355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гарин-Михайловский » Студенты » Текст книги (страница 13)
Студенты
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:12

Текст книги "Студенты"


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)

– На что ж тебе деньги?

– Буду раздавать на водку за упокой моей души... Книжек накуплю сейчас. Есть серьезные, так называемые хорошие книги, так я их не куплю, хотя они, может, и действительно хорошие; я куплю романчик Габорио или что-нибудь в этом роде... Ведь это и ваша любимая литература?

– Если по-русски, а по-французски читай сам...

– По-русски, по-русски.

Дорогой дядя, выгадывая экономию, незаметно старался, чтоб Карташев платил по буфетам за еду. Сначала Карташев не замечал этого, но поняв намерение дяди, отказался наотрез платить за что бы то ни было.

С тяжелым чувством подъезжал Карташев ранним утром с вокзала к старому дому, где жили теперь для экономии Карташевы. С ощущением арестованного он поднимался по ступенькам террасы в сопровождении дяди. Мысль удрать соблазнительно закрадывалась в его голову. По этой террасе, бывало, отец, поймав его, вел в кабинет для наказания. Он давно уж не говорил дяде резкостей и первую сказал опять, стоя у двери в ожидании, когда ее отворят:

– Вы мой жандарм...

Дядя только головой мотнул.

Заспанная незнакомая горничная отворила дверь. Карташев с ощущением человека, собирающегося лезть в холодную воду, решительно шагнул в переднюю. Он снял пальто, помертвелыми глазами взглянул на дядю и без всякой мысли вошел в гостиную. На него вдруг напала страшная слабость, и он опустился на первый стул. Дядя прошел мимо него в следующую комнату.

Карташеву вдруг ярко вспомнилась картина из раннего детства, когда к его матери привели убежавшего из бывших крепостных поваренка Якима; Яким стоял в ожидании барыни: губы его были белые, голубые глаза совершенно бесцветны, он то и дело встряхивал своими кудрями. Так и он, Карташев, ни на кого теперь не смотрел, был бледен, вероятно, как смерть, сердце громко билось в груди. Какие-то тяжелые шаги: целая процессия... Дверь тихо отворилась.

Как сквозь сон, смотрит Карташев лениво, апатично, тяжело, как сквозь сон, видит какую-то белую маленькую старушку. Неужели это мать? Ее ведут: с одной стороны дядя, с другой – бледная как смерть Наташа.

Он поднялся и пошел медленно навстречу к матери. Мать остановилась, и страшные глаза уставились в него.

– Я думала, – сурово отчеканивая слова, заговорила Аглаида Васильевна, – что вырастила мужественного, честного, любящего, не разоряющего свою семью сына, а я вырастила...

– Мама! не говори... – дрожащим голосом сказал Карташев.

– Мама, не надо... – умоляюще, как эхо, повторила Наташа.

Наступило молчание. Надо было что-то делать.

Карташев, думая, что мир лучше всего, нагнулся к руке матери. Это тупое равнодушие павшего сына резнуло Аглаиду Васильевну по сердцу. Она растерянно поцеловала воздух, но потом голосом тоски, смерти, страдания, отвращения проговорила:

– Я не могу...

Она повернулась было назад, но взгляд ее остановился на образе в углу, и, упав перед ним на колени, она страстно в отчаянии воскликнула:

– Господи, за что же?! За что позор за позором валится на мою голову?!

И глухие рыдания ее понеслись по комнате.

Наташа и дядя подняли ее и увели в спальню. Карташев никогда не вдумывался, как именно произойдет встреча с матерью. Теперь она произошла. Очевидно, мать знала все... Меньше всего он ожидал, что вызовет к себе только чисто физическое отвращение. Он стоял раздавленный и растерянный. Но, оглянувшись и увидев вдруг в дверях передней Горенко, которая манила его пальцем к себе, он, ничего уж не соображая, как она очутилась здесь, думая только о том, чтобы не выдать своего смущения, скрепя сердце, с выражением пренебрежения ко всему, пошел к ней.

Они прошли переднюю и вошли в кабинет.

Все тот же кабинет: и ружья по стенам, кровать и диван и смятые постели на них. Он только теперь заметил, что Горенко еще не причесана и одета наскоро: она, значит, ночевала у них. Он знал, что перед отъездом в Сибирь она по своим денежным делам должна была приехать на родину. Очевидно, она остановилась у них.

– У вас кровь на щеке, вытрите, – сказала Гаренко, с слегка брезгливым чувством отворачиваясь от него.

Карташев вспыхнул, быстро вынул платок и начал перед зеркалом осторожно прикладывать его к ранке. Мысль, какое он должен был произвести удручающее впечатление, тяжело навалилась на него. "Какая каторга, зачем я приехал?" мелькало в его голове.

– Вчера ночью Маню отвели в тюрьму, – угрюмо проговорила Горенко.

Карташев растерянно присел на край дивана: сцена с матерью осветилась вдруг совершенно иначе. Теперь он понял ее. Машинально повторил он слова матери:

– Какой позор!..

Горенко сразу потеряла самообладание.

– Не позор!! – быстро вспыхнув, бросилась она к нему. – Не позор... Позор не в этом, не в этом. И вы знаете, в чем позор... не смеете фальшивить... Не смеете: старикам оставьте их комедии – глупым, тупым, неразвитым эгоистам... А вы только эгоист, но сознающий! От своего сознания никуда не денетесь... Лгите другим, но не смейте лгать здесь...

Карташев, как во сне, утомленно слушал. Это говорила та, которая когда-то в гимназии была влюблена в него. Стоило ему тогда сказать ей только слово, и она пошла бы за ним, куда бы он только ни захотел. Но они разошлись по разным дорогам и теперь опять случайно встретились. Она стояла перед ним, глаза ее сверкали, тонкая кожа обыкновенно бледного лица залилась румянцем и раскраснелась. Она стояла, наклонившись вперед, стройная, точно сжигаемая каким-то внутренним огнем. Откуда у нее эта жизнь, сила, красота? Такой он ее не знал тогда. В такую он, может быть, влюбился бы больше, чем во всех тех, в кого был влюблен.

Верочка и его болезнь безмолвным контрастом сопоставились с этой стоявшей перед ним женщиной. Даже не болело – так безнадежно, безвозвратно было то прошлое.

Он заговорил спокойно, равнодушно:

– Я потерял все... ничего не осталось... – Он остановился, чтобы совладеть с охватившим его волнением. – Даже для семьи я стал чужим... Вы хотите убедить меня, что я не искренний и в убеждениях... Думайте что хотите... – Слезы сжали ему горло, он сделал мучительную гримасу, чтобы подавить их, и кончил: – Передайте матери, что мы с ней больше никогда не увидимся.

– Вы хотите лишить себя жизни? – спросила, подавляя смущение, Горенко.

– Нет.

Он хотел прибавить, что ему осталось два-три месяца до естественной развязки, но удержался.

– Можно передать вашей матери, что вы, может быть, воротитесь к ней... другим человеком?

– Нет, нет... этого нельзя... Ни к ней, ни к вам никаким я никогда не вернусь!..

Он быстро повернулся к двери.

Она крикнула вдогонку первое, что сообразила:

– Возьмите хоть денег на дорогу.

Она догнала его и сунула ему в руку свой кошелек.

Карташев хотел было повернуться, чтобы сказать что-то еще, но слезы заволакивали глаза, он боялся расплакаться и, судорожным движением оттолкнув ее руку с деньгами, исчез в дверях.

Наташа, уложив мать, тихо, рассеянно, равнодушно шла из спальни матери. Она вторую ночь не смыкала глаз; она устала, в ушах был какой-то страшный шум и все вертелась любимая песня Мани. И так отчетливо она слышала выразительный голосок Мани, так отчетливо, что слезы выступали на глаза, и, подавляя их, она еще равнодушнее смотрела по сторонам. В гостиной брата не было. Она прошла в переднюю, вошла в кабинет и устало спросила Горенко:

– Где брат?

– Он ушел.

– Куда? – встрепенулась вся до последнего нерва Наташа.

– Ушел, чтоб умереть или вернуться в свою семью человеком... – угрюмо ответила Горенко.

Наташа молча, точно не понимая, смотрела на Горенко.

– Зачем вы его не удержали?

– Зачем я буду его удерживать? на что вам такой? а другим не у вас же он станет!

Горенко говорила жестко и резко.

Наташа растерянно присела и с упреком смотрела на подругу.

– У вас нет сердца, – проговорила она и, закрыв лицо руками, как-то взвизгнув, жалостно заплакала.

Она плакала все громче и громче, плач перешел в судорожные вопли, рыдания, а Горенко быстро бегала по комнате, нервно ломая руки.

– Боже мой, боже мой! Наташа, ради бога, точно на разных языках мы говорим с вами. Наташа! было время, я не меньше вашего его любила...

Горенко говорила долго и много.

Наташа стихла. Она положила голову на руки, молчала и только изредка вздрагивала. Острая боль сменилась каким-то сладким успокоением. Где-то далеко, далеко раздается голос Горенко, что-то сверкает, точно в ярких лучах солнца: то церковь стройной вершиной уходит в небо; она с Корневым в их деревенском саду; монахиня на коленях, та, о которой говорил тогда Корнев; несется тихое, стройное, нежное пение:

Свете тихий, святыя славы...

И все вдруг стихло и потонуло в бесконечном покое... Страшный мрак... Растерянная Наташа с диким криком бросилась к Горенко.

– Где я, где я?!

Она обхватила Горенко и тяжело, не удержавшись, опустилась по ней на пол.

– Наташа, милая Наташа! – потрясенная ужасом, закричала, в свою очередь, Горенко. – Кто-нибудь на помощь!

Часы медленно пробили восемь.

– Боже мой, какой ужасный день, а только восемь часов, – шептала в ожидании прихода кого-нибудь Горенко.

В дверях стояла Аглаида Васильевна и смотрела на нее напряженными горящими глазами.

– Со стороны смотреть – ужасный, – проговорила она, – а переживать его?!

Аглаида Васильевна вдохновенно, гордо показала рукой вверх.

– Переживем: тот, кто посылает крест, дает и силы.

И, подойдя к лежавшей на полу Наташе, голосом бесконечной любви и ласки она нежно произнесла:

– Наташа!

Наташа открыла глаза.

– Пойдем с мамой, моя голубка дорогая... пойдем, ляжем... Уснет моя Наташа.

У Наташи дрогнуло лицо, и, поднимаясь, она растерянно, жалобно проговорила:

– Мама?!

– Мама, твоя мама!

И, нежно увлекая за собой дочь, обводя Горенко взглядом твердым, не просящим ни у кого помощи, чистым и спокойным, устремленным куда-то вдаль, туда, где осталась ее молодость, вся ее жизнь, Аглаида Васильевна вышла с дочерью из комнаты.

XXX

Карташев вышел из кабинета, не разбирая, куда идет. Не все ли равно? Одна мысль – никого не встретить, уйти незамеченным. Через темную переднюю он прошел к лестнице, ведущей в кухню, спустился в коридор и вышел во двор к ограде сада.

Он стоял здесь без мысли, без движения, связанный сознанием своей безвыходности. Да, завалило все входы и выходы! Господи, что же делать?! Идти назад к матери и просить прощения? Пробраться в маленькую комнатку и там смиренно ждать, когда пожалеют и позовут? И опять все та же пустая жизнь в пустом ожидании, когда любо станет все, что любо матери, с подорванным вконец кредитом к тому же, в унизительной роли дармоеда?!

И в чем просить прощения? Не заболей он, только не заболей, и он по-прежнему был бы все тот же, правда немного неэкономный, немного несерьезный, может быть, даже далекий от идеалов Аглаиды Васильевны, но зато далекий и от всяких других идеалов, и все-таки примерный Тёма, краса и гордость своей семьи именно тем, за что упрекала его Горенко и кричала ему надменно-запальчиво: "Не смеете!" Но мать тоже говорила, отправляя тогда в Петербург: "Тёма, не смей..."

– Не смей, не смей, везде не смей! – шептал Карташев, и какая-то буря отчаянья, злобы, бешенства поднималась в его душе.

"Не все ли равно, что там еще ждет впереди? Э, нет, не все равно! Пусть придет еще все, что есть самого ужасного!.. Иди, иди, проклятое! Рви больней, сильней... Не боюсь! Ненавижу тебя, жизнь! Ненавижу все ваши "не смеете". Все смею! Ценою жизни я купил себе это право... Топчите, бейте, но буду делать, что хочу я, я, я... проклятые!.."

Он забыл, зачем он пришел сюда, забыл, что стоит здесь, забыл, что надо куда-нибудь идти. Ураган, охвативший его душу, точно нес его над какой-то бездной, и в эту бездну летело все: семья, отношения, вся обстановка обычной жизни, полетит он сам, его жизнь, и исчезнет навеки в этой темной, страшной бездне. Смерть, смерть и конец всему...

И опять все стихло, промчался ураган, нет охоты думать, шевелиться, и даже сознание, что надо еще жить, отлетело куда-то. Нет, нет, ничего больше не надо, и эта минута покоя наболевшего тела, разорванной души – эта минута его, и пусть она куплена ценой, которая в глазах других ничего не стоит, но она всего стоит в его глазах, и не им, тем другим, жить, – тем ведь ничего же не надо: успех – хорошо, нет – выгонят, отвернутся... мать отвернется...

"О, всем прощу, но не тебе... все права ты потеряла сегодня... не сын я тебе, хорошо!.. и ты же мне больше не мать..."

Карташев мутными глазами затравленного зверя оглянулся кругом.

"Нет, нет, не надо, – подумал он, – хорошо, хорошо: я люблю вас всех, но не хочу вашей любви... не хочу: она ничего не стоит..."

"Зачем ненавидеть, зачем? Это такое низкое чувство... Уж если ничего не осталось, то пусть останется хоть сознание, что я все-таки не тот, за кого меня принимают... Пусть они думают там, что хотят... для меня где теперь они? Все погибло, нет семьи, нет друзей, нет карьеры, умирающий... Я один теперь, – я Жучка, брошенная в колодезь, и некому вытащить меня..."

Слезы полились по его щекам.

Он долго плакал, потом вытер слезы и подумал: "Надо уходить".

Он продолжал стоять у ограды.

Было ясное октябрьское утро. Далекое солнце светило холодно. Сверкала желтая, местами ярко-красная, местами еще темно-зеленая сочная листва деревьев. На дорожке, за оградой валялся кем-то забытый, кем-то сделанный, простой из орешника лук. Точно это он сам, как когда-то в детстве, сделал его вчера и бросил, чтобы, проснувшись сегодня радостным и счастливым, найти его и бежать с ним, полным жизни, навстречу начинающемуся веселому дню... О, боже мой, это все было, и как все живо и как сильно вспомнилось вдруг это промчавшееся безвозвратно детство... Жучка, колодезь, тот день, когда он ее искал и вытащил... Тогда тоже что-то случилось с ним, его наказали, и ему во сне приснилось тогда, как вытащить Жучку... Он так и вытащил потом. Был болен... Как любили его тогда... Тогда для какой-нибудь Жучки он не задумался рискнуть жизнью, а теперь? Или нет уж в нем мужества и он боится смерти? Но разве он и теперь не рискует жизнью, и на этот раз даже и не для Жучки? Разве не сам он не хотел лечиться, не сам довел себя до такого состояния? Отчего?!

Надо идти отсюда. Надо навсегда оставить дом, родных, все, к чему так привыкли воля, сердце, мысль. Почему надо? Надо.

Он посмотрел на сад, на дом и пошел со двора, огибая террасу.

О чем жалеть?! Он пошел по улице.

Умереть?! А кругом жизнь била ключом и казалась прекрасной и в спокойном прозрачном воздухе, и в безмятежном осеннем небе, и в этом контрасте покоя с шумом улиц, в спешном движении пешеходов, в грохоте телег, экипажей. Утро, полное жизни, сверкает, охватывает, и так мучительно хочется слиться опять со всей этой прелестью жизни, чувствовать силу, крылья, обаянье, блеск этой жизни, лететь туда, в ту чудную даль, где едва заметно, привольно и беззаботно точно купается в синем воздухе свободная птичка. О, как захотелось вдруг жить!

"Хочу жить, жить хочу! – напряженно стучало в висках Карташева. – Но не здесь, – здесь смерть: не здесь..."

Карташев очнулся на вокзале. Какой-то поезд готовился к отходу. "Поеду отсюда..."

Куда? Да, да: куда? Он вдруг вспомнил какой-то городок, где жил друг его дяди. Он раз только и видел его у дяди. Грустный, задумчивый, молчал и все слушал, а глаза, добрые, ласковые, смотрели на него – Карташева.

"Он добрый", – успокоительно подумал Карташев и пошел покупать билет.

Потом, уже сидя в вагоне, он подумал, что надо все-таки написать матери.

Он позвал посыльного и, вырвав листок из его тетрадки, написал:

"Я попал, как Жучка, в вонючий колодезь. Если удастся выбраться из него – приеду. Если нет – не стоит и жалеть. Прощайте и простите".

Карташев ехал, смотрел в окно вагона, прислушивался к стуку колес, ничего не видя, ничего не слыша. Мысли, как вспугнутые птицы, тревожно, точно отыскивая местечко, где бы присесть, – носились в его голове. Носились, и он гнал их, – они отлетали, опять возвращались – беспокойные, тревожные. Мысли о доме, матери, о Петербурге, долгах, о Верочке, Шацком, о настоящем мгновении, о смерти – все было загажено, тоскливо, не на чем было остановиться, отдохнуть.

На одной из станций поезд стоял, Карташев, смотря в окно, думал: "Этот стрелочник, который стоит перед его окном и смотрит на него – Карташева, захотел бы поменяться с ним ролями?.."

Какой-то поезд подошел и остановился так, что окно купе, где помещался Карташев, пришлось против арестантского вагона. Вагон уже трогался. В нем было человек пятнадцать. Карташев встал, с любопытством рассматривая из своего окна арестантов. На скамье сидел молодой человек с гладко причесанными волосами. Перед ним лежали хлеб, какая-то рыба. Сидевший отрезывал ломтиками хлеб и рыбу и не спеша ел. Слегка косые глаза его спокойно, удовлетворенно смотрели куда-то и видели, очевидно, не то, что окружало его. И вдруг эти глаза остановились на Карташеве. Чьи это глаза? Он где-то уже видел их.

"Иванов?!" – мелькнуло вдруг в голове Карташева.

Очевидно, и Иванов узнал его. В его косых глазах мелькнул какой-то ужас, и Карташев, как ужаленный, отскочил и спрятался в глубине купе.

Узнал его или нет Иванов?

Карташев сидел растерянный, подавленный.

"Да, так вот где опять перекрестились наши дороги".

1895


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю