355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Орнитоптера Ротшильда » Текст книги (страница 3)
Орнитоптера Ротшильда
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 08:00

Текст книги "Орнитоптера Ротшильда"


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

ВОСПОМИНАНИЕ ВТОРОЕ:
шиповник

Шиповник. Его нежно-розовые простые цветы с пятью лепестками, представлявшиеся мне голубыми (объясню почему) я узнал в самом раннем детстве. Как-то в воскресенье утром, а правильнее сказать, опять в «выходной», к нам явились гости: тетка, сестра отца, яркая манерная женщина-брюнетка с бровями в ниточку, считавшая себя художницей (тетя Зоя) и ее муж, следовательно, мой дядя, лысый весельчак с яйцевидной головой и ухватками неистребимого жизнелюба (дядя Вася). Там, где появлялся этот мой дядя, тотчас воцарялась атмосфера праздника, т. е. веселья, смеха, шуток, женского визга – дядя Вася словно носил с собой эту атмосферу, и все немедленно включались в нее, любили его, подчинялись ему, – все без исключения, а я, наверное, особенно, потому что не сводил с него зачарованных глаз, хоть дядя по моей младости и не уделял мне большого внимания, просто был веселый человек и даже смотреть на него было как-то весело.

Речь дяди Васи пересыпалась обычно какими-нибудь прибаутками, поговорками, присказками, какой-нибудь не слишком грубой «похабщиной», как называла его словоизлияние моя щепетильная мама, и даже незлобивой руганью. Дядя служил раньше, как говорила бабушка, в «гепеу», потом в «энкаведе» и в милиции, потому являлся к нам часто в военном, а перед войной в синей милицейской форме и в каске с двумя козырьками – «здрасте-прощайте», так он с хохотом называл ее сам, водружая каску на лысую голову. Впрочем, в этой каске, в гимнастерке с голубыми «шпалами» в петлицах, в ремне с портупеей он мог выглядеть и весьма внушительно, вся эта военная и как бы опасная по тем временам форма очень шла к нему, но как-то не считалась ни строгой, ни грозной. Просто без нее дядя Вася не был бы дядей Васей. Особенностью этого человека была еще привычка употреблять какую-нибудь смешную или малопонятную фразу – она была будто рефреном к его речи, вставлялась кстати и некстати, к месту и не к месту, и не она ли – фраза – настраивала всех на этот веселый смешливый лад.

Вот и тогда ясным июньским утром, отворив ворота, озадачивая трех наших собак (собаки на него не лаяли!), улыбась всем (и им тоже) своей дурашковатой и сердечной улыбкой, дядя уже кричал отцу, занятому тщательной укладкой свежеколотых дров:

– Григорей! (так он звал моего отца чаще всего) Гриша?! Кончай ты эту (тут далее непечатное и притом с особым дядиным «перевертом»). Нашел куда время девать… А? Григорей, я знаешь какую фамилию тут вчера в кино слыхал? А? – Туненетти! Ххо-хо-хо! Туненетти, Григорей, а? Ххоо-хо-хо! Где Лена? (это моя мать), Лена где? Туненетти… Григорей? Мы счас знаешь куда? Нет? Мы счас все за шиповником. Шиповник, понимаешь ты, цветет, туненетти! Вот Зоя мне сегодня говорит: Ты, говорит, Василий, давай, собирайся. Едрена корень… Кончай все. Поедем за город. Шиповнику надо набрать, из его чай – туненетти! Зоя говорит. От печени, и от всего! Счас же все кончай! У меня машина. Легковушка. Ну, зас… я, конечно, но – бегает. В своей, в легавке взял. (Дядя, повторю, не стеснялся ни в деяниях, ни в выражениях. Приходя к нам, чаще всего слегка «под турахом», то кричал, что он… самый свежий мужчина в Советском Союзе, то пел блатную, тогда распространенную «Мурку» (А тты под-шухари-ла, Высю на-шу ма-ли-ну!), то фокстрот «У самовара я и моя Маша», то хватал старую нашу кошку – звали Муська – и прямо из пузырька мазал ее валерьянкой, приговаривал: «Чтоб была ты неотразимая»). Григорей? Поехали немедленно… Лена? Чтоб счас же собраться! Туненетти! Х-хо-хо! Туненетти!

