Текст книги "Экспресс «Надежда» (Сборник)"
Автор книги: Николай Гацунаев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Ты рассмеялась, сорвала красное хазараспское, даже руку подняла, чтобы кинуть, и вдруг почувствовала: что-то неладно. Я по глазам увидел. «Зачем?» – спросила. «Просто так. Уезжаю завтра». – «Как уезжаешь? Куда?» – «На фронт». Ты побледнела и выронила яблоко. До сих пор вижу, как оно катится: по дорожке, наискосок, к арычку. Задержалось на мгновение и в воду. И медленно так по течению поплыло.
Ты меня больше ни о чем не спросила. Подошла, положила руки на плечи и поцеловала. И глаза у тебя были мокрые от слез… А я…
Он взглянул на нее и растерянно замолчал: Ева плакала.
Где-то неподалеку послышался, приближаясь, слитный топот многих десятков ног. Четкий, размеренный, он напомнил ему что-то мучительно знакомое, и прежде, чем сверкнула догадка, звонкий молодой голос взмыл в голубое небо.
На марше равняются взводы.
Гудит под ногами земля…
Вступил еще один голос, и песня зазвучала мужественнее, громче:
…За нами родные заводы
И алые звезды Кремля!
Секунда, другая, и десятки крепких мужских голосов грянули припев:
Мы не дрогнем в бою
За столицу свою,
Нам родная Москва дорога!
Нерушимой стеной
Обороны стальной
Разгромим, уничтожим врага!
Сомнений не оставалось: шли с песней солдаты. Отряд показался из-за поворота дороги, и, четко чеканя шаг, прошел мимо, в открытые ворота сада.
– Рота-а-а, стой! – скомандовал командир. – Сбор через десять минут. На перекур разойдись!
Ева вытерла слезы: прерывисто вздохнула и поднялась со скамейки.
– Мне надо идти. – Глаза у нее припухли и покраснели. – Прощайте.
Он бережно провел ладонью по ее волосам, и было в этой ласке что-то отеческое. Ева уткнулась лицом ему в грудь, и плечи ее задрожали от беззвучных рыданий.
– Ну что ты… – Он прикоснулся губами к ее лбу. – Не надо плакать.
– Мне страшно.
– Чего ты испугалась?
– Не знаю. – Голос Евы дрожал и прерывался. – Лучше бы вы не приходили.
Она выпрямилась и вытерла слезы, по-мальчишески, кулаками.
– До вас все было просто и ясно. А теперь… Ну как мне теперь быть с Адамом?
«Адам, – повторил он про себя. – При чем здесь Адам?» И вдруг почувствовал, как холодеет в груди. «Паспорт выдан в 1977 году, – прозвучал в сознании ее голос. – А сейчас сентябрь сорок третьего…»
– Так… – Он достал из кармана носовой платок и промокнул им мгновенно повлажневший лоб. Сознание работало лихорадочными толчками. «Сентябрь сорок третьего… Разговор с Адамом, мой отъезд в армию – все это еще только будет… Бог ты мой, да ведь это сегодня, быть может, через несколько минут она кинет в него яблоко… Теперь, после всего, что узнала?»
Он вдруг обнаружил, что размазывает по лицу пот мокрым, хоть выжимай, платком. Скомкал и сунул его в карман.
Ева стояла, глядя на него широко раскрытыми глазами. За ее спиной в саду затрубил пионерский горн, но ни он, ни она его не услышали.
– Ева, – сказал он умоляюще. – Я тут наговорил всякого… Ты не обращай внимания. Ева… Постарайся забыть…
– Забыть? – Она медленно покачала головой. – Но ведь это правда.
– И да, и нет, – он попытался увильнуть от прямого ответа, но Ева была неумолима.
– Так не бывает.
Жаркая волна жалости всколыхнулась в его груди.
– Понимаешь, для меня это правда. А для тебя – вовсе не обязательно.
– Так не бывает, – повторила она. – Правда для всех одна.
«Ты права, – подумал он, едва сдерживаясь, чтобы не закричать. Но не могу же я сказать тебе всю правду. Неужели ты не понимаешь? Я и так сказал столько лишнего! Мое счастье, что ты ни о чем больше не спрашиваешь…»
– Скажите, – она смотрела на него в упор, и расширенные зрачки ее глаз проникали в самую душу. – Я окончу курсы?
Он поколебался, но кивнул.
– И попаду на фронт?
Он кивнул снова.
– И я буду воевать?
– Да! – крикнул он. – И ради бога ни о чем больше не спрашивай!
Непостижимым женским инстинктом она поняла его состояние и опустила глаза.
– Хорошо…
Она помолчала, а когда заговорила вновь, голос у нее был совсем другой, спокойный и немного печальный.
– Я знаю, сейчас вы уйдете и больше никогда не вернетесь.
Горн вовсю гремел над садом, но они его по-прежнему не слышали.
– Можно, я еще раз взгляну на ваш паспорт? – попросила она, делая ударение на слове «ваш».
Он молча достал из кармана бумажник, раскрыл и вытащил из бокового отделения ярко-красную книжицу.
И когда он протягивал ей паспорт, случилось то, чего он больше всего боялся.
Фотография лежала в одном отделении с паспортом. Видимо, он вынул их вместе, и, когда разжал пальцы, фотография скользнула на землю.
Черно-белая любительская фотография с изображением обелиска, даже не самого обелиска, а мемориальной плиты с коротким столбцом выбитых на ней фамилий. И первой в этом столбце значилось Аллабергенова Ева – медсестра.
Он сам сделал зтот снимок год назад недалеко от Варшавы.
Ева долго смотрела на фотографию, потом вложила в паспорт и протянула владельцу.
– Пойдемте, я вас провожу.
Лицо ее было непроницаемо-бесстрастным, голос тоже.
Они шли, мягко ступая по белесой, нагретой солнцем пыльной дороге, и вслед им неслись резкие, отрывистые звуки горна, и он знал, кто это трубит, потому что до самого последнего дня лучшим горнистом детдома был он сам, Мишка Вербьяный.
По необъяснимому совпадению о том же самом подумала и Ева.
– Узнаете? – Она качнула головой в сторону сада. Он молча кивнул. Так же молча они дошли до поворота. Он отыскал глазами знакомую, поросшую бояном тропинку и остановился.
– Дальше я пойду один.
Горн умолк, и стало слышно, как сварливо перекликаются такаллики на озере. Он взглянул на нее сбоку и вдруг почувствовал непреодолимое желание взять в ладони ее смуглое, бесконечно знакомое и родное лицо, и сам удивился тому, как он успел изучить и запомнить его за то короткое время, что они были вместе.
– Ева, – он старался говорить как можно спокойнее, – теперь, когда ты все знаешь… Ну, в общем, ты должна уйти с курсов.
Она медленно покачала головой.
– Я знала, что вы это скажете. Нет, курсы я не брошу.
– Из-за Адама?
– Н-не знаю. Наверное, нет.
«Из-за меня?» – вопрос рвался с языка, но он отогнал его прочь.
– Прощай, Ева.
– Прощайте.
Он сошел с дороги и, сделав несколько шагов но тропинке, оглянулся. Она стояла на том же месте, глядя ему вслед, одинокая и печальная под огромным осенним небом.
И он вернулся. Взял ее за руки и, наклонившись к самому лицу, попросил:
– Кинь в меня яблоком, Ева. Через год. Когда я приду прощаться. Ладно?
Она улыбнулась и еле заметно кивнула.
Таксист оторопел: он мог поклясться, что еще несколько секунд назад на обочине никого не было. Пассажир возник словно из воздуха.
– Надо же, – пробормотал шофер. – Смотрел и не видел.
Он высунулся из кабины и замахал рукой.
– Эге-эй! Сюда идите! – Спохватился, включил мотор и, поравнявшись с пассажиром, распахнул дверцу. – Садитесь, поехали. Я вас уже минут пятнадцать разыскиваю. И в сад сбегал, и по кладбищу на всякий случай прошелся. Куда, думаю, человек мог подеваться? Полчаса не прошло, как расстались. Шляпу-то вы в машине забыли, вот я и… Вам что, плохо? Лица на вас нет.
Пассажир достал из кармана скомканный мокрый платок, провел по лицу.
– Ничего, уже прошло. Поехали.
– В город? – для порядка поинтересовался шофер.
– В аэропорт.
– Вот тебе и раз! – Шофер даже присвистнул. – Вы же в город собирались.
– Передумал.
– Бывает. – Шофер глянул в зеркальце заднего обзора, пропустил КРАЗ с прицепом и лихо развернул машину.
– Да вы не расстраивайтесь. С кем не бывает. Я вот на той неделе…
– Помолчи немного, – попросил пассажир.
– Ясно. – Шофер сочувственно покосился на попутчика.
Тот полулежал, откинувшись на спинку сиденья и закрыв глаза. «Припекло, видать, мужика», – подумал таксист. Хотел было предложить валидол, но раздумал: пассажир попался со странностями, обидится чего доброго.
А Михаил Иванович Вербьяный мучительно пытался вспомнить, кого напоминает ему лицо девушки с библейским именем Ева, с которой он расстался тридцать лет назад и которую только что поцеловал на прощание, а когда вспомнил, сердце у него заколотилось так, что валидол пришелся бы как нельзя более кстати: Ева Аллабергенова была, как родная сестра, похожа на его жену, Евдокию Богданову.
КОНЦЕРТ ДЛЯ ФОРТЕПИАНО С ОРКЕСТРОМ
Андрей взглянул на часы, выключил аппаратуру и устало потянулся, вскинув над головой руки. Ныли виски. Пощипывало глаза. Во рту стояла противная сухость от дюжины выкуренных сигарет. Он поднялся с кресла – узкоплечий, по-юношески стройный в облегающей джинсовой паре, – одернул куртку и, подойдя к окну, приоткрыл форточку. Тотчас в комнату дохнуло резкой, обжигающей свежестью морозной ночи.
Из окна открывалась величественная панорама на посеребренные лунным сиянием снежные пики и мрачноватое ущелье, в глубине которого мерцали едва различимые отсюда огоньки горнообогатительного комбината. Там, внизу, еще только начиналась осень, а здесь уже давно выпал снег, и ртутный столбик неизменно опускался по ночам на несколько делений ниже нуля.
Погода стояла великолепная, но Рудаков знал, что со дня на день зима здесь обоснуется капитально, снежные заносы поднимутся вровень с крышей, и, чтобы добраться до площадки с приборами, надо будет каждое утро пробивать в сугробах глубокие траншеи. Прекратится сообщение с «большой землей», останется только радиосвязь, и в случае чего рассчитывать придется только на самого себя.
Вообще-то крайней необходимости зимовать на снеголавинной станции не было. Приборы и аппаратура могли работать в автоматическом режиме. Но, во-первых, автоматика, как правило, выходила из строя в самое неподходящее время и для ее ремонта приходилось снаряжать целую экспедицию, а во-вторых, Андрей сам изъявил желание зимовать на станции и, как его не отговаривали, настоял на своем. Хотелось побыть наедине с самим собой, проверить силы, убедиться, что душевное равновесие вернулось к нему полностью и навсегда. В конце концов он имел на это право. На базе знали это, и разрешение было получено. И тут неожиданно для всех Борька Хаитов, никогда прежде не тосковавший по лаврам Робинзона, заявил, что отправится на снеголавинную станцию вместе с Андреем. Казалось, Рудаков откажется от напарника, но он только пожал плечами.
…В ту февральскую ночь ничто поначалу не предвещало катастрофы. В сложенном из неотесанных камней камине уютно потрескивали поленья. Из транзисторного приемника лилась негромкая музыка – по «Маяку» передавали концерт для фортепьяно с оркестром Рахманинова. Аппетитно пахло свежесмолотым кофе. Галина постукивала посудой на кухне, накрывая стол к ужину.
Она только что вернулась с обхода, раскрасневшаяся от морозного ветра, отдала мужу тетрадку с записями, смахнула веником снег с валенок и, раздевшись, отправилась на кухню. Андрей сравнил показания приборов с записями автоматов, передал сводку на базу, пожелал дежурному синоптику спокойной ночи и выключил аппаратуру.
– Рудаков! – негромко окликнула из кухни Галина. Они были женаты уже больше года, но ей по прежнему нравилось называть его по фамилии.
– Иду.
– Не слеши, Рудаков. С ужином придется подождать.
– Тесто не взошло?
– Про тесто забудь до oтпуска. Поедем к маме, она тебя обкормит печеньем.
– Тогда в чем дело?
– В сводке. По моему, последняя цифра неправильная.
– Сто восемьдесят семь? – Андрей заглянул в журнал.
– Да. У меня записано двести с чем-то.
– Посмотрим. – Рудаков раскрыл тетрадь и отыскал нужную запись. – Ты права, двести четырнадцать.
– Вот видишь.
– Что «вот видишь»?
– Кто-то из из нас напутал.
Она почти неслышно пересекла комнату у него за спиной, мягко ступая в вязаных носках, сняла с крючка дубленку и пуховый платок.
– Погоди, – остановил ее Андрей. – Проверю показания автоматики.
Он включил аппаратуру, дал ей прогреться и защелуал тумблерами.
– Сто девяносто два.
– Час от часу не легче, – вздохнула Галина. – Пойду проверю.
– Действительно, чертовщина какая то! Может, я лучше схожу, а?
– Сиди уж! – Она натянула валенки и завязала платок под подбородком. – Автоматы свои лучше проверь. Я быстро.
Она помахала ему варежкой с порога розовощекая, голубоглазая, вся неправдоподобно яркая, словно матрешка из подарочного магазина, и вышла, точно прикрыв за собой дверь.
Что-то шевельнулось в нем, дрогнула какая-то потайная струна, загудела, тревожным эхом удараясь в закоулках сознания. Тревога ширилась. Он упрекал себя за то, что отпустил ее одну в ночь под мертвенный свет звезд и зловещее синеватое мерцание морозного снега, в ужасающее одиночество и жуткую тишину горной ночи, жадно глотающую каждый шорох, каждый отголосок живого.
Он шагнул к двери, но тут лихорадочно загудел сигнал вызова и замигала красная сигнальная лампочка. Андрей схватил наушники и до предела крутанул верньер громкости.
– Ты меня звал? – Голос Галины звучал отчетливо, словно рождался под его черепной коробкой.
– Я? – оторопел Рудаков. – Что с тобой? Где ты?
– Какое это имеет значение? – Голос был отрешенно-безразличный. Казалось, она не слышит его, просто рассуждает вслух. – Теперь уже все равно. Прощай, милый… Милый… Слово какое ласковое… Милый…
– Да что с тобой? – заорал он, чувствуя, как волосы на голове поднимаются дыбом. Она услышала.
– Со мной все хорошо. – Она произносила слова медленно, почти по слогам, и слышать это было невыносимо. – Прощай, Андрей. Сейчас…
Он отшвырнул наушники и, не разбирая дороги, слепо ринулся к двери. Чудовищной силы удар потряс дом до основания. Заколыхалась земля. Вспыхнул и погас свет. В кромешном мраке все ходило ходуном, что-то рушилось с треском и скрежетом, звенело стекло… Но страшнее всего был доносящийся снаружи воющий грохот, будто сотни обезумевших экспрессов сорвались с рельс и напролом мчатся, набирая скорость, вниз по каменистому склону.
Когда, отыскав наконец дверь, он выскочил из дома, вокруг бушевал снежный ураган и клокочущая белесая мгла рычала, ревела, завывала на все голоса…
Позже выяснилось, что причиной обвала и снежных лавин было землетрясение с эпицентром в районе снеголавинной станции. Огромные массы камней и снега прошли рядом со зданием, сметая на своем пути ограду, площадку с приборами, хозяйственные пристройки.
Тело Галины Рудаковой обнаружить так и не удалось, хотя поисковые, группы работали две недели, используя, когда позволяла погода, все имеющиеся на базе вертолеты.
Андрей похудел, замкнулся в себе, перестал бриться. Целыми днями не выходил из своей комнаты на базе или слонялся по двору, низко опустив голову, ни на кого не обращая внимания.
Работа валилась из рук, и виною всему, как ему казалось, были горы. Андрей старался не смотреть на них, но боковым зрением видел, как они угрожающе нависали над базой, алчно сверкая на солнце белыми клыками снежных пиков, готовые ринуться на него, сотрясая все вокруг громовыми раскатами звериного рыка. Ночью гор не было видно, но каждой клеточкой своего тела Андрей ощущал их грозное присутствие и не смыкал глаз до рассвета, вздрагивая от каждого шороха.
Он обратился к врачам. Терапевт, обследовав его, направил к невропатологу, тот – к психиатру. Андрей понял, что все это бесполезно, взял отпуск и уехал в Брянск к матери Галины. Но там все напоминало о жене, и ему стало вовсе невмоготу, и, уложив в дорожную сумку нехитрые пожитки, он взял билет до первого попавшегося приморского городка.
Здесь, в немноголюдном в это время года пансионате, его никто не знал и было немного легче. Он вставал затемно и, не дожидаясь завтрака, шел к морю. Пустынный пляж встречал его запахом влажных водорослей, мягкой тишиной затянутых туманом утренних далей. Он бесцельно шагал по полоске мокрого слежавшегося песка вдоль берега, слушая убаюкивающий шелест волн и стараясь ни о чем не думать. Горы были недалеко, живописные в багряном наряде осенних зарослей, но он не смотрел на них, делал вид, что их не существует вообще.
Возвращался к обеду усталый, но освеженный. Ел, почти не различая, что ест, и, поднявшись к себе, падал в постель и ненадолго окунался в беспокойное без сновидений забытье.
По ночам изматывала бессонница. Лишь однажды ему какимто чудом удалось задремать, но перед глазами тотчас закачалась кипящая белесо-серая круговерть, исчезающая в ней фигурка Галины, и беззвучный всепроникающий грохот взметнул его на ноги.
А на следующий день в пансионате нежданно-негаданно объявился его бывший одноклассник, сокурсник и коллега по работе на базе Борька Хаитов.
– Привет, Андрюша! Вот ты, оказывается, где! А мы ломаем голову, куда Рудаков пропал? Уехал и как в воду канул!
Борька безбожно врал: Андрей писал из пансионата начальнику базы и в местком, просил продлить отпуск без сохранения, переслать по почте деньги из кассы взаимопомощи. И все-таки, глядя на улыбающуюся Борькину физиономию, он почувствовал, как медленно тает леденящая пустота в груди, и на душе становится легче и радостнее.
– Нянечка! – тормошил между тем Борька седоусого невысокого вахтера. – Тьфу ты, черт, оговорился – дядечка! Извини, дорогой, – не русский я. А тут еще земляка встретил, совсем голову потерял от радости. Помоги, батоне, вещи наверх от нести. Видишь, их сколько, а руки у меня две. Ты в какой комнате, Андрюша? В двадцать третьей? Надо же! А я в двадцать четвертой.
Продолжая тараторить, он проворно нагрузил багажом растерянно хлопающего глазами вахтера и стал подталкивать к лестнице.
– Поехали, Санчо! Не знаешь, казан тут у вас можно достать? Иди-иди, чего встал? Гонорар будет, не волнуйся.
– Санчо? – изумился вахтер, но Борька его уже не слушал.
– Полный набор для плова. – Он самодовольно улыбнулся и похлопал рукой по пакетам и сверткам. – Рис есть, зира есть, курдючное сало, шафран, даже масло хлопковое привез. Пошевеливайся, Санчо, не до вечера же тут торчать! Айда с нами, Андрей, наверху поболтаем.
– Санчо? – возмущался вахтер, поднимаясь по лестнице. – Сандро меня зовут. Кого угодно спросите..
– Спрошу, – бодро заверил Борька, увлекая за собой Рудакова. – Непременно спрошу. Вот только разберу барахлишко и кинусь расспрашивать.
В Борькиной комнате вахтер довольно бесцеремонно свалил ношу на стол и хотел было удалиться, но Хаитов удержал его за рукав и сунул в нагрудный карман пиджака сложенную пополам трехрублевку.
– Гонорар, батя. На мелкие расходы. Сухого вина возьмешь: хамурапи там всякие, девзираки – тебе виднее.
Ни слова не говоря, вахтер вынул трояк из кармана и положил на столешницу.
– Да ты что, спятил? – вытаращил глаза Борька.
– Как знать, – усмехнулся старик, – вы попросили помочь, не очень, правда, вежливо, но все же попросили, так ведь?
– Ну так, – насторожился Борька.
– Мне это нe составило труда. Если угодно, это, пожалуй, даже входит в мои обязанности.
– Извините, я…
– Пустое. Кстати, под хамурапи вы, очевидно, имели в виду саперави?
– Саперави, – согласился посрамленный знаток сухих вин. – Хамурапи – это из другой оперы
– Явно из другой, – кивнул вахтер – Ну а девзираки, это, по видимому, производное от девзра? Простите мое любопытство, но не этот ли сорт риса вы привезли с собой?
– Увы! – Борька сокрушенно разъел руками. – Простите, ради бога! Кто же мог подумать? Прощаете, а? Ну хотите, я ваш башмак поцелую?
– Это еще зачем? – Опешил мамер и на всякий случай попятился к двери. – Превратите сейчас же, слышите?
Андрей наблюдал за ними, еле сдерживая смех.
– И не подумаю, – заартачился Борька.
– Еще как прекратите! – Вахтер ощутил спиной дверь и почувствовал себя увереннее. – Хватит паясничать. Казан я, так и быть, достлну. Но с условием, что вы меня на плов пригласите.
– Батя! – задохнулся Борька. – Об чем речь?
– Ладно-ладно! – старик был уже за порогом. Не удержался, съехидничал напоследок: – А может, не девзираки, а гозинаки? Этого лакомства у нас в любом гастрономе полно.
Дверь закрылась. Впервые за последние полгода Андрей от души расхохотался.
– Ну чего смеешься? Гозинаки, саперави! Перестань, пока я в тебя свертком не запустил! – Борька не выдержал и сам фыркнул. – А здорово уел, чертов хрыч!
«Чертов хрыч», он же Сандро Зурабович Метревели, оказался при более близком знакомстве человеком деликатным и милым. Психиатр по профессии, он уже давно был на пенсии, и в тот злополучный для Борьки день оказался на месте вахтера случайно: тому потребовалось съездить в горное селение к заболевшему родственнику, и он попросил Метревели по-соседски его выручить. На следующий день все выяснилось, и вахтер – на этот раз настоящий – пригласил всех троих в гости, чтобы за кувшином доброго сухого вина забыть досадное недоразумение.
Борька прихватил с собой кое-что из привезенных запасов, плов удался на славу, и они чудесно провели время, запивая шедевр хорезмской кухни светлым кахетинским вином домашнего приготовления.
Для своих восьмидесяти лет Метревели был просто великолепен. Сухощавый, подвижный, с резкими, но приятными чертами лица, почти не тронутого морщинами и искрящимися весельем черными глазами, он выглядел чуть ли не вдвое моложе.
С первых же минут застолья Сандро Зурабович прочно завладел инициативой и проявил столько юмора и неистощимого остроумия, что даже завзятый говорун и остряк Борька без сожаления уступил ему пальму первенства.
За шутливыми рассказами Метревели угадывались эрудиция и богатый жизненный опыт. Он с удовольствием вспоминал многочисленные эпизоды своей биографии, и в его окрашенном иронией изложении каждый из них представал перед слушателями как законченная юмористическая новелла.
Андрей с Борисом стали даже питать к нему что-то вроде родственных чувств, когда узнали, что в начале двадцатых он, будучи военным фельдшером, участвовал в установлении Советской власти в низовьях Амударьи, как раз там, где родились и выросли Рудаков и Хаитов.
– Имел честь собственноручно хивинского хана врачевать, – рассказывал Метревели, и глаза его озорно поблескивали. – Низложенного, правда. Их величество изволили в одном исподнем прятаться. Мировую революцию в амбаре пересидеть надеялись. Дело было в феврале, ну и, понятное дело, простудился хан Саидабдулла Богадур. Испанку подцепил. Еле отходили беднягу. Между прочим, вел он себя не по-королевски: хныкал, инъекций, как огня, боялся, лекарства выплевывал.
– Стоило возиться! – посочувствовал Борька. – Все равно небось потом шлепнули?
– Заблуждаетесь, молодой человек, – Метревели пригубил из бокала, аккуратно промокнул губы салфеткой. – Историю знать надобно. Саидабдуллу с семейством отправили на Украину.
– Вот тебе и раз! – удивился Борька. – На излечение, что ли?
– На исправление, – усмехнулся Сандро Зурабович. – На перевоспитание, если угодно.
Он пригладил указательным и большим пальцами подстриженные щеточкой седые усы и ласково взглянул на Рудакова.
– Произнесите тост, Андрей.
– Я? – растерялся Рудаков.
– Ты-ты, – заверил Борька.
– Ну что ж, – Андрей помолчал, собираясь с мыслями, но ничего путного на ум не приходило. – Давайте выпьем за людей.
– Смотря за каких! – запротестовал Борька.
– За всех. За веселых и грустных, за злых и добрых, за сильных и слабых. Просто за людей.
– И за то, чтобы они становились лучше, – докончил Метревели. – Отличный тост.
…Разошлись далеко за полночь. Борька тотчас завалился спать, а Андрей вышел на балкон и долго стоял в темноте, жадно вдыхая резкий осенний воздух, напоенный запахами моря и опавшей листвы. Далеко, у самого горизонта, плыл пароход – искрящийся разноцветными огоньками сгусток жизни в безбрежном океане ночи.
Приезд Борьки Хаитова нарушил размеренный ритм жизни Андрея. Полетели к чертям ежедневные утренние прогулки. По вечерам Борька тащил приятеля то в театр, то в кино, то просто посидеть в ресторане. В пансионат возвращались поздно, но при том Борька еще часа два торчал у Андрея – играли в шахматы или просто болтали о том о сем.
Андрея все это порядком утомляло. Но вместе с тем он был благодарен Хаитову: чем позже уходил он спать, меньше времени оставалось на мучительное ожидание рассвета, который приносил с собой освежающее забытье.
Днем частенько наведывался Метревели. Элегантный, всегда в безупречно отутюженном костюме, он первым долгом настежь распахивал дверь на балкон, категорически отметая все возражения.
– Здесь, батенька, дышать нечем. Опять всю ночь никотином травились?
Борька, если он при этом присутствовал, возмущенно фыркал и поспешно убирался восвояси, а Андрей натягивал вязаный свитер и, виновато улыбаясь, выслушивал нотации и наставления доктора. Были они противоречивы и порою спорны, но всегда неизменно доброжелательны. К тому же слушать Сандро Зурабовича было интересно, и однажды Рудаков спросил как бы невзначай:
– А вам не кажется, что в вас умер писатель?
– Туда ему и дорога! – не моргнув глазом ответил Метревели. – Льщу себя надеждой, что был в свое время неплохим эскулапом. А это, знаете ли, куда более важно.
– Для вас? – поинтересовался Андрей.
– И для окружающих тоже! – резко отпарировал доктор.
Они помолчали. Выше этажом кто-то включил радиоприемник, и негромкая скрипичная мелодия закачалась на невидимых крыльях над золотистыми кронами деревьев, медленно тая в синеве осеннего неба.
– Должно быть, это здорово – всю жизнь делать людям добро, – задумчиво произнес Андрей.
– Это вы о ком? – вскинул кустистые седые брови Метревели.
– О вас.
– Бог ты мой, до чего же вы молоды! – усмехнулся доктор.
– Я не прав?
– Возможно, правы. Но ведь об этом не думаешь ни тогда, ни потом. Просто честно живешь на земле.
– И все?
– А что же еще? – искренне удивился доктор.
Андрей прошелся по комнате, остановился у балконной двери, закурил.
– Счастливый вы человек, доктор. Все у вас просто и ясно.
– А у вас нет?
– А у меня нет.
– Усложняете, голубчик.
Рудаков затянулся сигаретой, стряхнул пепел за барьер. Чайка заложила над парком стремительный серебристо-белый вираж, разочарованно прокричала что-то визгливым старушечьим голосом и опять устремилась к морю. Андрей проводил ее взглядом, усмехнулся.
– Чему вы улыбаетесь? – спросил Метревели.
– Завидую.
– Кому?
– Ну хотя бы вам. Даже чайке. Все знают, что им надо, зачем живут. Возьмите ту же чайку: прилетела, не понравилось, улетела обратно…
– Вы очень скучаете по дому?
– У меня нет дома, – ответил Андрей, чувствуя, как тоскливо сжимается сердце. – Это не ностальгия, доктор. Это другое. Не знаю, смогу ли я вам объяснить… – Он помолчал. – Понимаете, я родился и вырос на равнине. В маленьком плоском городке. Хива, может, слышали? Хотя, что я говорю, – вы же там бывали. Вам это нетрудно представить. Сонное, размеренное бытие. Солнечные, похожие один на другой дни. Ночи лунные или звездные с обязательной трескотней колотушек элатских сторожей. Одни и те же примелькавшиеся улочки, лица, разговоры.
Я мечтал о больших городах с широкими светлыми проспектами и площадями, на которых и дышится как-то по-особенному – глубоко и радостно, с ежедневной, ежечасной новизной ощущений; о городах, где живут интересные добрые сердцем, умные люди, и чтобы всех их узнать, не хватит целой жизни.
И вот – десятилетка позади. Выпускной вечер. Прощание со школой. Рассвет на бастионе Акших-бобо. Бывшие одноклассницы в белых платьицах. Брызги шампанского на белесой, тысячелетнего замеса глине крепостной стены. Последний взгляд на окутанный синеватой дымкой город детства…
Андрей сделал несколько затяжек подряд и затушил сигарету.
– Первые дни я ходил по Одессе сам не свой от счастья. Каждый дом казался мне шедевром архитектуры, каждый встречный – венцом человеческой эволюции.
Он улыбнулся и покачал головой.
– Наивно, правда?
– Как знать. – Метревели задумчиво провел по усам большим и указательным пальцами. – Наверное, все мы этим переболели. Продолжайте, что же вы?
– По отношению к зданиям мой восторг еще можно понять. Что же до людей… Вы были в Одессе?
Метревели кивнул.
– Помните оперный?
– Ну еще бы!
– На стипендию не очень-то разбежишься. Но я старался не пропускать ни одной премьеры. А потом еще долго сидел в скверике и любовался театром. Ночью он как-то особенно красив. Скверика, собственно, не было. Во время войны разбомбили угловые здания против театра. Восстанавливать их не стали, просто убрали мусор, разбили цветники и поставили скамейки.
Из обрубленной стены нелепо торчали кирпичи, и дверь с улицы вела прямо в темный, словно туннель, коридор. Дверь почему-то никогда не закрывалась, и однажды ночью меня окликнул оттуда чей-то маслянистый голос:
– Ты, пижон, иди сюда!
Я сделал вид, что не слышу, но голос не унимался. Подлый нагло уверенный в своей безнаказанности, он выплеснул на меня поток липкой площадной брани. Судя по смешкам и хихиканью, он там был не один.
Конечно, благоразумнее всего было встать и уйти, но я вдруг отчетливо понял, что если уйду, то до конца своих дней потеряю уважение к самому себе. И пошел на этот голос, и вбежал в темную пасть коридора, слепо размахивая кулаками и ничего не различая во мраке. Кажется, я все-таки зацепил одного, но тут что-то острое впилось в левый бок, и потолок обрушился мне на голову…
Говорят, меня нашли утром с пропоротыми в трех местах легкими, переломом ребер и сотрясением мозга.
Андрей дрожащими пальцами достал сигарету, но Метревели поднялся с кресла, мягко взял ее и положил обратно в пачку.
– Рассказывайте дальше, Андрюша, и постарайтесь не волноваться.
– Дальше… – Рудаков вздохнул. – Дальше была больница. Четыре с половиной месяца. А потом ребята из горкома комсомола выхлопотали путевку в санаторий на Карпатах.
Тогда-то я впервые увидел и полюбил горы. Понял, что не смогу без них жить. Забрал документы из иняза, поступил на географический. Стал метеорологом. Уехал работать на Памир. А теперь… Теперь горы нагоняют на меня ужас…
Несколько дней спустя Рудаков встретил Сандро Зурабовича перед завтраком в расцвеченной багрянцем и желтизной пустынной аллее парка.
– Гуляете? – улыбнулся доктор.
– Следую вашим советам. Поменьше никотина, побольше кислорода.
Метревели укоризненно покачал головой.
– Напрасно иронизируете. Понять ваш скепсис могу, согласиться – ни-ни. Ваш друг говорит, что у вас бессонница, а с этим шутки плохи, можете мне поверить!
«Ну и стервец же ты, Боренька! – с досадой подумал Рудаков. – Хотел бы я знать, о чем ты еще натрепался!»
– А отчего у меня бессонница, он, конечно, тоже сказал?
– Вы знаете, отчего она у вас?
«Молодец, Борька! Хотя какой смысл делать из этого секрет?»
Андрей вздохнул.
– Знаю.
– И давно это началось?
– Полгода назад.
Метревели присвистнул.
– Ну, а причина? Мне, как врачу, вы можете сказать все… Если хотите, конечно.
– Хорошо, Сандро Зурабович. Я вам расскажу все. – Андрей огляделся и, увидев ярко раскрашенную скамейку, пригласил: – Давайте присядем.