355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Карташов » Станкевич » Текст книги (страница 5)
Станкевич
  • Текст добавлен: 16 мая 2022, 17:04

Текст книги "Станкевич"


Автор книги: Николай Карташов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

Глава пятая
ЗДРАВСТВУЙ, МОСКВА!

Итак, Николай Станкевич – студент словесного факультета Московского университета. Ему семнадцать лет. Он высок, строен. В движениях – какая-то особенная грация и благовоспитанность, точно он царский сын, не знавший о своем происхождении. У него прекрасные черные волосы, спадающие до самых плеч. Глаза карие, небольшие, но живые и выразительные; нос тонкий, с горбинкой. Улыбка чрезвычайно приветлива и добродушна, хотя и немножко насмешлива.

Станкевич умен, мягок, деликатен и очень красив. Его внешность, унаследованная от отца, отвечает духу 1830-х годов – времени возвышенных чувств и романтических идеалов. Он полон желания овладевать науками, служить высоким целям, а именно – Отечеству. Это желание пробуждает в нем и место, куда он приехал учиться, – в первопрестольный град, сердце России.

Москва начала XIX века была одним из самых крупных деловых и культурных центров страны. Одних только журналов здесь выходило не менее 25 наименований!

Станкевича, конечно, поразило разнообразие столицы. Это и роскошные дворцы в разных частях города, и стоявшие рядом с ними убогие деревянные домишки. Это и прекрасные сады, разбросанные среди домов, конские бега и места для знаменитых кулачных боев, охота на медведя и волка, а рядом театры на европейский лад. Улицы то широкие, то узкие настолько, что двум телегам не разъехаться…

Но огромное впечатление на юношу производят священные стены Кремля, его высокие башни, Успенский собор, Красная площадь, величественная набережная и Каменный мост, храм Василия Блаженного и Петровский театр…

«Особая печать лежала в ту пору на всей Москве, не только на зданиях, не походивших на петербургские, на улицах и движении по ним, но на всем укладе жизни, – писал потомок древнего дворянского рода, преподаватель Московского университета Н. В. Давыдов. – В тогдашней Москве еще сказывались черты прежнего обихода, от нее веяло стариной. Здесь не было влиятельного правящего чиновничества, военщины, но было достаточно много… патриархальности».

«Москва будет всегда истинною столицею России. Там средоточие царства, всех движений торговли, промышленности, ума гражданского. Москва непосредственно дает губерниям и товары, и моды, и образ мыслей. Ее полуазиатская физиономия, смесь пышности с неопрятностью, огромного с мелким, древнего с новым, образования с грубостью представляют глазам наблюдателя нечто любопытное, особенно характерное. Кто был в Москве, знает Россию», – написал известный историк Н. М. Карамзин.

Московский университет, порог которого переступил Станкевич, располагался на Моховой улице (это здание сохранилось и по сей день, в нем размещается факультет журналистики МГУ. – Н. К.) и представлял собой дом в четыре этажа, с передним двором и боковыми корпусами, обращенными к Моховой (правое крыло) и к Никитской (левое крыло) улицам. Это здание было одно из самых красивых зданий в Москве. Построенный в 1786–1793 годах русским архитектором Казаковым, Московский университет сильно пострадал во время пожара 1812 года, но был восстановлен.

В те годы, когда в нем учился Станкевич, университет разделялся на четыре отделения: нравственно-политическое, физико-математическое, медицинское и словесное. На первом этаже в огромном зале размещалась столовая с двумя рядами столов, в ней могли обедать одновременно 150 студентов. На втором этаже квартировали профессора, а на третьем находились аудитории, где читались лекции. Последний этаж был устроен под общежитие. Студенческие комнаты (номера) и дортуары (спальни) тянулись по обеим сторонам коридора – от левого крыла до правого. Тут же, на четвертом этаже, находились библиотека, а также карцер, куда заключали под арест проштрафившихся студентов.

Учеба Станкевича в Москве совпала с тем временем, когда Первопрестольная становилась центром умственной жизни. Тогда как Петербург, являвшийся до этого таковым, на какой-то период свое значение потерял. Связано это было с разгромом 14 декабря 1825 года на Сенатской площади Петербурга выступления декабристов, жестоким наказанием его участников, как известно, людей просвещенных и прогрессивных. Воцарение на престол Николая I, сразу взявшего под неусыпный контроль всю идеологическую жизнь страны, также способствовало угасанию свободолюбивых идей.

После 14 декабря, когда, по словам Герцена, «явился Николай с пятью виселицами, с каторжной работой, белым ремнем и голубым Бенкендорфом», когда «все пошло назад, кровь обратилась к сердцу, деятельность, скрытая снаружи, закипала, таясь внутри», – в эти тяжелые времена Московский университет «устоял и начал первый вырезываться из-за всеобщего тумана».

Действительно, Московский университет был особым миром, непохожим на весь мир тогдашней России. Он, как подтверждают документы, мемуары его питомцев, чем-то напоминал давно ушедшую в былое вечевую новгородскую вольницу. Устав университета был очень демократичен: ректор и деканы факультетов избирались сроком на один год. Всеми делами вершил совет, имевший право выбирать профессоров для кафедр. Над собою университет знал только власть Сената и так называемого попечителя, назначаемого Сенатом для наблюдения за деятельностью университета. И, напротив, во всем учебном округе университету подчинялись все учебные заведения – гимназии, пансионы, воспитательные дома и детские приюты.

Один из питомцев университета Николай Сазонов рассказывал: «…Почитание цивилизации, привязанность к истинно народным традициям и современные свободолюбивые идеи нашли себе в этом учреждении последнее пристанище».

Для Москвы университет являлся, пожалуй, едва ли не основным центром общественной и умственной жизни. Сама атмосфера его аудиторий была особенной – в них отсутствовали чинопочитание, лесть, фискальство, лицемерие.

«Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства», – писал позднее в «Былом и думах» товарищ Станкевича по университету Александр Герцен. И далее: «Опальный университет рос влиянием, в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее».

«Наш университет, – вспоминал впоследствии автор романа «Обломов» замечательный писатель Иван Гончаров, учившийся одновременно со Станкевичем, – был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди, и те, при встречах, ласково провожали юношей в малиновых воротниках».

По словам того же Гончарова, юная студенческая толпа составляла собою маленькую ученую республику, над которой простиралось вечно ясное небо, без туч, без гроз и без внутренних потрясений, без всяких историй, кроме всеобщей и российской, преподаваемых с кафедр. Все было патриархально и просто; ходили в университет как к источнику за водой, запасались знаниями.

Станкевич поселился на Большой Дмитровке, неподалеку от университета, в доме профессора Михаила Григорьевича Павлова. Там ему предоставили небольшую комнату для проживания и занятий. Одновременно он пользовался общим столом с семейством профессора.

Конечно, его жизнь, как своекоштного студента, отличалась от жизни тех, кто состоял на казенном коште. Он не знал надзора, мог всю ночь напролет сидеть за книжками, вести задушевную беседу с друзьями, пировать с ними и распевать песни, а потом весь день спать, и никто не требовал с него отчета. Тогда как казеннокоштные студенты жили в общежитии и всегда находились под неусыпным оком начальства.

Да и условия их быта были схожи с казарменными. В комнатах обитало по восемь, а то и по двенадцать студентов. Столики для занятий стояли так плотно, что можно было читать книгу, лежащую на столе своего соседа. Разумеется, ни о какой тишине и речи не было. Один школяр, к примеру, читал вслух, другой играл на гитаре, еще несколько человек о чем-то спорили… Как тут заниматься!

С другой стороны, казеннокоштным студентам было грех жаловаться на свое житье-бытье. Они находились на полном материальном обеспечении: им предоставлялись отапливаемое жилье, трехразовое питание в университетской столовой, обмундирование, канцелярские принадлежности, учебная литература. Была при университете и своя больница. Примечательно и другое. К. каждому номеру был приставлен солдат, который делал уборку и прислуживал студентам: чистил платья, сапоги, пришивал пуговицы на вицмундирах, менял постельное белье.

Вот как описывал свое пребывание в университете казеннокоштный студент Федор Буслаев, впоследствии выдающийся русский филолог, академик: «Живя в своих нумерах, мы были во всем обеспечены и, не заботясь ни о чем, без копейки в кармане, учились, читали и веселились вдоволь. Нашему довольству завидовали многие из своекоштных. Все было казенное, начиная от одежды и книг, рекомендованных профессорами для лекций, и до сальных свечей, писчей бумаги, карандашей, чернил и перьев с перочинным ножичком. Тогда еще перья были гусиные и надо было их чинить. Без нашего ведома нам менялось белье, чистилось платье и сапоги, пришивалась недостающая пуговица на вицмундире… Наши дни и часы были подчинены строгой дисциплине. Мы вставали в семь часов утра, в восемь пили в столовой чай с булками, а в девять отправлялись на лекции, возвращались в два часа и в половине третьего обедали, а в восемь ужинали, в одиннадцать ложились спать. Кто не обедал или не ужинал дома, должен был предварительно уведомить об этом дежурного субинспектора, а также испросить у него разрешение переночевать у родных или знакомых с сообщением адреса, у кого именно. Кормили нас недурно. Мы любили казенные щи и кашу…»

По прошествии месяца учебы Станкевича в университете страну постигла страшная беда – эпидемия холеры. Болезнь, словно пожар, вспыхнула в Оренбурге, перекинулась на Астрахань… А дальше, через степи, унося на своем пути десятки тысяч жертв, пожаловала в Белокаменную. Какую тревогу сеяла она среди населения, красноречиво говорит запись, сделанная одним из современников, приятелем А. С. Пушкина Вульфом: «Никакие меры предосторожности не в силах, кажется, остановить распространение сего бедствия, – писал он, – от пределов Сибири она все подвигается к западу, и едва ли не дойдет она до сердца Европы. Она мне кажется губительнее чумы, которая по крайней мере весьма редко прокрадывается через карантины».

Университет закрыли 27 сентября. Казеннокоштным студентам вообще запретили выходить за ограду университета. «Утром один студент политического отделения почувствовал дурноту, на другой день он умер в университетской больнице, – пишет А. И. Герцен. – Мы бросились смотреть его тело. Он исхудал, как в длинную болезнь, глаза ввалились, черты были искажены; возле него лежал сторож, занемогший в ночь».

Москва выглядела мрачной и напоминала осажденный город. Присутственные места были закрыты, разного рода публичные увеселения запретили, торговлю приостановили. Кто мог и успел, покинул город. Улицы обезлюдели. На них можно было встретить лишь полицейских, сопровождавших окрашенные в белый цвет кареты с больными и черные повозки с покойниками. Редкие прохожие в страхе шарахались от этих траурных кавалькад, прятались в ближних подворотнях.

В церквях духовенство служило молебны об изгнании проклятой заразы. Над Первопрестольной плыл несмолкаемый скорбный звон колоколов. Новодевичье, Рогожское, Ваганьковское и другие кладбища не успевали «расселять» жертв госпожи холеры. Город опоясали военные караулы. Солдаты круглые сутки несли охрану и стреляли в тех, кто пытался тайком проникнуть в Москву или выбраться из нее. Даже пристрелили дьякона, пробиравшегося в столицу через реку.

Холера неохотно покидала Москву. Боязнь ею заразиться была у всех. Но страха настоящего, панического москвичи не испытали. «Явилась холера, и снова народный город показался полным сердца и энергии», – свидетельствовал современник. Буквально за несколько дней на средства купцов было открыто 20 больниц. Университет тоже внес свою посильную лепту. Все 70 человек медицинского отделения – студенты и лекари привели себя в распоряжение холерного комитета; их направили в больницы, и они работали там ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоносцами до ликвидации холеры. Для них это был серьезный экзамен. Станкевич смотрел на своих однокашников как на героев и через всю свою короткую жизнь пронес чувство восхищения самоотверженностью и бескорыстием русского человека.

С наступлением зимы, а точнее с января, университет вновь открыли. Однако лекции как самими профессорами, так и студентами посещались плохо, надлежащий учебный процесс еще не был восстановлен. Поэтому этот год студентам не засчитали, они остались, как двоечники, на прежних своих курсах. Станкевич был в их числе.

Жизнь вошла в свою колею лишь с началом нового учебного года. Каждое утро университет, как и прежде, стал наполняться студенческой братией. Сотен восемь-девять будущих учителей, врачей, юристов в форменной одежде, со шпагами, в треугольных шляпах растекались подобно звонким и говорливым весенним ручьям по своим аудиториям познавать науки.

Словесники – обычно сразу два курса, человек сто – слушали лекции в большой аудитории, над дверью которой золотыми буквами, как на смех, было написано: «Словестное отделение». Станкевич среди них – представитель сыновей дворян, разночинцев, мещан… Со всех концов страны, часто пешком, без всяких средств к существованию, собрались здесь представители «молодой России». Константин Аксаков, друг Станкевича, потом скажет:

 
И вместе мы сошлись сюда
С краев России необъятной,
Для просвещенного труда,
Для цели светлой, благодатной!
 
 
Здесь развивается наш ум
И просвещенной пищи просит;
Отсюда юноша выносит
Зерно благих, полезных дум.
 
 
Здесь крепнет воля, и далекой
Видней становится наш путь,
И чувством истины высокой
Вздымается младая грудь!
 

Учеба Станкевичу давалась легко. Он почти не испытывал трудностей при изучении наук. Повезло ему и на учителей. Тогда на всех отделениях, в том числе и на словесном, лекции читали видные профессора.

Русскую историю и статистику, к примеру, читал Михаил Трофимович Каченовский – ученый, сыгравший в отечественной исторической науке заметную и полезную роль. Именно он основал свою школу в историографии, которую и по сей день называют скептической школой. Каченовский призывал пересмотреть русскую историю, проанализировать заново ее источники – в первую очередь данные летописей.

«Древний», как называли Каченовского студенты, был сторонником строгой точности в изложении фактов и событий. «Для науки, – писал профессор, – нет ничего приличнее, чем скептицизм – не поверхностный и легкомысленный, но основанный на сравнении текстов, на критике свидетельств. Исследуйте, сомневайтесь, изъясняйте сами, если имеете довольно мужества, ибо нет необходимости верить всему…»

Вольности, неточности в отображении того или иного периода русской истории, которые зачастую допускали некоторые историки, Каченовский беспощадно разоблачал и осуждал. Он терпеть не мог никаких мифов в истории и начинал лекции русской истории с Владимира, предупреждая студентов о том, что не станет повторять басен, которые они слышали до прихода в университет. Например, об оригинальном мщении Ольги за смерть Игоря, о змее, ужалившей Олега, о кожаных деньгах, – особенно о кожаных деньгах.

В списке «разоблаченных» оказался даже автор «Истории государства Российского» Николай Карамзин. Об этом пишет в своих воспоминаниях Гончаров, приводя слова Каченовского: «Как мог Карамзин, человек с необыкновенным умом, допустить, чтобы могли быть в обращении кожаные клочки, не обеспеченные никакой гарантией!»

И хотя свои лекции Каченовский читал довольно скучно и утомительно, тем не менее студенческая братия его любила, побаивалась его строгости и одновременно дружеским и нежным образом над ним подсмеивалась.

Станкевич как раз был не прочь подшутить над профессором. Однажды он, будучи у себя дома с несколькими сокурсниками, передразнивал Каченовского. А тот, как назло, в это время проезжал мимо по улице.

– Вот тебе раз, – взволнованно сказал Станкевич. – Не видал ли он меня?

– Не переживай, братец, – успокоил его однокурсник Осип Бодянский. – Каченовский подумал, что это зеркало стояло…

И все дружно рассмеялись.

Доказательство того, что Каченовский оказал благотворное влияние на юного Станкевича, находим в письме последнего к Неверову: «Каченовский еще не давал нам тем, но я непременно намерен написать что-нибудь о Новгороде или о его торговле. Описание торговли и отношения голландских городов в Шиллеровой истории «Отпадения Нидерландов» увлекло меня: я воображаю, как много можно открыть любопытного в истории сношений Новгорода, приняв за основание достоверные факты и держась оных добросовестно. Для этого предмета есть и источники. Признаюсь, меня не достанет на брожение в бессущной пустоши первого периода русской истории».

Однако неизвестно, написал или нет Станкевич свой трактат о Новгороде. Но есть другое свидетельство. В «Ученых записках Московского университета» за 1834 год была опубликована его статья «О причинах постепенного возвышения Москвы до смерти Иоанна III». В этой научной работе чувствуется дух скептической школы Каченовского. В статье Станкевич подверг сомнению документальную достоверность русских летописей, посчитав их ненадежным историческим источником. И тут же вызвал к себе резко отрицательное отношение со стороны противников школы Каченовского, в частности профессора М. П. Погодина. «Читал с досадою выходки молодых глупцов об «Истории», – записывает Погодин в своем дневнике. – Я начинаю и начну преобразования в русской истории, а они говорят о Каченовском, который долбит им только без всякого основания: «не верьте».

Профессор Каченовский был сложной, противоречивой фигурой. Журнал «Вестник Европы», который он издавал, довольно резко выступал против Пушкина, Баратынского, издателя «Московского телеграфа» Полевого. Правда, и «жертвы» нападений Каченовского не оставались перед ним в долгу. Один только Пушкин написал с десяток язвительных эпиграмм на своего обидчика. Их названия говорят сами за себя: «Охотник до журнальной драки», «Клеветник без дарованья», «Хаврониос! Ругатель закостенелый»… Вот строки одной из таких едких, жалящих эпиграмм:

 
Словесность русская больна.
Лежит в истерике она
И бредит языком мечтаний,
И хладный между тем зоил
Ей Каченовский застудил
Теченье месячных изданий.
 

Примечательно, крылатая пушкинская фраза «Жив Курилка» посвящена все тому же литературному недругу Каченовскому:

 
Как! Жив еще Курилка журналист?
– Живехонек! все так же сух и скучен,
И груб, и глуп, и завистью размучен,
Все тискает в свой непотребный лист —
И старый вздор, и вздорную новинку.
– Фу! надоел Курилка журналист!
Как загасить вонючую лучинку?
Как уморить Курилку моего?
Дай мне совет. – Да… плюнуть на него.
 

Но, наверное, так и должно быть в творческой среде. Без литературных ристалищ, столкновений разных идей, взглядов, кипения споров и мнений, нападок друг на друга жизнь в ней была бы скучной и неинтересной.

Не оставил без внимания своего учителя и Станкевич, также посвятив ему эпиграмму. Правда, вполне безобидную, без пуанта. Пуант — это в эпиграмме острая концовка, которая должна быть, кроме всего прочего, неожиданной, ошеломляющей. Пуант — как удар шпаги: можно долго греметь и звенеть железками, но если не последует завершающего укола – кровь не прольется. Эпиграмма Станкевича беззлобна, в ней много общего с дружеским шаржем:

 
За старину он в бой пошел,
Надел заржавленные латы.
Сквозь строй врагов он нас провел
И прямо вывел в кандидаты.
 

Благотворное воздействие оказали на молодого Станкевича и другие профессора. К их числу следует отнести Михаила Григорьевича Павлова. Это был необычайно разносторонний человек. Он учился в Харьковском университете, затем в Московской медико-хирургической академии; прошел курсы двух отделений Московского университета – медицинского и математического. Потом изучал естественную историю и философию за границей. Будучи доктором медицины, Павлов редактировал художественный и научный журнал «Атеней», на страницах которого печатались многие известные поэты и писатели. Среди авторов журнала был и Станкевич. В частности, на страницах «Атенея» он опубликовал стихотворения «Избранный», «Желание славы».

В «Былом и думах» Герцен нарисовал достаточно выразительный портрет Павлова, встречавшего студентов у входа в университет вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?..» Ответом на эти и другие вопросы Павлов излагал учение Шеллинга и Окена с такой пластической ясностью, которую никогда не имел ни один натурфилософ. Если он не во всем достигнул прозрачности, то это не его вина, а вина мутности Шеллингова учения. Скорее Павлова можно обвинить в том, что он не прошел суровым искусом Гегелевой логики. Чего не сделал Павлов, сделал один из его учеников – Станкевич.

«Ни один из наставников наших – хотя все они действовали на нас благотворно, хотя ко всем не погасло у нас чувство признательности, – ни один из них не действовал на нас так сильно и так прочно, как Павлов», – вспоминал бывший студент университета, впоследствии писатель А. Е. Студицкий (Студитский).

И далее он пишет о профессоре: «…Только он взойдет на кафедру, только скажет, задыхаясь, несколько слов, только коснется в первый раз своего предмета, вы уже не видите более его тела, вы не замечаете более его одышки. Огонь в глазах, движение в каждой черте лица, непрерывная смена неудовольствия и торжества, волнение речи – иногда спокойной и льющейся, часто обрывистой, восторженной, патетической – все это показывало страстную любовь к своему предмету – а может быть, и к своим слушателям… Из полутораста человек едва ли можно было найти двух-трех, которые бы утомились на его лекции».

Для первокурсников всех отделений лекции по физике, которые читал Павлов, были обязательны. Но Станкевич посещал и другие лекции профессора, о чем свидетельствует его записка другу Неверову: «Сегодня Павлов читает у себя лекцию опытной физики, на которую съедутся много – я сказал, что буду».

Однако чисто физика мало занимала Станкевича на этих лекциях. Его интересовали идеи философии, которые доносил профессор через призму естественных, физических наук. Именно во многом благодаря Павлову Станкевич и его однокашники впервые прикоснулись к германской философии.

Подтверждение этому факту находим в автобиографической повести Герцена «О себе»: «Он (Павлов. – Н. К.) своим преподаванием начал новую эпоху в жизни университета. В Германии Павлов сроднился с натурфилософией, с многообъемлющими взглядами на науку и, в особенности, с ее динамичной физикой. Он открыл студентам сокровищницу германского мышления и направил их ум на несравненно высший способ исследования и познания природы… но, что еще важнее, Павлов своей методой навел на саму философию. Вследствие этого многие принялись за Шеллинга и за Окена, и с тех пор московское юношество стало все больше и больше заниматься философией…»

Еще одно имя из славной профессорской когорты – Николай Иванович Надеждин. Он был профессором на кафедре изящных искусств и археологии, причем под археологией в то время подразумевалось историческое изучение художественных памятников. Свои лекции Надеждин читал, как правило, без записей. Но это не мешало ему с точностью доносить до слушателей даты, события, рассказывать удивительные, захватывающие истории о прошлом и настоящем живописи, литературы, археологии…

Гончаров писал, что Надеждин, благодаря своей исключительной, фантастической эрудиции, «один заменял десять профессоров». «Излагая теорию изящных искусств и археологию, он излагал и общую историю Египта, Греции и Рима. Говоря о памятниках архитектуры, о живописи, о скульптуре, наконец, о творческих произведениях слова, он касался и истории философии».

Сам Станкевич всегда с теплом отзывался о своем учителе.

– Надеждин многое пробудил во мне своими лекциями, и если я буду в раю, то Надеждину за то обязан, – как-то сказал он.

А в письме своему другу Тимофею Грановскому написал: «Лекции Надеждина… развили во мне – сколько могло во мне развиться – чувство изящного, которое одно было моим наслаждением, одно моим достоинством и, может быть, моим спасением». Кроме того, он назвал его лекции «в числе важнейших факторов, способствовавших его развитию».

Надеждина еще любили за то, что он всегда был деликатен со студентами, не требовал обязательного посещения своих занятий и вообще не прибегал к полицейским методам. Видимо, сказывались его происхождение, воспитание и образование. Надеждин был выходцем из среднего духовенства, учился в духовном училище и семинарии, потом – в Московской духовной академии. Интеллигентность, благожелательность Надеждина студенты очень ценили.

Еще один весьма красноречивый штрих: ни у кого из университетской профессуры не было такой тишины на лекциях, как у Надеждина. Современник вспоминал: «Обладая текучей речью, закрывая глаза и покачиваясь на кафедре, он говорил без умолку, – и случалось, что проходил назначенный час, а он продолжал читать». Как-то Надеждин затянул чтение на два часа с лишком, и завороженные студенты не напомнили ему, что время лекции давно истекло.

Надеждин был вдобавок и известным литератором. Еще в конце 1820-х годов много шума в литературных кругах наделали его смелые критические статьи, подписанные псевдонимом Никодим Надоумко. И наконец, Надеждин – редактор одного из лучших и популярных журналов – «Телескоп» с приложением газеты «Молва». В этих изданиях печатали свои произведения лучшие поэты и писатели того времени. Тесно с «Телескопом» и «Молвой» сотрудничал и Станкевич, о чем рассказ пойдет ниже.

Нельзя обойти стороной еще одного наставника Станкевича – Степана Петровича Шевырева. В литературе 40-х и 50-х годов XIX века он прославился своими весьма реакционными взглядами. Через журнал «Московитянин» Шевырев вел яростную борьбу с Белинским, резко выступал против либеральных идей. Однако во времена Станкевича это был совсем другой человек, которого высоко ценил Пушкин и которого уважали студенты. В университете Шевырев читал лекции по теории литературы, истории западноевропейской и древнерусской литературы. И читал весьма свободно, интересно и умно, что, безусловно, нравилось слушателям. Правда, симпатии студенчества он скоро утратил. «Шевырев обманул наши ожидания, – позже напишет Станкевич, – он педант».

Однако сказать, что вся профессура университета состояла исключительно из таких людей, как Павлов, Каченовский, Надеждин, Шевырев, было бы неправильно.

Рутинеров, начетчиков, невежд тоже хватало с избытком. Им нечего было сохранять и нечего реализовывать. Однообразно, как часовые меняют друг друга на постах, занимали они свои места на кафедрах с тем, чтобы кануть в небытие, не оставив о себе доброй памяти. Когда, к примеру, одного из них, профессора Котельницкого, однажды спросили, как он будет читать свой предмет, по собственному руководству или по чужому, тот невозмутимо назвал имя автора учебника Пленка.

– Все равно умнее Пленка-то не сделаешься, хоть и напишешь свое собственное, – ответил Котельницкий.

В письмах Станкевича встречаем имя архаичного профессора российской словесности Петра Васильевича Победоносцева. Он преподавал риторику, российскую словесность. Но черпать знания из его скучных и холодных лекций было крайне сложно. Для Победоносцева не существовало современной русской литературы, на олимп которой уже всходили Пушкин, Гоголь… Он же все еще жил «преданиями старины глубокой».

Как-то один из студентов преподал профессору поучительный урок. Во время экзамена Победоносцев, выслушав ответ, с негодованием заявил:

– Я вам этого не читал!

– Да, вы нам этого не читали, – признался строптивый студент. – Потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользовался источниками из собственной библиотеки, снабженной современной литературой.

Этим студентом был будущий прекрасный поэт и писатель Михаил Лермонтов, учившийся со Станкевичем на смежном – нравственно-политическом отделении университета. Лермонтов и Станкевич не состояли в друзьях-товарищах, но часто сидели рядом на лекциях.

























В. П. Вистенгоф, их однокурсник, писал в своих воспоминаниях: «Студент Лермонтов, в котором тогда никто из нас не мог предвидеть будущего замечательного поэта, имел тяжелый, несходчивый характер, держал себя отдельно от всех своих товарищей… Его не любили, отдалялись от него… Он даже и садился постоянно на одном месте, отдельно от других, в углу аудитории, у окна, облокотись, по обыкновению, на один локоть и углубясь в чтение принесенной книги, не слушал профессорских лекций. Вся фигура этого студента внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение». И, тем не менее, позже, в поэме «Сашка» Лермонтов так высказался об университете и своих однокашниках:

 
Святое место! Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром;
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками…
 

Разумеется, ни Победоносцев, снившийся по ночам Станкевичу, ни Котельницкий, ни другие им подобные профессора и преподаватели не определяли политику университета. Ее делали ученые, которые действительно могли дать своим воспитанникам знания, научить их жизни. И давали, и учили. Таких было немало. Впрочем, с теми и с другими учителями Станкевича читатель уже познакомился.

Первый год обучения в университете стал для Станкевича периодом, пока еще только предшествовавшим поре его зрелости. Как и во время обучения в Воронежском благородном пансионе, стихи занимают в его жизни особое место.

Несмотря на занятость учебой, Станкевич продолжает их писать и публиковать в «Библиотеке для чтения», «Молве», «Атенее», «Литературной газете». В своих произведениях Станкевич выступает как романтик, в его поэзии сильно влияние немецкого романтизма, особенно Гёте. «Романтизм – принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзии, – писал позднее Белинский, один из самых близких к Станкевичу людей, – его источник в том, в чем источник и искусства, и поэзии – в жизни. Жизнь там, где человек, а где человек, там и романтизм… Романтизм не принадлежит исключительно одной только сфере любви… Сфера его, как мы сказали, – вся внутренняя задушевная жизнь человека, та таинственная почва души и сердца, откуда подымаются все неопределенные стремления к лучшему и возвышенному».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю