, была как бы отдушиной в атмосфере общей опасности и напряженного ожидания чего-то страшного, непоправимого.
Кто посещал театр, нас, артистов, совершенно не интересовало. Занятые в спектакле в публику не выходили, а свободные вообще в театре не появлялись. Были, впрочем, такие, которые вертелись там чуть ли не каждый день. Эти, как говорится, мозолили глаза начальству в надежде на получение благ.
А блага были такие: немцы часто устраивали концерты в офицерском казино и где-то еще и приглашали некоторых артистов. За эти концерты хорошо платили. В них обычно участвовали певцы, балерины, эстрадные и цирковые артисты. Было несколько человек из драмы. Меня не приглашали.
Первый директор театра пробыл недолго. Второго почему-то совершенно не помню. Может потому, что не имел с ним никаких дел и никогда не был у него в кабинете. После него директором назначили Петра Булгака, разговаривавшего со всеми исключительно по-белорусски и требовавшего того же от всех работников. Он беспрестанно вертелся по всему театру, будто что-то высматривал. Приходил на репетиции и заговаривал с каждым, стараясь, очевидно, прощупать, кто чем дышит.
Драматический коллектив он не любил. Очевидно, за жуткий акцент и потому, что никто ничего у него не требовал, ни о чем никогда не спорил, ничем не интересовался. Мы выполняли все приказы, но выполняли равнодушно. И в этом равнодушии чувствовался протест, к которому формально нельзя было придраться.
За работу нам выдавали зарплату, но за эти деньги ничего нельзя было купить. Мы получали карточки, по которым выдавался хлеб, съедобный только в условиях жесткой оккупации. Остальное добывай как хочешь. Приходилось изворачиваться. Многие продавали на рынке свои вещи и покупали на вырученные деньги съестное.
Я занялся другим. С детства меня считали мастером на все руки. И сейчас на квартиру приносили испорченные примусы, керосинки, обувь. В свободное от репетиций и спектаклей время чинил все это, а мне платили продуктами или деньгами. Среди принесенного хлама я прятал самодельный детекторный приемник и листовки, полученные для распространения.
В театре было занято, видимо, много артистов. Всех я не знал, тем более что с балетом, хористами, статистами не проводили общих репетиций. Создавалось впечатление, что театр заполнен все время сменяющимися людьми. Вероятно, среди них были и агенты СД, зачисленные директором на разные вспомогательные должности. У нас было такое чувство, что за каждым все время следят. Делалось это так грубо, что мало-мальски наблюдательный человек не мог этого не заметить. Куда бы ты ни пошел, везде пожарные, дежурные или какие-то непонятные субъекты, называвшие себя хористами или статистами. Очень разговорчивые, улыбчивые, они вертелись под ногами. У них в запасе всегда множество всевозможных слухов. Передавали их с таинственным видом, вполголоса, явно стараясь узнать твое мнение по этому поводу. Стоило только двоим-троим актерам затеять какой-либо разговор, сейчас же к ним приближалась молчаливая фигура пожарного или какого-то другого человека, с явным намерением подслушать, о чем речь.
Многие из этих незнакомых людей, может, были вполне безобидными, искренне желающими узнать что-то новое. Но в такое тяжелое время нельзя доверять незнакомому. В малознакомой компании очень легко просмотреть скрытого врага или, наоборот, пройти мимо своего человека, с нетерпением ожидающего поддержки.
А такие были. Несколько бодрых слов – и сразу у твоего собеседника загорались глаза. Брошенная тобой фраза куда-то летела, где-то жила, а потом возвращалась обратно от десятого человека, иногда приукрашенная, но всегда звучавшая как сведения, полученные из самого достоверного источника. Когда же сообщались очень тяжелые вести, а кругом происходили страшные события, трудно было поддерживать радостные надежды, быть доверчивым к незнакомым.
Фашистское начальство обычно решало все вопросы с директором театра, а уж тот отдавал приказы. На нас обращали мало внимания, считая, очевидно, что беспрерывное наблюдение – достаточная мера для того, чтобы знать о нас все. Чувствовалось, что немцы презрительно относятся к нашим актерам. Мы взамен им платили лютой ненавистью и искренне радовались всякой, даже самой маленькой, их неудаче.
