Текст книги "Студенты"
Автор книги: Николай Гарин-Михайловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
– Я? – с искренним ужасом остановился Корнев. – Никогда, конечно... Такой же запутанный, как и все мы.
– Вася, но как же распутаться? Как же добраться до истины?
Корнев пожал плечами.
– Есть небольшие кружки... но истина ли это или результат недостаточности истинного знания, откуда я знаю?
– Но, собственно, что требуется для того, чтобы быть образованным человеком? Что читать? Какие вопросы интересуют теперь образованных людей?
– Видишь ты... Я, конечно, в общем... Во времена Белинского решались разные принципиальные вопросы... Ну, помнишь там... ну, вот вопросы эстетики: искусство для искусства. Но жизнь подвинулась, – собственно, и тогда за этой принципиальной стороной, как всегда, скрывалась также практика вещей, но теперь жизнь подвинулась, и эта практика, ну, осязаемее, что ли, стала, ближе подошли мы к ней... Теперь идет решение разных политических, экономических вопросов... На Западе теории там известные... У нас своя собственная точка зрения устанавливается: автор "Критики философских предубеждений против общинного землевладения", автор статей "Что такое прогресс?".
– А кружок Иванова к каким относится?
– Это уже другая разновидность. Они, видишь, взяли свою собственную точку приложения. Они не желают у нас повторения, например, берлинских событий тысяча восемьсот сорок восьмого года, потому что это будет на руку только буржуазии.
– Почему?
Корнев почесал затылок.
– Ты знаешь, какая разница между либералом и социалистом?
Карташев напряженно порылся в голове.
– Собственно... – начал было он и быстро, смущенно кончил: – Нет, не знаю.
Корнев объяснил. Затем разговор перешел на задачи ивановского кружка, и Карташев опять возбужденно слушал.
– Если они отрицают Запад, значит, они те же славянофилы? – спросил он.
– В сущности, видишь ты... есть разница... Они считают, что у нас есть такие формы общежития, к которым именно и стремится Запад. И вот с этой точки зрения и говорят они: к чему же излишние страдания и ломка, когда ячейка мировой формулы уже имеется у нас?
– Это община?
– Да.
– Из-за чего же они борются? Это ведь есть уже.
– Видишь ты... Что-то в жизни ломает эту общину: надо такую организацию, чтобы не сломало ее.
Корнев, как знал, объяснял и смущенно кончил:
– Я, собственно, впрочем, не ручаюсь за верность передачи.
– То есть решительно ничего не понимаю, – сказал Карташев.
Корнев смущенно развел руками.
– Чем богаты, тем и рады.
Карташев вздохнул.
– Так и буду всю жизнь каким-то болваном ходить.
– Проживешь... будешь служить, судить... защищать...
– Этим только и жить, Васька?
Корнев пожал плечами:
– Живут...
– Значит, не в этом сила?
– Черт его знает, в чем сила.
Карташев ехал от Корнева, подпрыгивая на своем ваньке, и уныло смотрел по сторонам. Он вздыхал и думал: "Но если есть действительно непреложные законы жизни, то как же жить, не имея о них никакого представления? Или, может быть, не ему и заниматься придется всем этим? Кто-то там где-то и будет ведать. Но ведь и он будущий этот кто-то... он же юрист". Карташев тяжело вздохнул. "Да, лучше было бы взять себе какую-нибудь специальность. А может быть, и так проживу... живут же люди... Вон идет, и вон, и вон... По мордам видно, что ничего им не снится... Ну, газеты каждый день буду читать... Каждый день в газете какой-нибудь новый вопрос. Два-три года каждый день читать газету, и не заметишь сам, как по всем вопросам будешь все знать... Черт с ним, брошу глупый абонемент, что мне в самом деле скажет какой-нибудь Шлоссер... Подпишусь на газету и буду каждый день читать. И буду заниматься: пора, а то срежусь (сердце Карташева екнуло)... прямо буду зубрить, как Корнев анатомию, и отлично... это вот верно... по крайней мере, теперь чувствую, что стою на действительной почве. Ну, не писатель; экое горе... а все-таки на второй курс перейду, курить бросил, на втором курсе, а там каникулы, домой". Карташев вспомнил о Верочке. "И она пусть убирается к черту... Точно в самом деле так клином и сошелся свет... Проживем!"
