Текст книги "Герой конца века"
Автор книги: Николай Гейнце
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
IV
В ЮНКЕРА!
Катковский лицей в первые годы своего существования, то есть в конце шестидесятых годов, помещался в Москве, на Большой Дмитровке, в том самом доме, где ныне огромный электрический фонарь освещает по вечерам вход в один из разнузданных московских кафе-шантанов, известный под именем «Salon de Variete», или, попросту говоря языком московских «саврасов», «салошки».
Да не подумает дорогой читатель, что, сопоставляя чисто классическое учебное заведение со своего рода воспитательным для московских «матушкиных сынков» учреждением, мы имеем какую-нибудь заднюю мысль. Ничего кроме чисто топографического указания места, где помещалась первая школа, в стенах которой начал свою отдельную от родительского крова жизнь Николай Савин – не заключается в вышеприведенных строках.
Нельзя сказать, чтобы строго классический режим лицея благотворно повлиял на бурную натуру мальчика.
Способный и хорошо подготовленный, он учился с успехом, но еще большие успехи выказывал в изобретении и исполнении всевозможных шалостей, сошедшись с отъявленными шалунами-товарищами и сделавшись их коноводом.
Начальством принимались все меры строгости, но тщетно.
Одной из главных причин неукротимости нрава Коли было продолжающееся, или лучше сказать, еще увеличивавшееся баловство дома, то есть у бабушки, к которой молодой лицеист ходил в отпуск по праздникам.
Татьяна Александровна, после того как ее любимый внук сделался питомцем «рассадника государственных людей», как называли Катковский лицей в Москве, учрежденный двумя кумирами, положительно не чаяла души в Коле и не знала, чем одарить его и чем побаловать на праздник. Денег щедрая бабушка давала ему, что называется, вволю.
Прошло около двух лет.
Одновременно с классицизмом, как известно, на Руси народилась оперетка, с легкой руки тоже классической «Прекрасной Елены».
Юный лицеист Савин тратил деньги, даваемые ему его бабушкой, между прочим и на театр, к которому страшно пристрастился.
Каждый праздник он был то в одном, то в другом московском театре.
«Прекрасная Елена» произвела на него неотразимое впечатление, и мальчик, перевидев ее много раз, знал наизусть мотивы этой бесспорно прелестной оперетки.
В лицее в это время, для вящего упражнения учеников в познаниях по классическим языкам, затеялся домашний спектакль на латинском языке.
В костюмах древних римлян лицеисты должны были декламировать на специально построенной для этого сцене длиннейшие стихи.
Долбежка ролей мучила мальчиков, как всякое скучное зубрение, и была им очень не по нутру.
Молодой Савин недолюбливал, как и многие, классических языков и, получив от учителя громадную в несколько страниц роль на латинском языке, вдруг выкинул одну из своих школьных проделок, которая, впрочем, имела роковые для него последствия и была последнею в стенах лицея.
– А знаете, господин учитель, мне кажется, что можно бы и не учить эту роль?
– Почему? – воззрился на него сквозь очки почтенный педагог.
– Да зачем мне учить ее, когда я и без этих длинных стихов знаю кое-что наверно лучшее, чем это, из классического репертуара, – отвечал Савин.
– Что вы можете продекламировать мне классического? – заинтересовался учитель.
Недолго думая, четырнадцатилетний мальчик во весь голос и очень правильно запел:
Мы все невинны от рожденья,
И нашей, честью дорожим!
Но ведь бывают столкновенья,
Когда невольно согрешим!
– Что?! – при гомерическом хохоте всего класса, не хуже Савина знавшего «Прекрасную Елену», воскликнул учитель, быстро сошел с кафедры и вышел из класса.
Прибежал директор лицея Павел Михайлович Леонтьев и «любителя оперетки» посадили в карцер.
Но скандал этим не кончился.