Вначале гитлеровцы старались нас перевоспитать и устраивали беседы пропагандистского характера, показывали кинофильмы с бесконечно марширующими солдатами, с исступленно кричащим Гитлером. Но, чувствуя наше полное равнодушие, беседы и кино скоро прекратили.
Внешне все выглядело нормально, шло по заранее намеченному плану, и придраться было не к чему. Репетировали, играли в спектаклях, но постановки сделались какими-то бездушными, неинтересными, незапоминающимися. Теперь мне понятно, почему то время почти совершенно не запечатлелось в памяти. Даже роли, которые я играл, кажутся мне какими-то нереальными, будто во сне, будто не существовавшими в действительности. Я не помню и людей, встречавшихся мне каждый день, кроме тех, с которыми у меня были хорошие отношения.
Некоторые актеры, бывшие в оккупации, не хотят ворошить старое, рассказывать о былых переживаниях:
– Ведь все прошло. Старые раны, старые обиды почти забыты, и давайте не будем вспоминать о них!
Нет! Мы должны напоминать другим обо всем, что испытали. Кто не видел, не пережил, не испытал на себе фашистский режим, должен знать правду о нем. Узнать от людей, видевших все собственными глазами, испытавших на себе невыносимую тяжесть, чтобы избежать в своей жизни ошибок.
В ГОРОДЕ
Вместе с немцами в Минске появились так называемые белорусы, которых назначили на ответственные административные должности, создавая таким образом видимость "свободной Белорусской республики". Главой "правительства" был назначен Родослав Островский – бывший слуцкий помещик, тайный агент польской дефензивы во времена Пилсудского, а сейчас член белорусской национал-социалистской партии, верный слуга гитлеровцев. Вместе с ним приехали такие же верные слуги – уполномоченный по пропаганде Фабиан Акинчиц, редактор фашистской газеты на белорусском языке Владислав Козловский, члены "белорусского правительства" Вацлав Ивановский, Адам Демидович-Демидецкий и другие, подготовленные германскими властями к занятию ответственных должностей в оккупированной столице Белоруссии.
По мере того как немецкие войска продвигались вперед, стали появляться, будто мыши вылазить из нор, темные людишки, враждебно настроенные против Советской власти. Правда, их было очень мало, но все же находились. Появились и так называемые "фольксдойчи", то есть восточные немцы. Это были советские граждане немецкого происхождения, теперь добровольно пожелавшие служить у оккупантов.
Говорить о моральном облике этих людей не стоит. Всем понятно, что представляет собой человек, отказавшийся от Родины и перешедший на сторону врага, да еще в такой тяжелый для нее момент. Это были злейшие враги Советской власти, скрывавшие много лет свои настоящие чувства и взгляды. А вот сейчас, когда у них появилась уверенность, что их действия будут безнаказанными, они предложили свои услуги гитлеровцам.
Немцы встречали их радушно, снабжали продуктами, карточками, определяли на работу. А они выдавали коммунистов, активистов Советской власти, следили за населением. Некоторые из них служили в полиции и участвовали в массовых убийствах ни в чем не повинных людей.
Встречаясь со своими каждый день на работе, мы невольно делились новостями, которые произошли в наших районах, и слухами, полученными из разных источников. Слушая все эти разговоры, я постепенно узнавал, кто чем дышит.
Много было болтунов, рассказывающих обо всем, что они узнали, совершенно не разобравшись, где ложь, а где правда. Некоторые откровенно ругали немцев. Их тоже боялись – не провокация ли. Были и такие, которые очень внимательно выслушивали каждого, но своего мнения не высказывали.
Город изменился, стал совершенно не таким, каким был до войны. Огромные развалины, пустые глазницы окон, груды кирпича на улицах, скрученные огнем железные балки.
Руины создавали гнетущее настроение. Появилось чувство безысходности. И все же тянуло в город. Хотелось своими глазами увидеть то, о чем говорили шепотом, с оглядкой.
Открылись базары-толкучки, на которых можно купить или обменять многое – от продуктов питания до одежды и обуви. Появились спекулянты, стремившиеся нажиться на чужом горе. Они скупали, перепродавали, подделывали, лишь бы заработать.
По базару ходили и немцы, продававшие сигареты цвета соломы, от которых драло в горле, сахарин, мыло, не дававшее пены. Продавали солдаты и коньяк, какие-то вина. Но все это было не настоящее, а подделка из подкрашенного эрзац-спирта.
Были здесь и те, кто продавал последнее, чтобы не умереть от голода. Эти испуганно оглядывались, шарахались от каждого незнакомого человека. Их товар – поношенная одежда, белье, салфетки, посуда.
Чувствовалась во всем настороженность, нервозность. Все будто ждали чего-то. Чего-то боялись.
Вдруг тревога! Люди шарахаются, бегут... Кто-то с бледным лицом старается затеряться в толпе.
Оглядываюсь. Эсэсовцы с полицейскими производят облаву. Ищут подозрительных и тех, кто не работает. Тут нельзя попасться даже с одной листовкой. Выбросить тоже трудно – могут заметить. Арестуют и отведут в тюрьму, а оттуда выход только на кладбище.
Рядом с рынками, производившими впечатление мнимого благополучия, страшные кварталы гетто с обреченными, полуживыми людьми, сотнями умирающими от истощения. И трупы, трупы, трупы...
Постепенно я включался в работу. Она была будто бы несложная, но каждую минуту приходилось рисковать. Сергей Потапович иногда давал мне листовки. В условиях жесточайшего террора, слежки и провокаций приходилось всячески изворачиваться, чтобы ни одна из них не пропала даром. В тесноте я совал их в карманы пальто, в женские хозяйственные сумки и корзинки, давал маленьким детям, чтобы они отнесли маме.
Сводки я иногда слушал сам и записывал, но печатать на машинке было негде. Приходилось переписывать в нескольких экземплярах на листках из тетрадок. Это кропотливая работа.
Сергей как-то сказал, что листовки и задания он получает от Жоржа, а кто такой Жорж, я узнал позже, после его гибели.
Из наших маленьких дел складывались крупные. Мы в меру своих возможностей вели антифашистскую пропаганду и агитацию. Она приносила какую-то пользу. А жили как на вулкане.
Кроме сводок Совинформбюро мы распространяли патриотические стихотворения, политическую сатиру, шаржи на Гитлера и германское командование.
Я познакомился с доктором Михаилом Михайловичем Владысиком, и он частенько передавал мне кое-что из медикаментов, которые удавалось ему сэкономить или где-то достать. Я относил их Сергею.
В то время все ходили с "авоськами", куда клали выменянные или купленные продукты. И все что-то несли. Поэтому сверток в сеточке не бросался никому в глаза. Главное было – не попасть в облаву.
Несколько раз и у меня проверяли документы, но, к счастью, тогда ничего недозволенного я не нес.
Жизнь в то время была напряженная. По малейшему подозрению арестовывали, сажали в лагеря или отправляли на каторжные работы в Германию.
Но работать не было никакого желания. Никогда я не испытывал такого чувства, чтобы хотелось любым способом увильнуть от работы. В довоенное время все актеры, как говорится, дрались за роли, а теперь, если удавалось как-то освободиться, чувствовали себя на верху блаженства.
Дорога домой была всегда длинной и утомительной. Трамваи не ходили. И хочешь не хочешь, от театра до Пушкинского поселка приходилось идти пешком. После репетиции, а еще хуже – после спектакля, да на пустой желудок эта прогулка не из легких. К тому же раненная в гражданскую войну нога крепко давала о себе знать.
Недалеко от Комаровского базара, на Деревообделочной улице, жил артист Вацлав Степанович Околов, которого все звали сокращенно "Вац". Жил с женой актрисой Роттер, а попросту – Полей, и многочисленными родственниками. Я часто заходил к нему по дороге домой отдохнуть.
Узенькая Деревообделочная улица, застроенная одноэтажными деревянными домиками среди садов и огородов, была одной из самых тихих улиц города. Ходили по ней в основном люди, здесь живущие. Все соседи знали друг друга почти с детства. А потому, не таясь, делились последними новостями, рассказывали обо всем, что делалось в городе.
К Вацлаву приходили двоюродные братья, сестры, племянники и племянницы, друзья и знакомые, живущие в разных концах города, и сообщали все, что видели и слышали за день. У Вацлава можно было отвести душу, не боясь, что кто-нибудь подслушает и выдаст.