И действительно, спустя полчаса мы – отец, мать, я и тетка, уже сидели в машине на мягких кожаных подушках. Машина кажется мне роскошной, невиданной, Я счастлив так, что не могу этого выразить. Ведь я впервые, первый раз в жизни, еду на легковом автомобиле, на «газике» – так называли тогда этих предшественников еще более роскошных «Эмок» и «ЗиСов». Я, кажется, и сейчас помню тот счастливый запах новой машины – этого «газика», его сидений, его странных приборов, руля, который дядя назвал «баранкой», и даже легкого бензинового чада. Дядя уверенно правил, попутно рассказывал анекдоты, случаи из своей богатой милицейской жизни, приправляя своим «Туненетти!», произносившимся с вариациями, так что было совершенно ясно и мне, когда слово это обозначало удивление, когда восторг, когда заменяло ругательство или служило проходным междометием, а когда завершающей точкой. Ттуненетти!

Город тогда (до войны) был еще не велик. Еще не пристроилось к нему никаких Эльмашей, Химмашей – и вот мы уже за окраиной, за какими-то домиками, где держат во дворах коз и коров, а на кухнях обязательно живут-тикают часы-«ходики» (почему у меня такое сопоставление и сейчас, когда «ходики» найдешь разве в музее, да какой музей будет хранить?). Мы за окраиной, в березовых перелесках и полях, вдоль по течению Исети, и вот наконец остановка у подножья невысокой каменной горы, близ берега, где когда-то был, видимо, карьер, ломами добывали камень-плитняк, которым мостили тротуары (где теперь такие из квадратных, метр на метр, отшлифованных ногами прохожих плиты, где видны, особенно после долгих летних дождей и после коротких майских ливней желтые полосы и прожилки кварцита, а то и неясный след какой-то давным-давно миновавшей жизни? Где теперь такие плиты?). Карьер был забыт, давно заброшен, осыпь гранитных глыб заросла малинником, мелким березнячком, осинками, где-где даже ярко зеленел молодой сосняк, что может быть лучше молодых крепеньких сосенок и елочек, так живо зеленеющих среди обломков камня? Но больше всего здесь было шиповника. Гора, а лучше сказать горка, сопка? Нет, сопка выше, скалистее, в общем, это каменное возвышение цвело шиповником от подножия до вершины и казалось оттого нежно-голубым (это мне, а на самом деле, конечно, бледно-розовым, потому что я дальтоник, цвета вижу не так, как все, и розовый холодный кажется мне почти голубым, а розовый теплый – почти зеленым. Тогда, конечно, я еще не знал об этом своем врожденном недостатке зрения, и холм, покрытый шиповником, остался во мне по-прежнему нежного голубого женского цвета). Это цветение целой горы для меня, малыша, было поразительным еще и тем, что от нее, словно струями, шел крепкий розово-пьяный, пьянящий ли, дурманящий ли, аромат-запах, сравнимый только с запахом роз, но гораздо более сильный, крепкий и летний. Он соединялся во мне с тоном ясного солнечного неба, его безмятежности в ощущении какого-то вечного и непреходящего цветения. Цветения жизни?! – просится манерная фраза, но все было именно так. В детстве жизнь всегда и во всем кажется цветущей. И тогда я был лишь ошеломлен, пронизан, одурманен запахом этого цветения и одной лишь не сходящей с лица улыбкой отражал его для себя и в себе.

С детства я болезненно неравнодушен к запахам. Люблю их разные, от запаха пахотной земли, навоза и скотного двора до запаха, скажем, солнечных клейких березнячков в начале июня, который дала мне понять мама. (Мы пасли с ней трех наших коз в березнячке на пустоши за пригородом, и когда я спросил, чем так хорошо пахнет, мать без объяснений сломила мне веточку березы и поднесла к лицу, дала мне даже пожевать горько-клейких листьев-листиков, из которых источалось это сладостное дыхание лета, и я еще запомнил красного лакового жучка, что полз по сорванной веточке, упал мне на колени, а потом, полежав немного, оправился, пополз, блестя, и вдруг будто взорвался, растрои́лся, подняв эти крылышки, – улетел). С тех пор, наверное, я так вещественно люблю запахи жизни: нежно пьянящий изысканный аромат чайных роз, молодой холодный запах сирени, ванильную сладость орхидей, но еще, быть может, более ценю простые запахи полевых цветов, дикой конопли, полыни, ромашки, скошенного сена – запах срединной России, ее косогоров, суглинков, хлебов и просторов. Он сливается в моем представлении с запахами платьев, таких же простых, незавидных, как бы деревенских и сельских девочек, их сарафанов, платочков, горячих подмышек, теплых, нагретых лучами спин, ветровых волос и сухих, целованных только ветрами, губ. Все это было и не было позднее… Прости меня, читатель, но только с цветами, ветрами, растениями, природой вообще, воспринимаю я и часто отождествляю женщину и женскую красоту. И, может быть, даже тогда очень смутно, неясно-невоспринимаемо разумом я понял внезапно хлынувшую на меня женственность этой горы и внял ей так от ее невысокой вершины до голубой (розовой) каймы ее сарафана (внизу шиповник цвел сплошь и гуще). И еще запомнил я мелкого долгохвостого ястребка, что отсвечивал серебром, трепыхаясь, качался и кругами парил над горкой в мреющем, синем, растворяющемся, июньски веселом и солнечном небе. Всегда, что ли, так – ястребок над красотой? И где он теперь, серебристый и чеканный? Где ты, мое несчетное младенчество? Голубые мои глаза, что так ясно смотрели, радостно вбирали весь этот цветущий мир. Теперь глаза у меня серые, едва голубые.

– Григорей?! Лена? Зоя! – Вот сколько шиповнику! Бери-собирай! «Взять у природы – наша задача!» А? Тту-нетти!! Х-хо-хо!

Дядя, блестя яйцевидной лысиной, вытирал ее всегда сильно наодеколоненным платком (любил духи и от него всегда ими пахло), уже шагал к горе, прорывая сапогами дорогу в густой поросли нетронутых цветущих горошков. Он был в парусиновой гимнастерке, подпоясанной широким ремнем, так же, как мой отец, в синих галифе, только у дяди на ремне, в кобуре был наган. С наганом дядя не расставался! Было время тридцать седьмого года. Везде враги, враги народа, шпионы, диверсанты, вредители. И я с восхищением (я ли только) смотрел на дядю. Им гордились, похоже, и тетя Зоя, и мой отец, и только моя большая, всегда величаво-раздумчивая мама, держа улыбку на невозмутимом лице, была, как всегда, неподвержена никаким массовым страстям. Мама у меня была из никому и ни в чем не поддающихся…

Все занялись сбором этого благоухающего шиповника, которого тут было действительно видимо-невидимо. Отец мой, человек донельзя предусмотрительный и осторожный, советовал мне и матери не лезть в гущу, смотреть под ноги, а на камни ступать осторожно. В камнях могут быть змеи. И хоть он не напугал таким заявлением не слишком робкую дородную маму, меня озадачил, и сперва я, даже с ознобом в спине и в руках, все поглядывал в расселины валунов, ожидая, вот выглянет оттуда гибкая и черная змеиная шея с пронзительными клюющими глазами. Не знаю даже, куда я больше смотрел, на цветы или на камень. Но постепенно испуг мой пропал, как бы растаял, никаких змей тут не было, и я принялся, может быть, даже с жадностью, обрывать розовые (они все-таки розовые!) нежно благоухающие теплом, летом, зноем и ярким небом лепестки и клал их в свою маленькую корзиночку.

Время от времени я посматривал, где ходят отец и мать, да слышал голос дяди:

– Зоя? Григорей? Вот место я нашел! А? Тту-не-нетти!

Но чем больше я собирал цветочные лепестки, тем меньше хотелось мне их обрывать. Они были такие нежные, хлипкие, беззащитные, хотя сам шиповник был дико колюч, серел и топорщился словно несбритой щетиной. Цветочки же без ропота подчинялись моим пальцам, и на месте только что доверчивого розово-голубого венчика оставалась как бы обгрызенная чашечка – сердцевина, а куст, только что сиявший над серым камнем ярко-праздничной россыпью цветов, становился (или оставался?) ободранно-жалким, пусто скучным и будто безглазым. Моя детская жадность утихомирилась. Все меньше обрывал я цветки, все больше смотрел на них.

И тут только я понял, что гора просто кипела жизнью, никогда не виданным мною многообразием природного бытия: бабочек, вообще всяких летающих, кружащих, жужжащих и роящихся насекомых – мух, цветочных ос, пчел, стрекозок, жуков, но больше всего бабочек, бабочек, бабочек! Я впервые увидел такое их богатство – коричневых, пестреньких, белых, желтых и желтоватых, малиновых, красных, голубых. Иные бабочки были, как новый шелк, идущий на пионерские галстуки, другие казались кусочками бархата, третьи были, как оранжевые огоньки. И все это кружилось, порхало, перелетало, носилось над цветущими кустарниками, кружилось и вращалось, гонялось друг за другом, совсем как мы, дети, и даже, притихнув, соединялось, сдвигалось, а в этом было что-то странно неразрывное. Я никогда и представить даже себе не мог такого количества живых существ на сравнительно небольшой площади. Теперь, полвека спустя, я могу лишь горестно сказать: жизнь природы истощилась, померкла уже в сотни раз – и это всего за полвека!

Но тогда еще шли тридцатые годы истекающего ныне века и тысячелетия. И Земля еще была безмерной, жизнь – безграничной. И не это ли мнимое безграничие родило все эти войны, походы, захваты, пятилетки, нахрапистое наступление человека. Лучшим примером которого казался и был, наверное, тот дядя Вася, время от времени все еще издававший свое радостно-торжествующее «Туненетти!!»

Жизнь кипела. Кроме бабочек я обнаружил на цветах шиповника еще больших золотых или бронзовых коренастых жуков и жуков полосатых, похожих на шмелей, опасных с виду. (Восковик перевязанный и бронзовка медная, или бронзовка золотая, или бронзовка мраморная, она же «мрачная» – Из моих более поздних и капитальных энтомологических познаний!) Цветок шиповника с такой бронзовкой сверкал, как дивное ювелирное украшение. Жук, словно кованый или отлитый из золота! Помню, как я схватил его, зажал в кулаке, его колючую ворочащуюся твердость. Наверное, с такой жадностью я никогда бы не схватил подлинное золото, какой-нибудь там самородок. Жук отчаянно колол мне ладонь своими лапами, и когда я раскрыл ее, он стремительно улетел, озадачив такой быстротой. Но что жук, – их на цветах было много – а на широкой гранитной плите я вдруг увидел зеленую, удивительной стройности ящерку. Она грелась, дышала горлышком и боками, смотрела на меня и временами коротко-стремительно перемещалась почти неуловимым движением хвостатого тела. И когда я с неуклюжестью ребенка шагнул к ней, ее сдуло точно ветром, мелькнул хвост – она исчезла под камнем.

Почти тотчас послышался вопль тетки. Крики: «Змея! Змея!» Я помчался туда в ожидании, предвкушении нового события и существа еще не виданного. Однако тетка лишь божилась, что вот только что едва не наступила на «громадную! Вот такую! Ах, – какой ужас! Я вся дрожу…» Ее манерные брови-ниточки казались воздетыми выше лба, а навыкате глаза излучали томную тревогу только что миновавшей ужасной опасности. Апасности. Тетя моя старалась говорить на «а», как говорят москвички. Ей казалось, что это очень культурно. Тетка моя умела хорошо делать бумажные цветы, незабудки из фетра (она носила их на шляпе). Шляпки у ней были всегда самодельные и изобретательные. А сейчас она была, как полагалось в те времена летом, в чесучовой белой панамке.

Все приостановились. Дядя, взяв какую-то палку, обследовал валун, на котором змея была (или почудилась мнительной тете). Отец мой, насуровив морщины, готов был тут же затоптать откуда-нибудь появившуюся змею. Тетя, отбежав, все еще стояла, держа руки ладонями перед собой, как бы обороняясь или готовясь обороняться от привидения-невидимки. И на всю эту полунемую сцену с улыбкой спокойного всезнания смотрела мать, к которой я прислонился, как к самой надежной защите. Я не испугался, просто смотрел.

Дядя с палкой, вначале даже расстегнувший свою грозную коричневую кобуру, – вдруг понадобится наган! – в конце концов махнул рукой, бросил палку и, оборачиваясь к нам, как к зрителям, развел руками: Туненетти! (что означало – никого он не увидел). Он застегнул кобуру и начал слезать с валуна. Но тетка, стоя все еще в этой же позе перепуганного зайца с руками у груди, крикнула: «Нет-нет! Вася! Она там!» – при этом тетя Зоя, не отнимая рук, подрыгала кончиками пальцев в сторону еще какой-то щели сбоку от валуна. И послушный дядя, снова взяв палку и на этот раз уже не собираясь тревожить свой наган, сунул палку в щель под плиту и, шуруя ею взад-вперед, начал приговаривать: «А, ту-не-нет-тии, а ту-не-нет-ти!» – наконец, бросив это занятие вместе с палкой, снова развел руки: «Никого там, Зоя. Никого нет. Туненетти!» И все решили, что пора прекратить сбор, спуститься к реке, попить чаю, заваренного этим шиповником, и ехать домой.

Надо ли писать, что был костер на берегу под горкой. Пахучий дым, золотые угольки, летящий пепел в глаза. И чай, который, вопреки ожиданиям, оказался совсем невкусный, пахнущий вовсе не розой и не шиповником, а чем-то приторным, вроде помады и кольд-крема, каким мажутся подвялые женщины. Рядом со мной сидела тетка. А дядя пил чай. Кричал «Туненетти»! Хватал за бока то тетку, то мать, вытирал лысину платком. Вдвоем с отцом они выпили бутылку черного вина «Кагор». И были наверху блаженства. На обратном пути лихач-дядя так гнал «газик», что мать, женщина неробкая, белела лицом. Тетка кричала: «Василий!! Не дури!»

– Туненетти! – отвечал дядя, не сбавляя скорость (никакой инспекции, никакого ГАИ тогда не было, да он ведь и сам был милиция, «гепеу», «энкеведе» и, следовательно, никого не боялся).

Отец мой, сидя рядом с дядей Васей, все говорил, что вот лето началось, шиповник цветет дружно, по всем приметам должна быть хорошая рыбалка. Раз «шиповник цветет – значит, окунь клюет». До сих пор не могу я соединить в одно два этих разных явления. Шиповник и окунь. Разве что оба – колючие. Отец был большим знатоком и ценителем всяких примет, пытался наставлять и дядю. Совершенно впустую, потому что дядя Вася ни рыбаком, ни охотником никогда не был. Я знал, что завтра дядя Вася уже будет на работе в огромном угловом здании с решетками на нижних окнах и суровыми красноармейцами в шлемах, с винтовками, прогуливающимися вдоль этих окон по тротуару. Дядя Вася никогда и ничего не говорил об этой своей работе. Лишь тетя иногда жаловалась матери: «Василий даже ночевать неделями не приходит».

Кругом тогда были «враги народа». Вот почему, глядя на дядю сбоку, я видел в каком-то совсем неожиданном ракурсе его светло-голубые глаза, они казались мне с этой стороны совершенно холодными и стеклянными.

А на все отцовы рассуждения дядя сквозь зубы, невнятно-раесеянно цедил:

– Туненетти…

«Га^ик» бежал уже по улицам города.

Тот шиповник и по сей день цветет в моей душе. Жив в ней жук, колюче ворочавшийся в кулаке. Бабочки. Лето. Ящерка. Гора… А самой горки давно нет. Проезжая как-то мимо тех мест пыльным, забитым ревущим потоком машин трактом, я ничего не мог узнать. В огромной выемке-чаше, как в лунном кратере, скрипели и лязгали экскаваторы, стояли и ехали груженные камнем самосвалы. Жилой район стенами высился на ближнем берегу, на дальнем парил небо трубами цементный и бетонный завод. Ни кустика не было вблизи, ни деревца, лишь камни, разбросанные у дороги, вросшие в промазученный пыльно-серый бурьян.

И почему мне вспомнился тот цветущий день и мой веселый дядя, которого давным-давно нет, и это его неунывающее: «Туненетти!»?

Папилио Антимахус

Барон сэр Вальтер Ротшильд, несомненно, был самым крупным профессиональным коллекционером бабочек, и вряд ли в мире хоть кто-нибудь мог соперничать с ним по масштабам коллекционирования. Лорд отправлялся в экспедиции сам, снаряжал коллекционеров, покупал бабочек у натуралистов и сборщиков. Он платил щедро, хотя в его положении – отпрыска знаменитой банкирской династии, владевшей колоссальными состояниями плюс рудники золота и алмазов в Южной Африке, это было вряд ли особенно сложно. Но разве мы не знаем богачей, которые не желали тратить даже пенни на какие-то сомнительные дела, вроде ловли бабочек или собирания жуков? Наверное, даже Рокфеллер, собиравший жуков во всем мире, испытал моменты снисходительных усмешек со стороны собратьев по бизнесу. Но человечество, наверное, с времен творения неровно делилось на трезвых прагматиков и непринимаемых им чудаков, к которым оно всегда относило фанатиков-коллекционеров.