Выходке мальчика придали значение чуть ли не преступления. По решению классических менторов, Николая Савина очень реально выпороли. Балованный, своенравный и в высшей степени самолюбивый мальчик, он был страшно потрясен таким уничижающим человеческое достоинство наказанием и, недолго думая, бежал к бабушке.
Татьяна Александровна, оповещенная уже дирекцией лицея о поступке ее внука и той каре, которой он подвергся, встретила его сначала со всею возможною для доброй старушки строгостью – черный чепец с желтыми лентами усиленно около четверти часа качался из стороны в сторону – и заявила, что сейчас же отправит его обратно в лицей.
Слезы и рыдания огласили спальню бабушки – Савин успел вырваться из лицея на другой день после экзекуции рано утром и застал старушку еще в постели – и произвели свое впечатление.
Татьяна Александровна сильно разохалась и разахалась, и уступила горячим протестам внука, заявившего ей категорически, что он снова убежит из лицея, но уже не к ней, а к отцу с матерью в Серединское.
Бабушка решила оставить его у себя, написала родителям, и кончилось тем, что с мальчиком поступили по первоначальному проекту Фанни Михайловны и несколько месяцев спустя, в декабре 1868 года, отвезли в Петербург, где он и поступил в императорский лицей.
Петербургский лицей, в смысле окончания в нем образования для Николая Савина не был удачнее московского, хотя в нем он пробыл несколько долее, а именно – три года.
Латинский язык, из-за которого он провалился при переходе из второго в третий класс, и страсть к оперетке и шансонетке и здесь были роковыми для него причинами.
В начале семидесятых годов в Петербурге был в большой моде театр «Буфф», в котором пели в то время производившие страшный фурор Жюдик и Жанн Гранье.
Начальство лицея, конечно, нашло неудобным для своих воспитанников посещение этого излюбленного всем петербургским светом театра, помещавшегося близ Александрийского, и строго запретило лицеистам быть в этом храме оперетки и шансонетки.
Но сладость запретного плода, прелести Жюдик и начинавшая бушевать молодая кровь – все влекло туда, и лицеисты, несмотря на запрещение, переодевались в штатское платье и были усердными поклонниками «несравненной», как называли тогда Жюдик.
Одним из самых заядлых завсегдатаев «Буффа» был Савин.
В один из далеко не прекрасных для последнего воскресных вечеров 1871 года он вместе со своим товарищем, Михаилом Масловым, сидел в первом ряду «Буффа», что было запрещено даже в других, не находившихся под начальственным запретом театрах, как вдруг, в антракте, подходит к молодым людям известный в то время блюститель порядка в Петербурге Гофтреппе, в сопровождении полицейского офицера.
– Ваши фамилии, господа?
Савин и его товарищ сказали.
– Запишите! – кивнул блюститель сопровождавшему его офицеру.
– А позвольте узнать вашу фамилию? – обратился к нему Савин.
– Как, разве вы меня не знаете? Я – Гофтреппе!
– Миша, запиши… – тоном блюстителя обратился Савин к Маслову.
Ближайшие свидетели этой сцены расхохотались.
Гофтреппе удалился весь красный.
Этот анекдотический эпизод с быстротою молнии облетел в этот вечер театр «Буфф», а на другой день весь Петербург, сделавшись злободневным анекдотом.
Петербург смеялся.
Лицейское начальство, впрочем, оказалось не из смешливых.
Савина посадили сперва в карцер, а по обсуждении вопроса об его переэкзаменовке по латинскому языку, признали в нем соединение лености с дурным поведением и предложили его родным взять его из лицея.
Так окончилось научное образование нашего героя – балованного сынка богатых и родовитых родителей.
Традиционного участью того времени для русского юноши, неудачника в школе, был юнкерский мундир, а следовательно, и дальнейшая карьера Савина определилась словами – «в юнкера»!
Два класса лицея давали ему права средних учебных заведений, и он мог поступить юнкером в гвардию.
Для самого Савина этим осуществлялась его заветная мечта. Он горел желанием поступить в военную службу и, быть может, не вмешайся в его судьбу две дамские прихоти, сперва его бабушки, поклонницы «Московских ведомостей», а затем его матери, хранившей в своем сердце воспоминание о танцах с миловидными и чистенькими лицеистами, по той дороге, которую определил ему отец, при корпусном воспитании, его жизнь сложилась бы иначе и несомненные способности и духовные силы, таившиеся в этом пылком юноше, получили бы другое направление.
Но, видно, в книге судеб было написано, что женщины, от колыбели до могилы, должны играть в его жизни роковую роль.
Они и сыграли ее.
Вопрос об избрании рода оружия не мог иметь места. Все Савины искони веков были кавалеристами.
Таким образом, 12 марта 1872 года недавний Коля, теперь уже Николай Герасимович Савин, облекся в мундир и доспехи одного из блестящих гвардейских полков.
V
ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ
Не прошло и четверти века с того времени, к которому относится наш правдивый рассказ, а между тем жизнь Петербурга начала семидесятых годов сравнительно с настоящей представляется почти фантастической.
Метаморфоза эта произошла на наших глазах и до того исподволь, что только сравнивая последние годы, мы ясно видим, какая глубокая пропасть легла между тогдашним и нынешним Петербургом за эти какие-нибудь двадцать лет с небольшим.
Да и с одним ли Петербургом случилась за это короткое время в России такая редкая перемена?
К худу это или к добру – решать этот вопрос здесь не место и не время, скажем лишь, что в то близкое, но кажущееся таким далеким от нас время жить было легче и веселее, хотя нельзя отрицать, что жизнь эта не могла назваться серьезной, а тем более полезной.
Существует мнение, что перемена эта произошла постепенно, вследствие объединения общества, вследствие исчезновения свободных капиталов.
Не то было, повторяем, каких-нибудь двадцать, двадцать пять лет тому назад, – жизнь кипела ключом, била через край и разливалась широкой волной по всему Петербургу, юноши, со школьной скамьи уже так или иначе хлебнувшие этой одуряющей влаги, бросались сломя голову в жизненный водоворот.
Особенно шумно и весело текла жизнь расположенных в столице гвардейских полков. Представители их вместе со штатскою «золотою молодежью» составляли контингент так называемого «веселящегося Петербурга».
Молодой Савин, попав в эту среду, очутился в той сфере, к которой он был приготовлен домашним баловством, выбором школьных товарищей и развитыми слишком преждевременно жизненными вкусами.
В то время юнкера служили на старых правах, были приняты в обществе офицеров и жили с ними на товарищеской ноге.
Поэтому Николай Герасимович, представившись начальству в первый день своего зачисления в полк, на другой же – отправился с визитами к офицерам.
Большинство из них жило на частных квартирах, а потому Савину пришлось исколесить из конца в конец весь город.
Между прочим он заехал к своему товарищу по лицею, недавно выпущенному в корнеты того же полка, Михаилу Дмитриевичу Маслову, который повез его завтракать к Дюссо.
Ресторан Дюссо находился на Большой Морской и был сборным пунктом того полка, в который поступал Николай Герасимович.
После каждого учения здесь собирались все, от полковника до юнкера. Для офицеров сохранялось всегда несколько кабинетов, носивших название полка.
Вечером носили сюда полковой приказ для прочтения ужинающим офицерам; вообще, Дюссо был своего рода клуб, rendez-vous всего полка.
По приезде к Дюссо, они застали там большое общество молодых офицеров, которым Михаил Дмитриевич представил Савина.
Он был принят, и новые товарищи, поздравляя его с поступлением в полк, один за другим предлагали ему выпить брудершафт.
От брудершафта, вообще, не принято отказываться – отказываться же пить брудершафт со своими офицерами было уже совершенно немыслимо.
По числу находившихся за столом офицеров Николаю Герасимовичу пришлось выпить семнадцать бокалов шампанского и в результате очутиться дома, в комфортабельно и уютно меблированной квартире на Караванной, в постели, на попечении лакея, от которого он только и мог узнать на другое утро, что его привезли домой господа офицеры.
Такому внутреннему омовению вином должен подвергаться, по полковому обычаю, каждый новичок.
Впоследствии ему самому не раз приходилось участвовать в таком же спаивании молодого корнета или юнкера, поступившего в полк, и отвозить его мертвым телом к нему на дом.
Подобному же обряду омовения шампанским подвергали с добавлениями и вариантами каждую новую шикарную кокотку, появлявшуюся в офицерском кружке.
Полковая жизнь того времени в гвардии не представляла вовсе собою военной жизни.
Хотя офицеры и сходились ежедневно в полку на ученье и в манеже, но зато остальное, свободное от занятий время отдавали вполне светской жизни и кутежам.
Товарищи по службе встречались чаще на балах, в театре, у Дюссо, чем в самом полку.
Основным местопребыванием офицеров полка, в который попал Савин, был, как мы уже говорили, ресторан Дюссо.
Он служил главным звеном соединения всех офицеров.
Здесь праздновали полковые и эскадронные праздники, тут чествовали счастливцев с повышением и наградами, устраивали проводы уезжающим по разным причинам и, наконец, просто кутили с французскими и другими кокотками.
Попав в этот водоворот светской и полусветской полковой жизни, молодой Савин окунулся в него буквально с головой.
Вскоре о подвигах его и его товарища юнкера Хватова, в полку было тогда всего два юнкера, стали ходить по Петербургу целые легенды, кстати сказать, почти не прикрашенные.
Яков Андреевич, так звали Хватова, был сын богатого откупщика, получивший от отца состояние в несколько миллионов, нажитых на поприще российского отравления сивухой.
Круглолицый, краснощекий и необыкновенно тучный для своих лет, он производил впечатление чистокровного пижона.
Еще до поступления в полк, он появился в среде кутящей петербургской молодежи и бросал огромные деньги на лошадей.
Поступив в полк, он дал великолепный обед товарищам, на который выписал цыган из Москвы, а после обеда сделал выводку своей действительно замечательной конюшни в зал, превращенный в манеж.
С этим-то Хватовым и подружился Савин.
Дни проходили за днями в беспрерывных попойках, кутежах, в ухаживании за актрисами и тому подобное.
Естественно, что познания в военном деле от этого не подвигались, и на экзамене в Николаевском кавалерийском училище Савин блестяще провалился.
Этот образ жизни требовал к тому же денег без меры.
Пятисот рублей в месяц, которые Николай Герасимович получал из дома с первых же дней поступления в полк, не хватало порой на один вечер.
Явилась «золотая нужда», а с нею долги, векселя, бланковые надписи за товарищей, и таким образом за полтора года службы Савин сделал долгов на полтораста тысяч.
Кредиторы стали напоминать о себе все чаще и чаще, что и заставило его после неудачного экзамена поехать к отцу в деревню и принести повинную.
Герасим Сергеевич, пожурив сына, заплатил его долги, но в Петербург назад не пустил, а заставил подать прошение о переводе в гродненские гусары как полк, где живут скромнее, да и расположенный не в Петербург, а в Варшаве.
Пока ходило по инстанциям прошение об этом переводе, Герасим Сергеевич с сыном поехал в Москву.
В белокаменной Николай Герасимович снова окунулся в веселую столичную жизнь.
Море шальных денег и в Москве било широкой волной.
Там кутило богатое молодое купечество, около которого группировались, со свойственною московскою неразборчивостью, и великосветские денди первопрестольной столицы.
Ареною таковых кутежей служил вновь открытый ресторан «Славянский Базар», отделанный с невиданной в Москве оригинальностью, с огромным бассейном, где плавали аршинные стерляди, а подчас и подгулявшие франты, и «Эрмитаж», славившийся своими обедами – это были убежища на день.
Ночью к услугам «веселящейся Москвы» широко распахивали свои двери загородные рестораны «Яр» и «Стрельня», последний со своим тогда знаменитым по всей России хором цыган под управлением Хлебникова.
Шампанское, хотя и не особенно высокой марки, – говорят, что для Москвы приготовляется особое за границей, – лилось рекой.
Наконец, перевод Николая Герасимовича в гусары состоялся.
С тяжелой головой от последнего прощального кутежа он выехал по московско-брестской железной дороге к месту нового своего служения.
Вещи и лошади сына были высланы ранее предусмотрительным Герасимом Сергеевичем.
VI
В ВАРШАВЕ
Варшава первой половины семидесятых годов, как и Петербург, представляется бывавшим в ней в то время совершенно иною, нежели нынешняя Варшава.
Польское противостояние всему русскому было в ней почти повсеместно, несмотря на суровый урок, незадолго перед тем данный польским «политическим фантазерам». Польский говор слышался повсюду, и к лицам, заговаривавшим в публичных местах, театрах, ресторанах, цукернях и огрудках (загородных садах) по-русски, относились если не совершенно враждебно, то крайне пренебрежительно, – над ними прямо глумились даже ресторанные гарсоны, очень хорошо понимавшие по-русски, что оказывалось тотчас же при получении хорошей платы «на чай», но притворявшиеся непонимающими и заставлявшие русского, или, по их выражению, «москаля», по часам ждать заказанного стакана кофе, не говоря уже о кушанье.
В цукерне Лурса, например, одному приезжему русскому, приказавшему подать себе кофе со сливками, лакей подал кофе и на тарелке слив, пользуясь тем, что сливки по-польски «сметанка», и он-де не понял посетителя.
Появившиеся по распоряжению свыше переводы на русский язык польских вывесок над магазинами и ресторанами тоже дышали в большинстве явной и злой насмешкой над государственным языком; так в окне одного из ресторанов в Краковском предместье красовалось объявление: «фляки господарски», а внизу перевод: «хозяйские внутренности».
Это мелочи, но по этим мелочам можно было судить о настроении города, имевшего в то время совсем иную, нежели теперь, политическую, если можно так выразиться, окраску.
В течение четверти века из польского города Варшава обратилась в русский, чему, конечно, немало способствовало разумное управление краем путем сближения русского общества с польским.
Войска, стоявшие в то время в этом городе, держались обособленно от горожан, и большинство их, а также и гусарский полк, в который поступил Николай Герасимович Савин, расположены были не в самой Варшаве, а в предместье Лазенках, отстоявшем от центра города в двух-трех верстах.
Это расположение полка, а также и его традиции налагали на полковую жизнь особый отпечаток тесного товарищества. Офицеры были всегда вместе, жили одной семьей, клуб же связывал их еще больше. Натянутых товарищеских отношений, часто встречавшихся в петербургских гвардейских полках, не существовало, и даже разгульно-гусарские кутежи носили чисто семейный характер.
Несмотря на такое обособленное положение военных, жизнь их все же текла в почти беспрерывном веселье.
Николай Герасимович, со свойственным ему увлечением, отдался всем прелестям Варшавы, во главе которых стоял балет, насчитывающий тогда в своих рядах массу прелестных балетничек. Лихая тройка, которую он завел вскоре после его приезда в Варшаву, приводила в восторг веселых паненок – жриц Терпсихоры, и катаясь на ней, они забывали всю свою ненависть к «москалям» и всему русскому.
Женщины, всегда игравшие первую роль в истории Польши, и теперь уже начинали делать почин сближения с русскими и далеко не враждебно относились к ухаживанию поклонников-москалей.
Кутежи Савина и его ухаживания за красивейшими женщинами Варшавы скоро сделали его известным всему городу.
Быстро летело время, незаметно промелькнули еще полтора года.
Варшавская рассеянная жизнь все же оставляла возможность несколько заниматься, и Николай Герасимович успел приготовиться к офицерскому экзамену и, сдав его, был произведен, наконец, в корнеты.
Этот служебный успех вскоре, впрочем, омрачился грозными тучами.
Долги – эта петербургская болезнь Савина – появились у него и в Варшаве. Быть «веселящимся варшавянином» оказалось почти так же накладно, как и «веселящимся петербуржцем».
Кутежи и ухаживания за балетничками стоили много денег, а ловкие пауки-ростовщики, к которым приходилось обращаться, успевали незаметно для заимодавца накидывать на него свою паутину в форме переписки векселей, сумма которых возрастала в их искусных руках с какою-то чисто волшебною быстротою.
К страсти к женщинам присоединилась еще начавшаяся в Варшаве страсть к карточной игре, очень развитой в полку, где служил Николай Герасимович.
Человек крайностей по своей натуре, Савин не умел класть пределов своим увлечениям, втянулся в карты и делил свое время между женским будуаром и зеленым столом.
Счастливый в любви, он, согласно известному правилу, не был счастлив в картах и то и дело проигрывал крупные куши, все более и более влезая в неоплатные долги.
Игра в долг страшно нервировала его, всякая малость приводила, его в раздражение, почти в ярость.
Начались неприятности и скандалы.
Через несколько месяцев, по производству в корнеты, у Николая Герасимовича, жившего в казенной квартире в казармах полка, находившихся, как мы уже упоминали, в предместье Варшавы, в Лазенках, собралась вечером компания офицеров.
Шла игра в баккара.
За карточным столом, под большой висячей лампой сидело восемь офицеров-игроков, утолявших жажду карточного волнения шампанским.
Вдруг перед столом выросла, как из-под земли, приземистая, невзрачная фигурка рыжего еврейчика в засаленном лапсердаке.
Это был полковой портной Данилка.
Такие неожиданные появления поставщиков-евреев в офицерских квартирах были далеко не редкость. Им были должны все и они зорко караулили момент застать офицера при деньгах.
Никакие меры против них не действовали – они пробирались и прокрадывались мимо прислуги и неожиданно, как и в этот раз, появлялись перед своими должниками.
– Я зе к вам, ясновельможный пан Савин… Не мозете ли вы мне отдать мои пенендзы… Ривка моя совсем разнемоглась… Хайка-доцурка… лежит тозе больная, хоть беги до пана доктора… В доме зе нет и ни ломаного злота… – заговорил Данилка, кланяясь в пояс Николаю Герасимовичу.
– Пошел вон, денег нет!.. – крикнул на него тот.
– Как зе так можно, что у пана денег нет, когда пан играет в карты! Я знаю, что у пана тысячи в кармане, а бедному Данилке всего надо триста рублей, – произнес еврей.
– Пошел вон, говорят тебе!.. – вскочил рассерженный Савин.
Данилка однако не трогался с места, продолжая бормотать на своем жаргоне. Имена Ривки и Хайки то и дело слетали с его уст.
– Так ты не хочешь уйти!.. – окончательно вспыхнул Николай Герасимович. – Ну, так погоди же, я тебя сейчас застрелю, как собаку…
С этими словами Савин схватил лежавший на письменном столе револьвер, заряженный холостыми патронами для ученья, и прицелился в Данилку.
Тот, на удивление всех, даже не попятился.
– Не уходишь… – вскрикнул Николай Герасимович. Одновременно с этими словами раздался выстрел.
От сотрясения воздуха висевшая над столом лампа погасла, а когда ее зажгли, то увидали Данилку лежащим без чувств на полу.
Все присутствующие, не исключая Савина, невольно вздрогнули. У всех, как и у него, мелькнула одновременно мысль, не попал ли по ошибке боевой патрон вместо холостого.
Бросились к Данилке, подняли его, положили на диван, раздели, всего осмотрели – ни царапины.
Послали за полковым доктором, который, явившись, констатировал сильнейший обморок.
Данилку отнесли к нему на квартиру, – с ним сделалась от испуга нервная горячка.
Эта шутка, имевшая такие печальные последствия, конечно, принесла Николаю Герасимовичу много неприятностей.
Все случившееся не могло не дойти до командира полка, не говоря уже о том, что Савину пришлось щедро заплатить Данилке за лечение и убытки, понесенные им во время болезни.
Когда же он выздоровел и снова появился в полку, то очень комично объяснил случившееся:
– Я знал, что пан Савин шутит, и что пиштолет не заряжен, когда же он выштрелил, я все-таки спигался и впал… Открыв один глаз, я хотел уже встать, как вдруг гляжу – темно, тогда я подумал, что я вже умер и так сильно спигался, что со мной сделалось вдурно…
Этот случай не послужил, однако, уроком сдержанности для Савина.
Не прошло и месяца, как у него произошло новое столкновение с одним из евреев.
Это был маляр Ицко Швейнауге.
Он взялся провести разные работы в конюшне Николая Герасимовича, которую последний задумал отделать довольно затейливо. Стойла и денники красились под дуб, потолок под мрамор, приборы и шары ставились медные.
Швейнауге перебрал у него множество денег, а отделка конюшни не подвигалась вперед, несмотря на настойчивые требования Савина.
Наконец, кое-как стойла были отделаны, но краска не сохла очень долго, между тем лошадям Николая Герасимовича было тесно и неудобно в эскадронной конюшне, и он выходил из себя.
Осматривая работы, он убедился, что краска не сохнет вследствие дурного ее качества. Ицка же уверял противное, утверждая, что все уже высохло и после ухода Савина уговорил его кучера поставить для пробы серого «Визапура» в стойло.
Придя на другое утро, Николай Герасимович увидел свою любимую лошадь, сплошь выпачканную желтою масляною краскою, которую и смыть было почти нельзя.
Узнав же, как было дело, он окончательно взбесился и напустился на Швейнауге, почуявшего бурю и от страха забившегося в самый темный угол конюшни.
– Так это ты устроил эту пакость! Ах ты негодяй! Конюшню всю изгадил, а теперь еще лошадь мне испортил…
– Да, нечего сказать, изукрасил «Визапура», – заметил один из двух пришедших к Николаю Герасимовичу товарищей.
– Изгадил лошадь в конец, проклятый жидюга, – вставил второй.
– Ну, Ицка, за твое нахальство я тебя накажу твоей же паршивой краской! Взять его! – крикнул Савин своим конюхам и рейткнехту. – Вешайте его на этот крюк и выкрасите его самого.
Солдаты и кучера, довольные случаем потешиться над жидом, быстро бросились исполнять его приказание, подвесили Швейнауге на вожжах под мышки на фонарный крюк и длинною кистью быстро выкрасили с головы до ног желтою краскою.
Барахтаясь в воздухе, Ицка вопил благим матом.
Его крики и вопли долетели до офицерского собрания и канцелярии полка, оттуда пришли офицеры, и хотя хохотали до упаду, но уговорили Николая Герасимовича велеть снять Швейнауге с импровизированной виселицы.
Вне себя от ярости, Ицка с места побежал к командиру полка и не удовольствовавшим этим, кинулся в город жаловаться обер-полицеймейстеру, представ перед обоими начальствующими лицами в том виде, в каком был снят с фонарного крюка, то есть сплошь вымазанный желтой краской.
За эту проделку Савин высидел три дня на гауптвахте.
Подобные скандальчики, в связи с все возрастающими неоплаченными долгами, привели Николая Герасимовича к необходимости оставить полк, подав прошение об отставке.
С горьким чувством расстался он с ним и с Варшавой и отправился в отпуск в Петербург, чтобы там выждать получение указа об отставке.
В Петербурге ожидали его две встречи, роковым образом отразившиеся на всей его последующей жизни.
Он влюбился и совершил первое преступление… но не будем предупреждать событий.