Карташев на радостях, что нашел наконец выход, прибавил даже лишний гривенник извозчику.
На этот раз Карташев засел за лекции так, как, казалось, давно и следовало. Он читал, составлял конспекты, зубрил на память и медленно, но упорно подвигался вперед. Это не было, может быть, истинное понимание, истинное знание, может быть, это даже не был просвет, а был все тот же в сущности мрак, но у Карташева в этом мраке вырабатывалось искусство слепого: он ощупью уже знал, как и где от такого-то пункта искать следующего. Он знал, что каждая философская система, которую он брал теперь одну за другой приступом, будет несостоятельна, и его интересовало: в чем именно несостоятельна? Он старался угадать, но каждая из систем казалась неуязвимой. А когда он заглядывал дальше и узнавал ее слабую сторону, он удивлялся, как сам не мог додуматься до такой простой вещи. Разрушение некоторых систем вызвало в нем самое искреннее огорчение. Симпатична была школа стоиков по ясности изложения, эпикурейцы прельщали содержанием, но уж как-то слишком откровенно все у них выходило; киренаики были тоже в сущности эпикурейцы, но скромнее.
"Вот этой философии я буду последователем, – с удовольствием думал Карташев, – приеду домой: Долба, Вербицкий, Семенов... кто ты? Я киренаик..."
Когда Карташев дошел до Декарта, он думал: "Отчего бы мне самому свою собственную философскую систему не выдумать? ну, хоть маленькую... Ну, вот, допустим, что я тоже философ и решил создать свою собственную философию. С чего я начну?"
Он сосредоточенно смотрел перед собой, стараясь раскопать в своей голове скрытый клад. Но ничего там не находил.
"Мой друг, ты ищешь ночью там, где я днем ничего не нахожу", – вспомнил он слова из какого-то анекдота.
"Неужели я такой идиот, что не могу создать даже плохенькую философию?.. Ну, всякий философ начинает с принципа и им уже охватывает весь мир, все существо вещей, отыскивает точку приложения данного момента... ну, вот, Декарт говорит: "Cogito, ergo sum"*, – и поехал... Но вот и я тоже: "Cogito..."
______________
* Я мыслю, следовательно, существую (лат.).
Карташев пригнулся, смотрел на носок своего сапога и уныло шептал:
– Cogito, cogito, а ни черта не выходит.
XX
Мечты Ларио об уроке неожиданно сбылись: по вывешенному в институте объявлению он получил урок.
Ларио веселый пришел к Шацкому.
– Знаешь, – смущенно разводил он руками, – довольно глупое положение: я – гувернер!.. Что из всего этого выйдет, я решительно не знаю. Двадцать пять рублей на всем готовом... Прогулки с сыном... славный мальчик, лет десяти...
– Прогулки эти превратятся, конечно, в свидания с Лизками, Машками...
– Положим, это ерунда, но, понимаешь, мамаша...
– А мамаша какая из себя?
– Не в том дело. Понимаешь, насчет религии пристает... Молитвы с ним по вечерам читать... А здесь я совсем пас, Миша.
– Сколько лет мамаше?
– Да глупости... Ну, лет тридцать.
– Муж есть?
– Есть... Интендант, что ли; о честности мне лекцию прочел. То есть черт знает что такое...
Ларио пустил свое "го-го-го" и еще смущеннее посмотрел на Шацкого.
– Понимаешь, она считает, что в современном обществе недостаточно уважают... черта. Ей-богу! Еще, говорит, одну сторону религии признают, а другую – вот этого самого черта – совсем знать не хотят... отсюда и все зло, потому что, понимаешь, черту только это и надо; ты думаешь, что говоришь с ученым, а это черт... то есть не сам ученый – черт, а черт в него забрался именно потому, что он и не верит в этого черта: кто не верит, к тому он и лезет.
– Что ж она – сумасшедшая?
– Нет... – в гимназии была. "Я, говорит, не могла бы жить, если бы не имела положительных идеалов... жизнь, книги, наука не дают их..." Все они путаются...
– Они или она?
– И не глупая так, а как до черта дойдет, сама хуже черта: глаза загорятся... "Я, говорит, и сыну говорю: никому не верь! мне не верь... иди к батюшке, и если он скажет, ну, тогда ему одному и верь". Понимаешь?
– Понимаю, что тебя вон выгонят.
– Ну, это ты врешь.
– И что ж, молитвы с ним будешь читать?
– Го-го-го... нет, сказал, что я католик...
– То есть черт знает что такое: гувернер, католик.
Через неделю Ларио опять пришел к Шацкому. Шацкий сидел за лекциями.
– Жив еще? – встретил его Шацкий.
– Целую неделю, Миша, как видишь, высидел, ну, а сегодня уж невмоготу: говорю, так и так, тетку надо проведать. "Где живет?" На углу, говорю, Гороховой и Фонтанки. Понимаешь? Не соврал...
– К Марцышке?
– Требуют... Все пять в складчину бенефис мне дают... Да! Знаешь, Катя Тюремщица – готова... Три дня тому назад...
– Откуда ты узнал?
– Шурка сказала.
– Значит, сношения есть все-таки с Машками и Шурками?
– Есть, конечно, Миша. Почты для всех устроены... Конвертик этакий, почерк приличный: все как следует. Rendezvous* напротив... Полпивная, вполне приличная. Особая комната, все как следует... Раз с Шуркой сидим: слышу, кухаркин голос...
______________
* Свидание (франц.).
Ларио произнес "кухаркин голос" с той интонацией, с какой говорил "шшиик" и вообще все то, что хотел подчеркнуть.
– Ругает, то есть на чем свет стоит, своих господ, и главным образом не так барыню, как барина.
– За что?
– Подбивается к нянюшке...
Ларио бросил шутовской тон и заговорил серьезно, с своей обычной манерой, скороговоркой:
– Понимаешь, действительно подлец... с виду этакий солидный, брюшко, тут на подбородке пробрито, лет этак пятьдесят уж будет, и вдруг за нянькой, а та совсем еще девочка... ну, лет пятнадцати... И прелесть что за девочка... Боится его, а он пользуется...
Разговор оборвался. Ларио прошелся по комнате.
– Ну, а ты, Миша, как?
Шацкий утомленно закрыл глаза.
– Ты все худеешь.
– Я плох...
Он сделал гримасу и провел рукой по лицу.
– Здешней воды не переношу... Денег нет... и высылать не хотят... Мне, кажется, остается одно: пустить себе пулю в лоб.
– Что ж, пускай, Миша... мы тебя хоронить будем, а ты только этак головкой станешь поматывать... знаешь, как анафема...
– Дурак... Какая анафема?..
– Старушка одна такая была. Ну, жила себе где-то, не видала никогда анафему... Ну, и пошла искать. "Видела анафему?" – спрашивают ее. "Видела, батюшка, видела..." Выскочил к ней какой-то волосатый да кричит: "Анафема!!", а она сидит да только головкой поматывает, а он опять: "Анафема!.."
Шацкий не слушал.
– Нет, Миша, ты что-то того... действительно плох...
Шацкий встал, оттопырил пренебрежительно нижнюю губу и продекламировал тихо, закатив глаза:
– Волк, у которого выпали зубы, бешено взвыл...
– Миша, не грусти: зубки есть еще у тебя.
Шацкий лениво потянулся.
– Ну, что ж ты? Деньги есть? – спросил он.
Ларио смутился.
– Трешница, Миша, есть... Понимаешь, я того... я как только получу, тебе сейчас же... того...
Шацкий сделал вид, что хочет зевнуть, но не зевнул и, опять падая на диван, лениво произнес:
– Успокойся.
– Понимаешь... хоть и бенефис, а все-таки надо... понимаешь...
– Понимаю, – устало кивнул головой Шацкий.
– А впрочем, Миша, если ты уж так плох...
Шацкий не сразу ответил.
– Не надо...
– Нет, ты послушай...
– Оставь... у меня опять живот болит.
Он побледнел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него:
– Ничего, Миша, пройдет: это весна.
Через несколько минут он уже прощался:
– Ну, Миша, мне того... пора. Ты что ж, писал домой?
Шацкий покосился в угол и небрежно ответил:
– Писал, что в госпитале уже...
– Ну?
– Ну, и вот...
– Пришлют, Миша.
– Конечно...
Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой:
– Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера?
Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.
Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться.
– У вас конечного вывода нет, – с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого.
Шацкий фыркнул.
– Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему.
– Я признаю такой способ, – поспешно, покраснев, сказал профессор. – Я не настаиваю... Если вам угодно словесно...
И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему предмету.
– Достаточно... Извините, пожалуйста...
Профессор протянул Шацкому руку.
Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки.
Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.
Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.
– Да, да, – печально говорил сам себе Шацкий, – еще одна такая победа, и я останусь без войска...
В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание.
В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.
Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, – точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел... да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.
"А не добровольно?" – задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.
Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, – так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:
– Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо...
Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую.
Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.
"Ехать или идти?" Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: "Конечно, идти, – прямо неприлично даже ехать".
По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и, когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны как лед, а ноги только что не подкашивались.
"А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не переживать опять душевной тоски? А переживешь..." – неприятным предчувствием вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой приемной редакции.
При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча уставился на него.
– Я желал бы...
– Рукопись? – уныло перебил господин.
– Да, я желал бы...
– Позвольте.
И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив резко, как команду, на ходу:
– Через две недели.
Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю, оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: "А все-таки принял! Может, и напечатают... Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!"
Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции.
"Наверно, писатель..."
Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед.
– Ехать, что ли? – обратился к Карташеву извозчик.
"Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может увидеть, подумает, что денег много... возьмут и откажут... а так, может: бедный студентик... что уж его? Напечатаем... И вдруг гонорар, знакомятся... Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за этот год... Жалко, как раз экзамены... А какой этот господин, который взял рукопись: брр... какой страшный... А может, только с виду, а на самом деле даже очень добрый... особенно, как прочтет... и тема такая подходящая: бедный студент умирает от нужды... и такой ужасной смертью".
Карташев подумал: "Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, давно у него не был".
Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, – быстро, неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель... вся жизнь так пройдет... Мелкие радости, мелкое горе... Если даже и примут: печатают же ведь и плохие вещи... А все-таки...
И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на втором курсе, не курит, литератор... Ах, если бы бог дал, чтобы приняли...
Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест купола, подумал: "Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли мою рукопись..."
Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием, чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки, что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину.
Костюм Шацкого был не из обычных: вместо пальто на его плечи было небрежно накинуто его тигровое одеяло, сложенное вдвое. Некоторые из прохожих останавливались и с интересом следили за продавцом и покупателем.
Ни Шацкий, ни татарин не обращали на них никакого внимания. Татарин то брал в руки ботинки, осматривая их внимательно, то снова возвращал их Шацкому с пренебрежительным видом.
Карташев остановился на противоположном углу и незаметно следил за всем происходившим.
Продав ботинки и получив деньги, Шацкий облегченно вздохнул и повернул к своему дому.
Карташев подождал немного и нагнал приятеля уже на следующем квартале.
– Лорд...
Шацкий радостно и в то же время пытливо остановился перед Карташевым: видел ли он или нет? Карташев старался сделать самое невинное лицо, но что-то было, и оба приятеля залились вдруг веселым смехом. Затем, взявшись за руки, они пошли рядом, не обращая внимания на глядевших на них прохожих.
– Лорд, погода мне кажется особенно хорошей...
– Не правда ли, граф? Хотя, впрочем, холодно... ладожский лед идет.
Карташев сделал гримасу.
– Да, но пледы нашей Шотландии, лорд...
Карташев заглянул в смеющееся, румяное от холода лицо Шацкого.
Они прошли еще несколько шагов.
– Лорд, вы, конечно, гуляли?
– Как вам сказать? Да-а...
– Хорошая вещь это – прогулка, лорд. Но иногда под видом прогулки происходят ужасные вещи... Вы знаете нашу Шотландию, лорд: убить, например, человека, снять с него ботинки...
Шацкий смущенно хохотал.
– Это не убийство, граф Артур... вы ошиблись... это – нищета...
– А! В таком случае это ничего, лорд. Лучшие роды впадают в нищету, и можно старые ботинки продавать с таким достоинством, какому позавидуют короли...
Они подходили к дому. Шацкий перестал смеяться.
– Не говори только, пожалуйста, Ларио, что я продал его ботинки, а то убьет... я обещал заложить только, но нигде их не берут или дают двадцать копеек.
– Ларио не на уроке разве?
– Какой там урок? Уже прогнали... с городовым... Иди ко мне, я только куплю к чаю.
Шацкий пошел в лавочку, а Карташев поднялся к нему в квартиру.
В комнате у Шацкого на полу в одном нижнем грязном белье ползал Ларио, внимательно высматривая что-то под кроватью.
Увидав Карташева, Ларио смущенно поднялся, прищурился и поздоровался.
– Ты что это? – спросил, раздеваясь, Карташев.
– Понимаешь, курить хочется черт знает как...
– Окурков ищешь?
– Да уж нет ни одного.
– Плохо.
– Совсем плохо... Вот Миша пошел, может, ботинки мои заложит.
– Заложил... сейчас придет.
– Заложил! – встрепенулся озабоченно Ларио, – как бы не пропал теперь с деньгами?
– Сейчас придет.
– Вот, как видишь, всего меня заложил. И сам в одеяле ходит днем, а вечером в салопе горничной.
– А что ж твой урок?
Ларио только рукой махнул.
В коридоре раздался резкий крик Шацкого:
– Самовар?!
Шацкий вошел, бросил чай, сахар, колбасу и хлеб на стол, сбросил одеяло и выжидательно посмотрел на Ларио.
– Нет, Миша, прежде всего покурить.
Шацкий не спеша вынул пачку папирос и бросил их Ларио, процедив сквозь зубы:
– У-у, животное...
Ларио жадно закурил папиросу.
– А-а, – затягивался он с наслаждением, выпуская дым.
Шацкий, присев, отломил себе кусок хлеба и колбасы и принялся с аппетитом есть.
Ларио, накурившись, тоже начал есть, а за ним и Карташев.
Подали самовар.
Утолив голод, Шацкий вдруг побледнел и, на вопрос Карташева о причине, с капризной тоской в голосе ответил:
– Опять живот...
– Зачем же ты ешь колбасу?
Шацкий не удостоил ответом и, угрюмо сгорбившись, побрел к своей кровати.
– Что, Миша, аль издыхать взаправду собрался? – спросил Ларио, впавший было уже в свое молчаливое настроение после еды.
Шацкий лежал молча.
– Что ж, родные так-таки ничего и не посылают? – спросил Карташев.
Он подождал ответа и задал другой вопрос:
– Что же вы дальше будете делать?
– Понимаешь... – смущенно заговорил вдруг Ларио, – и урочишко, как на смех, сорвался... И ему плохо, и у меня ничего.
– У меня есть Георгиевский крест отца, альбом, заложите...
– Нет, – быстро поднялся Шацкий, – ты спроси этого подлеца, как его выгнали.
– Животик прошел, Миша? – спросил повеселевшим голосом Ларио.
– Животное, – ответил ему Шацкий и пересел к дивану.
Ларио любовно смотрел на него.
– Говори, что ты наделал...
Перебиваемый Шацким, Ларио смущенно, скороговоркой рассказал Карташеву запутанную историю своего изгнания.
– Понимаешь... паршивый капитанишка, то есть черт знает что с этой бедной нянюшкой сделал... А тут как раз я дрызнул...
– Нет, постой, как дрызнул?
Ларио пустил свое "го-го-го".
– Ну, понимаешь, уехали они в театр... ну, дети там спать легли, а Шурка... пришла, значит...
– В семейный дом?
Ларио покоробил вопрос Карташева.
– В этот самый семейный дом и в эту самую даже, можно сказать, спальню...
– Ну, ну, дальше, – перебил Шацкий.
– Что ж дальше? За пивом послали... угостили кухарку: женщина бегала, она и рассказала нам все. Пошли к няньке: сидит в кухне и плачет. Верно? спрашиваем. Верно. Шурка говорит: "Ну, так я ему, подлецу, все глаза выцарапаю". Ну, а я говорю: "Врешь, я ему выцарапаю, уж коли так". Ну, еще дрызнули... Выпроводил я Шурку, а то ведь действительно, думаю, скандал сделает...
– А сам убить хотел, – перебил Шацкий.
– И убил бы подлеца! – вспыхнул вдруг Ларио.
Карташев с недоверием и страхом смотрел на загоревшиеся глаза Ларио.
– Он и сейчас его убил бы, – проговорил Шацкий, – а что было неделю тому назад.
– Убил бы, убил, Миша...
– У, животное! Вот с этаким в одной комнате и живи. Ты и меня убьешь когда-нибудь?
– Тебя за что убивать, – равнодушно ответил Ларио.
– Ну, что ж дальше было? – перебил Карташев.
– Ну, вот, Шурка ушла, а я думаю: выпью еще пива, может, засну. Не тут-то было... пятнадцать бутылок выпил: не пьян, спать не хочу, а во мне вот все так и дрожит – убить его, подлеца, и конец... дух захватывает, и свет не мил, если не убью. Пошел на кухню, говорю: "А что, у вас кухонный нож каков?" – "Вам зачем?" – спрашивает кухарка. "Свинью зарезать". Взял нож, попробовал, говорю: "Годится..." Да этак на кухарку и посмотрел. Та так сразу и побелела: по-ня-ла! Нянюшка в слезы... "Не плачь", спать ее отправил к детям, взял нож и хожу себе перед лестницей, жду, когда приедут они из театра... Похожу, похожу, выпью пива и опять на часы...
Ларио перебил сам себя и своим обыкновенным добродушным голосом сказал:
– Черт его знает, совсем ошалел и убил бы, если б не случай!
– Хороший случай, – фыркнул пренебрежительно Шацкий.
– Какой случай?
– Думаю: дай я пойду и поцелую в лоб невинную честную, опороченную девушку... И пошел в детскую... Пошел в детскую, лежит она в кроватке... Невинные младенцы кругом... Мой ученик... пять образков над его кроваткой... Ну, подошел я к бедной девочке; вижу, – притворяется, что спит, а сама дрожит. Наклонился я, этакий братский поцелуй ей в лоб...
– Глава пятая: поцелуй разбойника, – вставил Шацкий.
– Врешь, Миша: чистый, святой поцелуй... Она плачет... сам плачу... жалко... Девочка совсем ведь еще... В это время кухарка и успела, подлая, сбегать к дворнику... Вышел я опять на свой пост, заглянул я в кухню: сидит. Я говорю ей: "Ты не бойся!" Она говорит: "Да мне что ж бояться, когда душенька моя ни в чем не повинна". – "Верно", – говорю. "Да вы бы, говорит, сударь, тоже бы оставили это дело". – "Ну, нет, говорю, за такие советы ответить можешь и ты, потому что я и пьян, может быть, и сам не знаю, что могу сделать". Замолчала, как в рот воды набрала, и не смотрит. Постоял я и ушел. Тут вот немножко уже не помню. Помню, какой-то разговор с ней на лестнице был. Вдруг звонок... смотрю: дверь внизу отворяется... один городовой, другой, пристав... а сзади капитанишка с женой. Пристав уговаривать меня начал, а я кричу ему: "Кто подойдет – убью!" Вдруг сзади, чувствую, схватило меня несколько человек, спереди городовые подоспели, пристав на меня... отняли нож... барыня подскочила да за волосы меня, а сама визжит благим матом. Отцепили ее, а капитанишка, белый как стена, – знает, мерзавец, в чем дело, – урезонивает ее: брось, брось! Ну, тут я не выдержал и говорю: "Сударыня, вот вы все о чертях беспокоитесь, а не видите, что с чертом живете". Он как заерзает: "Ведите его в участок, ведите в участок". "В участок я, говорю, пойду, а вы все-таки, господин, – подлец, с нянюшкой вашей подлость сделали". Мадам: "Ах!" А он кричит ей: "Да не верь же ты ему, видишь – сумасшедший".
– Ну?
– Ну, го-го-го. Я ему этаким дьяволом расхохотался в глаза. А тут меня тащить стали...
– На другой день, – перебил его Шацкий, – сплю я, стучат в дверь: полицейский. "Господина Ларио знаете?" – "Знаю!" – "Сидит за покушение на убийство в Василеостровской части". Поехали, сидит. "Можете удостоверить личность этого господина?" – "Могу". – "Можете взять на поруки?" "Могу..." – "Извольте". И вот... как видишь... привез его. "Я, говорит, все-таки паршивого капитанишку убью". Что ж мне с ним делать? Раздевайся...
Ларио, прищурившись, смеялся.
– Теперь вот он смеется, а неделю тому назад... И главное – на вид бык, а нервы, как у бабы... Познакомился я и с капитаном и с женой – очень милые люди. Ездил вещи этого подлеца брать.
– А что ж жена, по-прежнему, осталась с мужем? – спросил Карташев.
– Конечно.
– И нянька там?
– И нянька. Капитан расхваливает и его, одно, говорит, несчастье: сумасшедший. Ну, и я, конечно: "Да, да, сумасшедший". Очень, очень приличное семейство. Отказались от обвинения: сам капитан уладил в полиции все дело. Ну, вот...
Шацкий отбросил руку по направлению Ларио.
Ларио в это время, пригнувшись, перебирался с дивана на кресло и оттуда на кровать. Добравшись до кровати, он свернулся в клубочек и сказал:
– Хорошо, Миша.
– Шурочку бы еще?
– Что ж, не мешало бы.
– Что наконец выйдет из этого господина? – спросил Шацкий.
– Дурак ты, Миша, – ответил равнодушно Ларио, – ничего не выйдет...
– И как же тебя опять рекомендовать?
– Порекомендуй меня, Миша, к честным людям в ничего не бойся...
– К Марцынкевичу тебя только и рекомендовать.
– С удовольствием, Миша.
Ларио стал вертеться и рычать.
– То есть зверь, а не человек.
– Го-го-го!
– Нет, этот человек... и катар... и экзамены... все это убьет меня...
– Опять животик заболел, Миша? Не падай духом: все перемелется, мука будет...
Шацкий положил голову на руку в смотрел опять уныло и расстроенно в пол.
– Зачем ты в самом деле отравляешь себя, – сказал Карташев, – ешь колбасу?..
– Что ж мне есть больше? – капризно, с детским раздражением спросил Шацкий, – и на колбасу нет денег.
– А твои экзамены как?
– Что ж экзамены? Я и сам не знаю, как их в этой обстановке выдерживаю.
– А ты, Ларио, не держишь совсем?
– Совсем... – Он поднялся с кровати и вдруг закипятился. – Странно даже задавать такие вопросы: что ж я, в подштанниках, что ли, пойду их держать? Он же заложил все.
– Я виноват...
– Тебя никто не винит, но факт... лекций нет, одежи нет, жрать нечего... – Ларио опять лег, повернулся к стене и добавил: – И самое лучшее, если ничего нельзя переделать, нечего и сил тратить: спокойной ночи.
Немного погодя по ровному дыханию Ларио ясно было, что он действительно заснул.