Одним из таких был барон Ротшильд. Он часто бывал в гостях у моего друга Рассела, и в этот вечер мы принимали его вместе.

Лорд Ротшильд был высокий рыжеватый и худощавый мужчина с несколько резким и, я бы добавил, надменным профилем. У него были холодные голубоватые глаза оценщика-аукциониста и типичный облик делового банкира, в то время как мы прекрасно знали, что этот человек страстный любитель бабочек, и не просто любитель – знаток высшей категории, ученый, готовый ради поимки нового вида оставить все дела и ехать за бабочками хоть на край света.

– Господа, – сказал он, когда вечером после очередного похода за этими несносными окаменелостями мы сидели за столом и угощались элем, произведением великолепной кухни Альфреда. – Мы, наверное, последние из тех чудаков, кому доводилось рисковать всем и в первую очередь головой из-за каких-то насекомых, из-за ба-бо-чек (это слово он произнес выразительно и раздельно). – Когда я вспоминаю, какие расстояния пришлось преодолеть, какие мучения испытать, прежде чем в систематике появлялось очередное пойманное, изученное и описанное крылатое сокровище, мне становится просто страшно. Ехать на Амазонку, в джунгли Индии, в Конго, на Малайские острова – все это экзотично звучит, пока не хлебнул этой экзотики по уши, но все-таки если бы мне предложили спокойную жизнь богатого бездельника или занятого своими развлечениями рантье, я бы никогда на это не согласился. Хочу признаться, что самые счастливые мои часы были связаны с лесами Западной Африки, где я провел несколько экспедиций и открыл новые виды.

– Может быть, сэр, вы расскажете нам о них? – спросил Рассел с той степенью учтивости, какая выражалась им к людям, которых он чтил глубоко и неподдельно.

– Господа, чем могу удивить я вас? – усмехнулся Ротшильд. – Вы пробыли в тропиках десятилетия, вы испытали столько трудностей и приключений, испытаний судьбы, в то время как я путешествовал с определенным комфортом, а открытий сделал гораздо меньше, чем вы?

– Наверное, вы преувеличиваете наши заслуги, сэр, – усмехнулся Рассел.

Лорд Ротшильд на секунду задумался.

– Я в самом деле заинтересую вас своим рассказом, господа?

Мы согласно кивнули, потому что послушать барона было в самом деле интересно, к тому же повествовать сами о чем-то мы оба вряд ли могли, – так устали сегодня после целого дня утомительных блужданий по карьерам. Так уж получается, что окаменелости иногда находишь буквально кучами, а иногда можно долбить сланцы хоть целыми днями – ничего путного не попадается, работаешь, как рудокоп, пальцы натружены, плечи ноют, лицо иссечено осколками камня, и ничего нет. Однажды я даже повредил себе глаз, когда ударом молотка по известняку наткнулся на обсидиановую прослойку.

– Может быть, рассказать вам, господа, как я добывал в Западной Африке Папилио Антимахус и Папилио Залмоксис?

– Пожалуйста, барон. Нам с Генри так хочется побывать вместе с вами в Африке. Ведь мы столько мечтали об экспедиции туда, но что поделаешь, уже поздно. Годы! – он лукаво поглядел на меня и барона из-под очков. «Годы». Я знал, что Рассел умеет притворяться. Он сохранил могучее здоровье, не чета мне, и оставалось только ему завидовать.

– Может быть, это случайность, господа, – продолжал барон Ротшильд, – но так уж получилось, что господин Бейтс исследовал Амазонку, вы, господин Рассел, Малайский архипелаг, а я – Индию и Африку. Не правда ли, удивительно? Втроем мы охватили наиболее интересные регионы, где встречаются самые редкие и удивительные представители чешуекрылых. Вы знаете, господа, что фауна дневных бабочек Африки странным образом значительно уступает фауне Южной Америки, а тем более юго-восточной Азии и Новой Гвинее. Свойство ли это гигантского сухого материка (на мой взгляд, вся Африка со временем обратится в сплошную Сахару. Это ужасно, однако факты налицо!), или мы имеем дело с неопознанными обстоятельствами, но ведь и дождевые тропические леса этого континента значительно уступают Амазонии и Зондским островам. Может быть, именно потому крупнейших дневных бабочек Африки можно пересчитать по пальцам, и все они принадлежат к семейству парусников[6]6
  Papillionidae (Папилио).


[Закрыть]
. Это Папилио Лейкотения из Уганды, Папилио Хорнимана из Кении, Папилио менестреус и Папилио гесперус из Камеруна. Вот, пожалуй, и все крупнейшие парусники из восьмидесяти с лишним видов, какие мы знаем оттуда, не считая, разумеется, резко отличного от всех огромного и голубого Папилио залмоксис[7]7
  Папилио залмоксис – в настоящее время выделен систематиками в особый род итерус и носит название Итерус Залмоксис. Iterius salmoxis Hew.


[Закрыть]
. Он напоминает мне американских морфо. И уж, конечно, гиганта среди парусников и вообще всех дневных бабочек мира Папилио антимахуса[8]8
  Папилио антимахус – теперь выделен также в самостоятельный род Друрия и называется Друрия Антимахус. Druryela antimachus Drg.


[Закрыть]
, несравненного и не похожего на других африканских папилионид. Ведь, согласитесь, господа, у бабочки этой нет хвостиков, формой тела она напоминает чудовищную американскую геликониду (к счастью, не пахучую, ведь от геликонид их клопиная вонь слышна до десятка метров, представляете, если бы так благоухал антимахус, его невозможно было бы иметь в коллекции. Впрочем, запахи бабочек – темное дело, еще никем не распутанное. Ведь есть, и вы знаете, бабочки необычайно приятно благоухающие, как, например, бабочки бутанитис! Вернусь, однако, к антимахусу. Может быть, вам известно, что я первый нашел, если не открыл его самку, ибо она была неизвестна в коллекциях.

Еще в первой экспедиции в Африку мне доставил ее один из туземцев, и с тех пор самку антимахуса никто не мог найти. Скажу, что и антимахус-самец далеко не такая простая находка, а тем более – поимка. Он держится в таких высоких труднодоступных лесах, что обнаружить его часто не удается, и если видишь где-то в разреженных местах, на опушках, он и тут летает вдоль и возле вершин, присаживается там да иногда, как птица, мелькает высоко над лесной дорогой. И это все. Поймать его внизу, да еще на лету – абсурд. Он летает стремительнее любого бражника, но гораздо красивее, ибо бражники порхают, а он реет и планирует, будто ласточка. Один раз во время дождевого периода в Конго я видел антимахуса совершенно потрясающей величины – не менее фута[9]9
  Около тридцати сантиметров.


[Закрыть]
, и поднялся он (честное слово, господа, я вздрогнул, как если бы вылетел бекас!) из травяной заросли, хорошо помню, что там торчали из травы бородавчатые листья гастерий с длинными колокольчатыми цветоносами. Антимахус вылетел, как птица, а я успел лишь открыть рот от изумления. Повадки этой бабочки сбивают меня с толку. Не правда ли, что окраской он отчасти похож на наших английских перламутровок или шашечниц? Но это, конечно, ни в какое сравнение по величине. Шашечница, увеличенная в десять раз! А вообще, господа, вы не думали, что антимахус, да и залмоксис, родственники зондских орнитоптер? Или, может быть, их древние прародители?

– Такая мысль, барон, приходила мне, – сказал Расселено только по поводу голубого Папилио Залмоксис. Телом он очень похож на орнитоптер, окраской несколько напоминает замечательного Улисса[10]10
  Папилио Улисс – один из красивейших видов парусников Океании и Австралии, ярко-синего цвета с черной каймой.


[Закрыть]
из Северной Австралии, а также напоминает и американских морфо. Впрочем, по-моему, морфо напоминают и желтые африканские Папилио Нобилис? Вы этого не находите? А ты, Генри?

Я сказал, что разделяю мнение барона о том, что Папилио Антимахус действительно исключительная и совсем не похожая на других африканских парусников бабочка. Громадная величина, крылья, особенно верхние, узкие и округло вытянутые, ржаво-рыжая окраска, в то время как большинство папилионид Африки окрашены в черные с белым, черные с голубым, коричневые с белым или белокрапчатым тона. А форма, действительно, как у амазонских геликонид. А что, если этот парусник с его могучими крыльями перемахнул Атлантику и здесь, в условиях Западной Африки, изменился в сторону еще большего увеличения?

– Или обратный вариант, перелетел из Африки в Амазонию и дал начало бесчисленным амазонским геликонидам? – засмеялся Ротшильд.

– А я все-таки думаю, господа, что антимахус остаток древних фаун, более богатых, – сказал Ротшильд. – Ах, господа, почему так коротка даже самая долгая жизнь, если она – какой-то миг в сравнении с геологическими периодами. Что там жизнь, история – тоже миг. Я с трепетом представляю, какие великие леса одевали Землю до оледенения, какие виды животных, растений были! А бабочки?

– Но многие считают, что бабочки как раз новейшая в эволюционном отношении ветвь насекомых. Может быть, это «люди» из мира энтомологии, – возразил Ротшильд.

– Я бы охотно согласился с Вами, господин барон, если б не считал, что «люди» в этом мире насекомых скорее всего термиты, пчелы, муравьи. А бабочки и жуки – эквивалент зверей и птиц, – не принял довод Рассел.

– Возможно, возможно, господин Рассел, тем более, что бабочки напоминают мне еще более прекрасный мир женщин, – усмехнулся Ротшильд.

– Вот здесь я соглашусь с бароном! – воскликнул я.

– Да. Да, конечно. Ты, Генри, просто старый греховодник. – сказал Рассел, – И к тому же на своей Амазонке слишком много насмотрелся на индейских «ню». Среди них, особенно девочек, встречаются прехорошенькие. Иные – чудо сексуальности.


– Наверное, господа, мы выпили слишком много этого превосходного эля, – все так же улыбаясь, продолжал барон, – раз нас потянуло на сравнения с прекрасным полом. Но, если позволите, я продолжу об антимахусе и самке этого великана среди бабочек. Антимахус, после его открытия португальцами в единственном экземпляре, лет семьдесят не попадал к европейским коллекционерам. Он исчез, но затем был заново открыт и даже с несколькими подвидами. Бабочка изменчива по окраске, тону, точно так же, как перламутровки или шашечницы, ведь они бывают окрашены от желтой охры до густо-серой! Может быть, это связано с сезонным диморфизмом? Не утверждаю, но знаю точно, что в засушливый период самцы антимахусов мельче, тогда как в дождевой несравненно крупнее. И это как будто свойство всех парусников. Того громадного антимахуса я спугнул в конце периода дождей… Ах, господа! – воскликнул Ротшильд. – Да ведь я только сейчас догадался в чем дело! Парусник спускался в траву – пить! Там же росли гастерии, а у них в пазухах листьев была вода! Ах я болван! Тогда я ломал голову, зачем такая бабочка сидела в бурьяне? Как все просто и гениально! Антимахус лучше нас с вами знал, где найти воду. Для всех африканских животных, кажется, это проблема. Но когда же я доберусь до рассказа о самках антимахуса! Так вот, если самца раздобыть сложно, однако все-таки надежда есть, когда он опускается в полдень к берегам ручьев, и к тому же бабочка, видимо, не любит сильный зной, его можно подстеречь и накрыть. Но самки в этих местах не встречаются – одни самцы. Самка антимахуса много мельче самца, почти вполовину, – опять загадка – ведь у парусников обычно все наоборот: самцы мельче, самки крупнее и часто иначе окрашены. Самка антимахуса точно копирует рисунок крыльев самца, лишь несколько тускнее – это я знал по единственному ее экземпляру. Она тоже, и еще более, напоминает невзрачную американскую геликониду. Словом, я всюду искал эту из редкостей редкость – и ничего не находил. Впрочем, кому я это доказываю? Вы, господа, не хуже меня знаете, что значит ловля редких булавоусых. Даже у нас, в Англии. Годы и годы проходят впустую, хотя, бывало, я обнаруживал редкость в самом неподходящем месте, где-нибудь на окне вокзала, возле грязной лужи, у водопоя коров, в дилижансе или в спальне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю