Текст книги "Студенты"
Автор книги: Николай Гарин-Михайловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– И надо цены на все билеты назначить, по крайней мере, по пяти рублей, чтобы быть гарантированными в порядочной публике.
– Но тогда нас и за студентов никто не будет считать, – ответил Красовский.
– И не надо...
– Вам не надо, а мы говорим обо всех.
Повенежный, фыркнув, круто отвернулся от Красовского и посмотрел на Карташева.
– Конечно, – уклончиво согласился Карташев.
Поднялся крик и споры, каждый говорил свое.
– Карташев, – заговорил, пользуясь общим шумом, с восточным акцентом черный большой студент. – Вы не помните меня, а я вас помню – мы вместе сидели с вами когда-то в гимназии: я Августич...
– Я помню вас.
– Если те не понимают, то вы понимаете, что делаете... Вы честный человек. Если вам дорога честь заведения, вы должны знать, что говорят о нем. Говорят, что у нас, если в одном конце чертежной кто-нибудь затянет: "На земле весь род людской", – то на другом конце непременно подхватят: "Чтит один кумир священный".
Все рассмеялись. Августич продолжал:
– В этом честь заведения...
Карташев перебил нетерпеливо:
– Да к чему все это? Ведь все дело сводится к тому, что везде беспорядки, а у нас их нет, и вам завидно, и вы как-нибудь хотите их создать, и это вам не удастся... И гимназия, где мы были вместе, здесь ни при чем: именно оттого, что я дурака валял тогда, я и не желаю теперь таким же быть... не желаю давать себя и других водить за нос...
– Послушайте, Карташев, – вспыхнул Красовский, – наконец и у нас же терпенье может лопнуть. Если вы нахально стоите на том, что мы хотим за нос кого-то водить, то ведь и мы станем утверждать то же: вы за нос водите! Вы морочите! Вы в каких-то непонятных целях драпируетесь в какие-то вонючие, скверные, негодные тряпки и уверяете и морочите нас, что это красиво, эффектно и, главное, искренне. Оставьте хоть это и позвольте, в свою очередь, сказать нам: морочьте других.
– Я не понимаю, на что вы намекаете?..
– На то же, на что и вы.
– То есть как?
Карташева вдруг охватило бешенство.
– Да думайте, что хотите!! Поймите, что я вас настолько презираю, настолько ненавижу... Поймите, что палачом я не был и не буду, и оскорбления палачей не могут достать меня!!
– Вот как?!
– Позвольте поблагодарить вас, – раздался за спиной Карташева чей-то голос.
Карташев повернулся. Перед ним стоял добродушный, любимый студентами старик директор, случайно попавший на сходку.
Карташев как ужаленный смотрел на откуда-то вдруг взявшееся начальство.
– Я совершенно с вами согласен...
Студенты, фыркая, стали быстро расходиться.
– Мне очень приятно, – продолжал между тем директор, – встретить такой светлый, такой зрелый взгляд на дело. Позвольте узнать вашу фамилию?
– При чем тут моя фамилия? – огрызнулся Карташев и бросился за другими к лестнице.
– Ну-с, господин искренний, не палач... – встретил его в дверях Красовский.
– Убирайтесь ко всем чертям! – крикнул ему Карташев, убегая по лестнице.
– В морду его, подлеца! – заревел вдогонку Августич.
Карташев уже летел обратно к Августичу вверх по лестнице с бешеным криком:
– Мерзавец!
Но в это время одни Карташева, другие Августича схватили за руки, и, затиснутые, они только издали, вырываясь изо всех сил, осыпали друг друга отборнейшей бранью...
Добродушный старик директор быстро пробирался за спинами студентов, делая вид, что ничего не замечает.
Вечер был отпразднован в здании института.
Фраков от Сарра на студенческих плечах было много, но студенчество остальных заведений блистало своим отсутствием.
Карташев был в числе распорядителей. Он отводил под руку почетных дам к их местам, танцевал до упада, ухаживал напропалую за всеми.
– Ах, какой милый! Какой красивый! – рассматривая его в лорнет, говорили пожилые дамы. – Очень, очень удачный вечер... С каким вкусом, тактом все устроено... Это молодежь наших времен...
– Надо непременно еще один бал... Как вы находите? – обращался энергичный, решительный генерал к дамам.
– О да, да... Charmant...*
______________
* Очаровательно... (франц.)
Директор среди наступившей гробовой тишины поздравил студентов с новым названием их заведения: "Институт инженеров путей сообщения императора Александра Первого".
– Ура! – задрожало в залах и неслось по лестницам громадного здания.
Бал затянулся до пяти часов. Без счета сводил Карташев по лестнице дам и девиц, укутывал их, нежно пожимал ручки, выскакивал раздетый на улицу, усаживая в сани гостей своей alma mater.
Самый тесный кружок студентов оставался еще долго, пили брудершафт, говорили о порядочности своего заведения, говорили о старинной дворянской крови.
Карташев, подвыпив, ехал на извозчике домой с Шацким и, охваченный вечером, говорил приятелю:
– Черт с ними: я сегодня раз десять влюбился... Господи, сколько красавиц на свете...
– Да, мой друг, тебя не хватит: ты и теперь уж на что похож...
– Завтра еду с визитами.
– А я завтра дарю свой фрак первому холую и засаживаюсь за занятия.
– Не говори о занятиях... Я в первый раз пьян: это очень приятно.
– Я не сомневаюсь, что из тебя выйдет пьяница.
– Нет, не выйдет... Денег, денег, Миша, где достать?
– Домой напиши...
– Напишу, что заболел: ведь все равно мне же, Миша, потом все достанется...
– Конечно.
– Миша, можно так полюбить, чтоб забыть все для любимой женщины? Если можно – стоит жить, нельзя – смерть сейчас... Говори: можно?
– Нельзя...
Они ехали по Фонтанке.
– Стой! – крикнул Карташев.
Извозчик испуганно осадил лошадь, и Карташев, быстро сбросив пальто, в одном фраке бросился к реке.
– Дурак! – закричал Шацкий и испуганно побежал за ним.
Карташев громко хохотал, стоя у перил.
– Миша, я забыл, что теперь зима: Фонтанка ведь замерзла...
Карташев с своей партией торжествовали победу над врагами, но громадный сбор с вечера тем не менее попал в руки противной партии, так как беднейшие все были там. Ни Карташев и никто из его партии не подозревал, что из этих бедных никто и не дотронулся до собранных денег и все эти деньги пошли на тех, кто был еще беднее, еще больше нуждался.
Бросив громадную подачку бедноте, Карташев и его компания считали себя вправе смотреть на эту бедноту как на облагодетельствованную в некотором роде ими. Тем неприятнее было видеть с их стороны все ту же черную неблагодарность.
– Просто нахалы, – говорил огорченно Карташев.
XXVIII
Впрочем, вскоре институтские и денежные дела, и Верочка, и все новые знакомства – всё сразу вдруг отлетело на самый задний план в жизни Карташева.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сифилис! ко всему остальному.
"Вот я все думал, как это выйдет в жизни, а теперь все сразу знаю", подумал Карташев. Он оделся, вышел из кабинета врача и, точно проснувшись, подумал: "Что такое я отвечал ему? Кажется, я много глупостей наговорил".
На мгновение мысль о глупостях изгнала все остальные, но сознание возвратилось, и у Карташева от ужаса не хватило воздуху, чтобы перевести дыхание.
Чувствуя, что что-то страшное охватывает его, с чем его воля может и не справиться, Карташев испуганно подумал: "Не надо ни о чем думать..." И он диктовал себе: "Вот я теперь иду, и больше ни о чем и не надо думать... иду... теперь пальто надену... надо дать на водку; "водки, Шацкий говорит, разорят меня..." – не разорят, потому что скоро всему конец". Он вышел на улицу и сел в сани.
Но опять защемило и захватило в груди, и опять Карташев гнал страшные мысли и снова каким-то очень быстрым кругом возвращался к ним. То вдруг показалось ему, что все это случилось не с ним, а с другим, или с ним, но во сне, и так хотелось вдруг спать, лег бы на мостовую и заснул навсегда. "Слава богу, кажется, теперь без колебания покончу с собой. Револьвера нет: заехать разве и купить?"
Он не ответил себе на этот вопрос, потому что почувствовал, как все нутро его восстало против смерти. "Но что же делать? – тоскливо спрашивал он себя. – Неужели так жить?!" В ответ только уныло дул ветер, гнал по небу тяжелые свинцовые тучи, и они неслись беззвучно, угрюмо вперед.
Он приехал домой, вбежал по лестнице, чиркнул спичкой в неосвещенной квартире и увидел в зеркале отражение своего бледного лица. Спичка потухла, и осталось впечатление, что там, в зеркале, мелькнул страшный остов какого-то человека.
Холодный ужас сковал его члены, и опять сознание истины во всей ее ужасающей наготе охватило и проникло в его душу.
"Прочь, прочь отсюда! – паническим страхом выбросило его назад на лестницу. – Поеду в театр, условились во фраке: три месяца еще ничего не будет заметно, а через три месяца смерть".
Карташев повеселел даже: три месяца! Много времени! Многие и до завтрашнего утра не доживут.
Он стал мыться, чистить зубы, чесаться и сосредоточенно одеваться.
Силы вдруг оставили его, и он, проговорив тихо: "Господи, что ж это?" лег на кровать и зарыдал. Тяжелые судорожные вопли вырывались из груди, все существо его вздрагивало, и все новые и новые лились слезы. "Господи, что ж это?" – повторял он все ту же фразу, которая, как молотом, била туда, где был источник этих слез... Фраза перестала действовать, он лежал, закусив подушку, равнодушный, апатичный, спокойный.
Он встал и подошел к зеркалу.
"Волосы есть еще – густые, русые... глаза..."
Карташев показал себе зубы, стиснув рот.
"Может быть, кто-нибудь еще влюбится, а я мертвый уже. – Чужой в этом мире, гость на три месяца... Ну, и отлично: не надо ни о чем думать, не сметь думать! Мертвецы разве думают?"
Он умылся еще раз, оделся, надушился, несколько раз растрепал и опять расчесал волосы, надел пальто и вышел на улицу.
В театре кончалось третье действие оперы "Ромео и Джульетта".
Ослепленный светом, во фраке, уверенно, с усвоенной уже манерой баловня судьбы, Карташев не спеша прошел в первый ряд и небрежно, не смотря на Шацкого, опустился в кресло. В это мгновение смутное удовольствие заключалось лишь в том, чтобы сильнее поразить Шацкого.
– Ну? – тихо, встревоженно спросил Шацкий.
Карташев спокойно-пренебрежительно назвал свою болезнь и, равнодушно подняв бинокль к глазам, начал смотреть на сцену.
Шацкий как сидел откинувшись вполоборота к Карташеву, так и остался, точно окаменел в своей позе.
Он усиленно мигал глазами и смотрел: смотрел на волоса Карташева, на его профиль, на то, как он держал бинокль; осматривал его костюм, ноги и опять, мигая, уставлялся в его лицо. Какое-то удовольствие, какой-то животный инстинкт самосохранения охватил его: не он, а вот этот болен. Он здоров и ни под каким видом не желает быть на его месте. Но затем ему стало жаль Карташева. Какое-то движение его руки, какой-то поворот сказали вдруг о его страданиях.
Шацкий ласково и тепло спросил:
– Тёма, правду говоришь?
Руки Карташева, державшие бинокль, дрогнули, и, прежде чем он успел вынуть платок, слезы закапали по его щекам. Карташев все смотрел в бинокль и незаметно стал вытирать слезы.
Шацкий как-то крякнул и отвернулся к сцене.
Действие кончилось. Успокоившийся Карташев равнодушно обводил глазами ложи, облокотившись о барьер. Горели огни театра и мягко тонули в тени прозрачной голубой обивки литерных лож. В ложах сверкали дорогие наряды дам, хорошенькие лица, в памяти еще сохранилось впечатление сада, фантастической ночи, красных, синих и белых огней, всего аромата нежной сцены объяснения в любви Ромео с Джульеттой. Жизнь и смерть были в душе Карташева, и он говорил, бросая отрывочные фразы:
– Ну, что ж, конец... и без меня будет театр и будет публика сидеть... весь этот блеск... а я буду в могиле...
Карташев оперся о барьер, вытянув далеко вперед ноги, скрестив их, и смотрел рассеянно по сторонам.
Шацкий залюбовался красивым и выразительным лицом Карташева, выражением его детски мечтательных острых глаз, его стройной фигурой. Он вздохнул и громко проговорил:
– А какой мальчик был! Немножко больше денег, и женщины всего мира были бы у его ног.
– Теперь, когда это все уж не мое, ты признаешь? – усмехнулся Карташев.
– Я всегда признавал.
– Но молчал...
– Мой друг, правду говорят только покойникам.
– Собственно, я имею шансик, – усмехнулся Карташев, – все сразу умирают, а я еще месяца два-три буду смотреть из-за могилы.
– И какой еще шансик! – весело подхватил Шацкий. – Нет, мой друг, ты настоящий джентльмен, был им всегда, таким и в могилу сойдешь...
– Спасибо... Я знаю, Миша, что и не джентльмен я, и не красавец, и вся эта наша жизнь ерунда сплошная, но на три месяца... Миша, стоит ли менять?
– Не стоит, и в твою память я всегда так буду жить.
– Вспоминай меня. Когда ты влюбишься, как тот Ромео в свою Джульетту, вспомни, что я мог бы так же любить, я, который буду уже прах времен. Прошли все: великие и малые, гении и дураки... Не все ли равно, Миша: тридцать лет больше, тридцать лет меньше?
– Все равно. А не напиться ли нам сегодня так, чтобы забыть все?
Карташев молча кивнул головой в знак согласия.
– Теперь я свободный дворянин и на все согласен... Одно обидно: глупо жизнь прошла... Разве поехать и убить Бисмарка? Я часто думал: кому нужна моя жизнь! Так, по крайней мере, память благодарного потомства заслужить хоть смертью. Если нельзя уже жить как должно, Миша, жить человеком, то хоть умереть человеком.
– Нет, оставим политику, мой друг, – поверь, что это глупо и недостойно джентльмена. Ну, что ж, едем? Черт с ним, с театром.
В этот вечер Карташев был пьян совершенно, но сознания все-таки не терял. Лежа в кровати, где его качало, как в самую злую бурю на море, он говорил:
– Миша, теперь я, как Жучка, в вонючем колодце, и некому меня вытащить... да и не надо, Миша: жизнь такой вонючий колодец... Ведь это еще мы студенты, а дальше что? Миша, верно я говорю?
– Пошел вон!
– Миша, Рахили, одной Рахили жаль...
Карташев оборвался и, помолчав, прошептал сам себе:
– Хорошо, молчи.
Наступило молчание. С непривычки к вину их тошнило, и в темноте ночи их вздохи тяжело неслись по квартире.
Карташев не лечился.
– Я не хочу огорчать мать, – говорил он, – она и так меня не выносит, а там все-таки потом, когда все узнает... а может, не хватит и характеру сразу покончить с собой, но я измором возьму себя.
Он заставлял себя пить. Шацкий наотрез отказался составлять ему компанию, но Корнев в скромной обстановке всегда не прочь был уничтожить бутылку-другую пива.
Иногда, выпив, Корнев вдруг с удивлением спрашивал:
– Послушай, черт Тёмка, вот никогда не думал, что из тебя выйдет тоже пьяница. Ну, положим, я так: мой отец любил выпить, и дед любил, люблю и я. А ты? В кого ты?
Корнев ничего не знал о болезни Карташева.
– А почему и мне не пить?
– Ну, пей... А я буду, ох буду, как и батько, пьяницей... Вот кончим, в полк врачом поступим, во всем и всегда честь и место господину офицеру, а доктор так: фитюлька. И в собрании даже офицерском – Христа ради... где-нибудь в деревушке, в глуши... Соберу вокруг, как батько, компанию попов, и будем тянуть:
Со святыми упокой...
XXIX
Время шло. Каждый час, каждую минуту, даже во сне Карташев переживал все то же острое, мучительное сознание конца. Давила тоска, хотелось то плакать, то кричать, то просто забыться. Иногда он начинал лечиться и опять бросал.
– Эх! лучше всего в пьяном виде покончить с собой.
Он купил револьвер и постоянно носил его с собой. Пьяный, он вынимал его из кармана, смотрел, вертел перед глазами, примеривал его к виску.
– Тёмка, черт, что ты все с револьвером шляешься, – говорил ему Корнев, – уж не задумываешь ли что?
– Глупости: я никогда не лишу себя жизни...
– Почему глупости? Если б сила воли была – собственно, самое лучшее...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В одно утро, когда Карташев бы еще в постели и обдумывал, как бы скорее довести себя до твердого решения покончить с собой, раздался звонок, и в комнату вошел его дядя.
Карташев и бровью не моргнул: он смотрел на дядю, как на что-то теперь уж не имеющее до него никакого отношения.
– Ты что ж, и здороваться не хочешь?
– Со мной нельзя целоваться, – отстраняясь, холодно ответил Карташев, болезнь заразительна.
– Глупости...
И дядя звонко поцеловался с ним, по обычаю, три раза.
Карташев исподлобья следил за тем, какое впечатление производит его вид на дядю.
– Глупый ты, глупый – вот что я тебе скажу: никакой у тебя болезни нет; просто растешь... у кого из нас, мужчин, не было такой болезни?
– И у вас была?
– И у меня была.
– Как же вы лечились?
– Дал фельдшеру десять рублей.
Карташева разбирало раздражение: ему хотелось сразу осадить дядю.
– Хотите, выпьем?
Сердце дяди сжалось от предложения племянника.
– С утра я не привык пить, – потупился он.
– Напрасно... с утра лучше всего...
И с непонятным для самого себя раздражением Карташев подошел к столу и налил себе из бутылки большую рюмку водки. Выпив ее, он налил вторую и тоже выпил.
Дядя старался делать вид, что ничего особенного не замечает. Он только проговорил упавшим голосом:
– А вот для твоей болезни водку пить не годится.
Карташев молча закусил сардинкой.
– Мама вас послала направить меня на путь истины?
Дядя растерялся, покраснел и замигал глазами.
– Тёма, как тебе не грех, – за что ты издеваешься надо мной? – обиделся он.
Голос дяди задел Карташева и вызвал доброе чувство.
– Бог с вами, я и не думаю издеваться над вами... – ответил он смущенно.
– Издеваешься... надо мной, над матерью, издеваешься над всеми святыми...
– Дядя, голубчик, я не знал, что вы все уже святые... И не думаю издеваться.
– Издеваешься! Потому что ты эгоист, о себе только думаешь и не хочешь подумать, каково-то там отзываются все твои штуки... Ведь та-то, которая тебя на свой позор на свет родила, любит тебя не так, как ты ее; для тебя шутки, ты о ней и не думаешь, а я потерял голову; я оставил ее в кровати уже; кроме тебя, пять душ у нее, и никто не на своей дороге... Зина развелась с мужем... Грех, грех, Тёма!
Карташев сидел облокотившись и молчал.
– Я думаю, что для всех было бы лучше поскорее избавиться от такого, как я...
– Ты думаешь? Если бы ты немножко больше любил тех, кто живет тобой, ты думал бы иначе... Я приезжаю к тебе за две тысячи верст, и ты не находишь ничего лучшего, как издеваться надо мной... Я старик... Показываешь, как ты водку пить научился...
Дядя дрожал, голос его дрожал, руки дрожали. Карташев встретился с его глазами и сказал:
– Дядя, голубчик, ну, извините... Теперь уж поздно говорить, – махнул он рукой, – я запустил свою болезнь настолько... Я весь уже пропитан ею.
– Да ерунда все это.
– Дядя, голубчик, – вспыхнул опять Карташев, – только не будем же так сплеча рубить: ерунда, ерунда... Я вам говорю то, что говорит наука, а вы: "Ерунда"!
Дядя задумался.
– Твоя мать поручила мне отвезти тебя к доктору. На что лучше наука...
– На что лучше, – угрюмо ответил Карташев.
– Тут у нее есть какой-то знакомый.
Дядя достал записную книжку и прочел фамилию доктора.
– Ну, одевайся, поедем. Да закуси хоть кофе, чтоб не несло от тебя водкой.
– Вы думаете, я уж настоящим пьяницей сделался? Я пью, но так и не могу привыкнуть.
– Для чего же ты пьешь?
– Чтоб скорее к развязке... – Карташев прочел боль и страдание на лице дяди и добавил: – Впрочем, как ни несносна жизнь, но если доктор скажет, что можно надеяться, я согласен бросить и буду лечиться. Вы взяли вопрос с другой стороны.
– Ты делаешь милость и снисходишь, чтобы жить для нас, – ответил дядя, отворачиваясь и смотря в окно.
– Ну, будет же: на меня не стоит сердиться.
– Тебя мама избаловала, папу на тебя надо было.
– Та-а-ак... Это, конечно, было бы лучше, потому что от папы я давно сбежал бы в Америку и, по крайней мере, стал человеком, а теперь я шут гороховый...
– Ну, брат, уважил ты... стою и думаю: да куда же девался наконец мой племянник Тёма?
Карташев усмехнулся.
– Тёма, собственно, умер, осталось только гнилое тело, в котором шевелятся еще черви, – это вы и принимаете за жизнь.
– Да ты просто с ума сошел!
Карташев рассмеялся.
– Сошел с рельсов, сошел с ума, сошел с колеи жизни... Лечу под откос, а вы разговариваете со мной, как с путным. Я ведь теперь и сам не знаю, что через секунду сделаю и с собой и с вами. Иногда иду по улице и думаю: брошусь и начну всех, всех, как бешеная собака, кусать, пусть не я один пропадаю, пусть заразятся и другие.
– Если бы это говорил какой-нибудь купеческий, избалованный сынок... но человек с высшим образованием...
– Э, дядя, оставьте хоть образование: ходим вокруг да около, а к образованию ума и сердца, как говорил Леонид Николаевич, еще не приступали... Навоз времен мы все с нашим образованием...
– Так ломаешься... не знаешь уж, что и говоришь.
– Не то что ломаюсь, а изломан уж весь...
– Ну, брось же ты, Тёма, этот тон... Порядочный человек... ну, застрелится, а не будет же через час по столовой ложке...
– Порядочный? так я же и не порядочный...
– Агусиньки! как маленький ребенок.
– Ну, вот, ребенок?.. И все, что я говорю вам, одно ребячество?
– Ребячество.
– И ничего заслуживающего внимания нет в этом?
– Нет.
– По чистой совести и правде?
– Как люблю моего бога.
– Просто с жиру человек бесится?
– Только.
– И можно так жить?
– Можно...
– Душа без тела может жить?
– Может, конечно... на том свете одна же душа.
– А на этом тело без души? Ну, тогда, конечно, больше не о чем и говорить: вы убедили меня, и я хочу жить!.. И какой же скотиной я сделаюсь, дядя, только ахнете... Возьмите...
Карташев вынул револьвер.
– Ты хотел лишить себя жизни?
– Да.
– Давно ты его носишь?
– Третий месяц.
– Можешь смело носить и дольше, – сказал дядя, положив револьвер на стол.
Карташев покраснел.
– Это зло и справедливо, но это только показывает, как и вы презираете меня.
– Мой друг! честное слово – уважать не за что.
– Конечно... но вы даже не признаете, что я добрый человек.
– Я вижу злость, раздражение, вижу, если хочешь, сумасшедшего человека, вижу массу дурных задатков, но ничего доброго.
– Дядя, голубчик, – захохотал Карташев, – а полгода тому назад что вы говорили?
– Тогда так и было.
– Значит, через полгода я стал другим человеком?
– Что ж? это постоянно бывает.
– А не бывает так, что, когда поля засеют гнилыми семенами и бурьян начнет глушить их, говорят: не то сеяли? Ведь поле-то сеял не я.
– Да, ты святой: перед тобой только свечку зажечь... Экая же, ей-богу, подлость человеческой натуры!.. сам наделал гадостей и всех, всех обвиняет, кроме себя. Ей-богу, Тёма, в тебе нет даже гордости твоего рода.
– Ну, хорошо, гордость есть. Я согласен, что я круглый подлец: так отчего же вы мне не даете убраться к черту?
– Ах, Тёма, я уж болен, – в эти полчаса ты вымотал из меня всю душу. С тобой я сам сойду с ума. Делай что хочешь – стреляйся, вешайся, я еду домой!
Дядя, взбешенный, с налитым лицом, с глазами полными слез, схватился за шапку.
Карташев смутился.
– Ну, хорошо, едем к доктору.
– Слушай, Тёма, в последний раз говорю: ты все эти разговоры со мной брось... с меня как с козла молока – возьму и уеду.
– Только не пугайте. Не уедете: против мамы не пойдете! Оставьте! вы у нее под таким же башмаком, как и все мы. Приедете, и что ж? Что Тёма? И не для меня вы и приехали... а когда я вижу, что вам делается больно, мне и жаль... пожалуйста, не пугайте... поняли?
– Я понимаю, что ты сумасшедший и нагло пользуешься добротой своего дяди.
– Что правда, то правда... Ах, дядя, я теперь перед смертью хочу быть по существу: будьте по существу, и лучшего племянника вы никогда не найдете себе.
– Я уж не знаю, как и быть: я, твой старый дядя, у тебя первый раз в гостях, делай что хочешь – как хочешь, так и принимай меня...
– Вот, вот, вот... Дядя, дорогой мой, как я рад вас видеть... Я ценю все: вы не побрезгали поцеловаться, я целую вашу руку.
Дядя не успел отнять руки.
– Ну, ей-богу же, сумасшедший!
– Вы не хотите видеть водки? Вот она!
Карташев швырнул бутылку за фортку.
– Вы не хотите, чтоб я пил? даю вам честное слово, что не буду... Вы хотите, чтоб я шел к доктору? Иду! Вы, наконец, с дороги хотите чаю, кофе? Сейчас все будет.
Дядя стоял растроганный и, качая головой, шептал удрученно-ласково:
– Дурень ты, дурень...
Карташев вдруг бросился на кровать и, безумно рыдая, уткнулся головой в подушку.
– Тёма, Тёма, Христос с тобой... дитятко мое дорогое!
Дядя ловил его голову, целовал ее, и слезы текли по его щекам.
– Я изболелся, – рыдал Карташев, – я изболелся... Я измучился, все порвалось во мне... все живое рвется, рвется... А-а-а...
Это были вопли и крики такого страдания, такого отчаяния, какое не требовало объяснений и было понятно доброму, маленькому, с большим рябым лицом человеку. Он сам плакал горько и жалобно, как плачут только или дети, или очень добрые, с золотым сердцем люди.
Они были у доктора, и старик доктор, осмотрев Карташева, долго качал головой.
– Организм ослаблен. Здесь в Петербурге оставаться немыслимо... на юге, конечно, может быть... Во всяком случае, не теряя времени надо уезжать.
Выйдя от доктора, Карташев, мрачный и упавший духом, заявил дяде:
– Я не поеду никуда, а тем более к матери.
– Умрешь.
– Умру, – глухо, безучастно повторил Карташев.
Дядя ушел и обдумывал, как помочь новому горю. Приехав домой, он послал срочную телеграмму сестре. К вечеру получена была на имя Карташева следующая телеграмма:
"Если Тёма не хочет маминой смерти, он немедленно приедет. Наташа".
Карташев повертел телеграмму и мрачно произнес:
– Еду...
Послали телеграмму о выезде и приступили к сборам. Выкупили вещи, часы. Тысячи в три обошелся этот год, и еще рублей триста истратил дядя на выкуп вещей, уплату долгов. Он только качал головой. Перед отъездом дядя пожелал, чтобы Карташев свез его к Казанской божией матери.
– Лучше сами поезжайте: я ведь неверующий... хотя и молюсь... прибавил Карташев, подумавши.
– И молись: сегодня не веришь, завтра не веришь, а все-таки придет твой час.
– Пожалеет наконец господь?
– Пожалеет.
Дядя настоял на своем, и Карташев поехал с ним в Казанский собор. Там под громадными сводами звонко отдавались их шаги, и дядя, с большим вытянутым лицом, испуганно спрашивал племянника:
– Тёма, где икона?
Карташев оглянулся и показал на одну из икон.
Дядя, запасшийся целым пучком свечей, подошел благоговейно к иконе, поставил свечи и, стоя на коленях, стал читать молитвы.
Карташев стоял в стороне и безучастно смотрел на образ.
– Ежели Казанской, – шепнул ему на ухо сторож, – то не тому образу молятся они...
Карташев быстро подошел к дяде и смущенно сказал:
– Дядя, я ошибся: вон тот образ.
Дядя, оборванный в разгаре молитвы, вскочил и с непривычной горячностью накинулся на племянника:
– Ну, ведь это же просто бессовестно! Ну, что же это? ткнул куда-то... Ну, ей-богу, просто на смех... так вот, чтобы только издеваться...
– Дядя, голубчик, ей-богу же, я не виноват... Честное слово, не нарочно...
– Э! Терпеть уж этого не могу... Ну, где же настоящая?
– Вон, вон...
– Опять что-нибудь окажется?
– Верно, настоящая, – кивнул головой сторож.
– И свечи все истратил!
Дядя мелкими шажками пошел купить новых свечей и направился к указанному образу.
Карташева разбирал смех, но он удерживался, и, когда дядя кончил молиться, он с серьезным лицом пошел рядом с ним из церкви. Дядя шел озабоченно-торопливо и с упреком говорил племяннику:
– Нельзя, нельзя, голубчик, без бога.
– И я говорю, – ответил Карташев, кивнув головой.
– Говоришь, а что делаешь? Не ты один, конечно: все ваше поколение.
– У всякого поколения свой бог...
– У тебя какой?
– У меня нет, и потому я не поколение.
– Кто ж ты?
– Китайский навоз... Там четыреста миллионов каждого поколения уже две тысячи лет насмарку.
Карташев переменил разговор.
– Бросил пить, и ни капли не тянет. Хотите, брошу опять курить? Бросаю, честное слово...
Дядя даже рассмеялся, увидя, как Карташев пустил по улице свою табачницу.
– Знаю я, голубчик, что, если б хороший кнут на тебя, ты потащил бы такой воз...
– Кнут – вы, конечно? Не было вас перед французской революцией.
– И поверь, что, если б я был Людовиком Пятнадцатым, так, ей-богу же, ничего бы и не было.
Карташев хохотал до слез.
– Ах, дядя, голубчик, один восторг вы...
Дядя шел быстро, подбирал высоко ноги, улыбался и пренебрежительно повторял:
– Дурень ты, дурень!
Совсем было выехали, как вдруг на вокзале Карташев увидел мелькнувшую Горенко. Сообразив, что и она тоже едет, он наотрез отказался ехать в этот день.
Дядя каждый раз, как племянник проявлял новый каприз, приходил в полное изнеможение. Он бессильно топтался на месте, вытирал пот на лбу и придумывал, как бы опять настроить на лад своего норовистого спутника.
– Но почему же ты не едешь?
– Не все ли равно вам? Сегодня не еду.
– Скажи прямо: может, ты завтра и совсем не поедешь?
– Завтра, честное слово, поеду.
– Но почему же не сегодня?
– Не скажу.
Дядя подумал и произнес решительно:
– Я один еду.
– И отлично.
– Ну, знаешь, честное слово, сколько живу, ничего подобного, никогда такой мороки у меня не было, как эти дни с тобой... я просто болен... живого места нет во мне.
– А я умираю и то молчу.
– Эх, батюшка, все мы умрем... не о том надо думать, а о том, чтоб поменьше мучить близких... Больной, больной, а уж из рук вон!
На другой день опять чуть было не расстроилась поездка.
– Дайте мне карманных денег, – потребовал Карташев.
– На что тебе?
– Не хочу быть от вас в зависимости.
– Да что ты, господь с тобой?
– Мне три месяца жить осталось, и довольно с меня всякой опеки... Я ведь отлично вижу и читаю ваши мысли: вы вот усадите меня в купе, тронется поезд, и тогда я весь в ваших руках. Не хочу: ни в чьих руках я с этого времени никогда не буду... Так и запишите и маме передайте... Я теперь не то, чем был прежде, тогда мне было что терять, а теперь у меня надежный товарищ.
– Кто?
– Смерть.
– Господи, как может измениться человек. Ты совсем негодяй.
– Я вам говорю, дайте денег.
– Ну, дам...
– Сейчас дайте.
– Да что ж ты, Тёма, не веришь, наконец, мне?
– Не верю, не верю, никому не верю...
– Да у меня таких денег и нет: вот все...
– Деньги у вас зашиты в жилете, видел ведь.
– Господи, где ж я тут распарывать их буду?
– Идите в уборную.
– Сейчас звонок.
– Успеете.
– Тёма, ведь я старик.
– Ну, когда ж я такой подлец, что мне решительно все равно – старик вы или нет.
– Тьфу ты! наконец... Да ты действительно тронулся.
Дядя сделал страшные глаза, пожал плечами и пошел поспешно в уборную.
Немного погодя он вручил племяннику сторублевую бумажку.
– Тёма, но если ты будешь пить...
– Угадал, значит, что под опеку хотели взять... Успокойтесь, пить не буду: я хоть и разбойник, но честный: дал слово.