355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бондаренко » Консервативный вызов русской культуры - Красный лик » Текст книги (страница 13)
Консервативный вызов русской культуры - Красный лик
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:02

Текст книги "Консервативный вызов русской культуры - Красный лик"


Автор книги: Николай Бондаренко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

М. Л. Поражает игра в литературу. Мы пишем с самодовольством о чем угодно, не замечая катастрофы, будто ничего в стране не произошло. Нет смертей, трагедий. Даже иностранцы глубже реагируют на нашу боль. Посмотрите, как трагически воспринял трагедию нашего государства итальянский публицист Кьеза. Он назвал свою проникновенную,

с болью написанную книгу "Прощай, Россия!". Где-то в богословском сочинении я прочитал о печали слова, которое впитывает в себя сознание нашего человеческого несовершенства. После великой трагедии, постигшей Россию, как можно играть в литературу, сочинять какие-то постмодернистские кроссворды? Это же все фальшиво. Неискренне. Исчезла сама атмосфера подлинной литературы. Нас всегда тешило изречение, что слово есть уже и дело. Но вспоминаются слова героя шиллеровской пьесы, которые он бросает в лицо художнику. Ты свергаешь, – говорит он, – тиранов на полотне, одним мазком кисти освобождаешь государство, а сам остаешься жалким рабом. Твоя работа – скоморошество. Одна видимость борьбы. Так уступи же место деянию! Вот эти слова мы и должны сегодня сказать всем писателям, играющим в слова: уступи место деянию! Деянию в жизни, деянию в литературе, в судьбе человечества, в судьбе России. А мы видим кругом дезертирство из действительности в стилизованную историческую беллетристику, дешевые фантазии. Куда угодно, лишь бы подальше от жизни, от реального обжигающего материала. Литературе пора вернуть чувство государственности. А ведь в народе до сих пор не исчезла ответственность за судьбу страны. Это даже удивительно при нынешнем криминализированном режиме. Мой брат Дмитрий Петрович Лобанов, полковник в отставке, всю жизнь отдавший ракетным войскам, как-то сказал мне: "Не могу понять, как человек на самой вершине власти может не думать, каким он останется в истории России? Были у нас Иван Грозный, Петр Первый, Сталин... Неужели можно на вершине власти не думать об этом?" Увы, вряд ли там кто-нибудь об этом нынче вспоминает...

Феликс Кузнецов

Кузнецов Феликс Феодосьевич, член-корреспондент Российской Академии наук с 1987 года, директор Института мировой литературы РАН, родился 22 февраля 1931 года на Вологодчине. Окончил МГУ в 1953 году. Литературовед, критик, публицист, общественный деятель. В свое время был лидером и идеологом "исповедальной прозы" (Аксенов, Гладилин, Войнович), но позже отошел от либералов и сблизился с русским патриотическим направлением. В молодости работал в "Литературной газете" вместе с Юрием Бондаревым и другими молодыми либералами. Писал о революционных демократах в истории русской культуры, поругивал славянофилов. Со временем возглавил Московское отделение Союза писателей и совершил немыслимое: из штаба либералов он превратил московский союз писателей в центр русского патриотического движения. Затем возглавил центр русского литературоведения. Сейчас готовит монографию о Михаиле Шолохове и "Тихом Доне" – великой трагедии ХХ века. Лауреат Государственной премии СССР. Женат, имеет четырех детей. Живет в Москве.

"Боль Шолохова связана была отнюдь не с тем, что он к концу жизни разочаровался в идеалах коммунизма. Он разочаровался в тех коммунистах, которые стояли у власти, – это они, на взгляд М.А.Шолохова, "сами же не захотят" коммунизма и уготовят нам такое "светлое будущее", в котором не захочется жить. Эти слова М.А.Шолохова еще раз свидетельствуют, что он был великим провидцем, – все последующее, послебрежневское время воочию подтвердило историческую справедливость горького предвидения М.А.Шолохова. Но при всем

своем неприятии эпохи Брежнева, Шолохов в еще большей степени не принимал антисоветизма, антикоммунизма и диссидентства. Будучи убежденным государственником и патриотом, Шолохов не принял диссидентства потому, что видел в нем угрозу национальным интересам страны. В 1978 году Шолохов направил в ЦК КПСС письмо о судьбе русской культуры, о ее спасении и защите, которое было положено под сукно. Это письмо, так же как и последняя беседа с сыном, М.М.Шолоховым, – своего рода завещание писателя, приоткрывающее завесу над его внутренним миром. В письме в ЦК Шолохов ставит вопрос о стремлении недругов "опорочить русский народ", когда "не только пропагандируется идея духовного вырождения нации, но и усиливаются попытки создать для этого благоприятные условия". Шолохов писал о "протаскивании через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру", о том, что "многие темы, посвященные нашему национальному прошлому, остаются запретными", что "продолжается уничтожение памятников русской культуры..." Незадолго до смерти Шолохов говорил с сыном о вечных ценностях человеческой жизни: "Веры у людей никто и никогда отнять не сможет. Без веры человек – не человек. Отними у него веру в Бога, он станет верить в царя, в законы, в вождя... Высокой должна эта вера быть. Возвышенной. Плохо, страшно, когда предмет веры мельчится. Мелкая вера мелкий человечек. А высшие духовные ценности можно и в культ возвести. По мне, так и нужно. Должно..."

Феликс Кузнецов,

из книги "Незразгаданная тайна "Тихого Дона"

МОЙ ВЕК

Владимир Бондаренко. Феликс Феодосьевич, вы – человек ХХ столетия и им останетесь уже до конца, сколько бы ни прожили в третьем тысячелетии. Как бы вы оценили свой ХХ век? Что он дал миру и России?

Феликс Кузнецов. Двадцатый век – это время трагического прорыва России в будущее. Может быть, самая яростная попытка моей страны за все время ее существования – опередить историю, выпрыгнуть из истории. Мы мало задумываемся об истоках переживаемых нами невзгод, сложностей и противоречий. А между тем, не снимая ответственности с текущих поколений, надо признать, что истоки наших трудностей уходят в глубокую старину. Этого часто не понимает ни сама Россия, ни так называемый Запад. Когда в Европе был пир Возрождения и с такой щедростью выплеснулся наружу талант и разум человека, дав подчас феноменальные результаты, Россия лежала пластом, перекрыв своим телом путь татарского нашествия на Европу. А наше Возрождение начиналось в первопрестольном граде Киеве ничуть не позже европейского, и начало Возрождения было не менее блестящим... Потом – обрыв на два с половиной столетия. К счастью, не была уничтожена духовная, православная основа народа, татары и не ставили такой задачи, но экономическое и политическое развитие в России остановилось. Тогда-то мы и отстали от так называемой просвещенной Европы на два с лишним века. Все последующие столетия Россия мучительно пыталась сделать рывок вперед. Стремились догнать... Мы внутренне выбрали для себя все-таки европейский, а не азиатский путь как задачу развития. Хотя, может быть, азиатский путь развития по большому счету для человечества неизмеримо гуманнее, благороднее и даже выгоднее, потому что не предполагает хищнического отношения к природе и, в конечном счете, к человеку. Он предполагает естественное органичное врастание человека в природу. Мы этим путем идти не хотели. Начиная с Алексея Михайловича, с Никона и далее с Петра Великого мы стремились опередить свою историю и вырваться в европейскую цивилизацию. Платили и платим за это колоссальную цену, и каждый раз могущественным магнитом времени были отбрасываемы назад. Мы шли по принципу: два шага вперед, шаг назад. Было несколько такого рода прорывов. В конечном счете, они давали результат, Россия в девятнадцатом столетии вышла в ряд самых могущественных держав мира. Мы заставили себя уважать, заставили с собой считаться. Но все эти прорывы всегда были за счет народа, за счет крепостных крестьян. За счет беспощадности по отношению к самим себе, за счет некоей схимы... Двадцатый век в этом отношении, конечно же, являет миру пример такого самоотречения народа ради своего будущего. Я не хуже кого бы то ни было представляю, что значила для народа революция 1917 года, а затем и гражданская война, и коллективизация, по своим кровавым последствиям, по тому колоссальному ущербу, который был нанесен народной культуре, по фантасмагорическому количеству жертв. Сейчас, занимаясь творчество Михаила Шолохова, уже через его книги, статьи и письма я отчетливо вижу, через какую трагедию прошел наш народ. Но если бы мы не прошли через эту трагедийную полосу, мы не смогли бы остановить фашизм. Без этого самоотречения, без обреченности крестьянства, на костях которого была создана промышленная мощь державы в тридцатые годы, мы бы не победили в Великой Отечественной войне. Мы встретили фашистов на уровне вооружений самых промышленно развитых стран. Если бы мы войну проиграли, мы были бы просто уничтожены. Как народ, как государство.

История – вещь исключительно жестокая. Как говорил Чернышевский, это не тротуар Невского проспекта. Вне всякого сомнения, и Сталин – не мой идеал, и Ленин – не мой идеал, но без этих фигур, без коммунистической партии, без советской власти Россия бы в той войне погибла. Я прекрасно понимаю масштаб личности Ленина. Когда говорю, что он не мой идеал, имею в виду, что далеко не во всем согласен с его решениями. Это мое очень давнее ощущение. Строго говоря, наша революция совершалась в значительной степени под лозунгом мировой революции. Россия рассматривалась как костер – для того, чтобы разжечь пламя мирового пожара. По мнению еще одного лидера революции, Льва Троцкого, если бы при этом сама Россия сгорела, это не страшно. Главное – мировая революция. Эти лидеры были абсолютно антинациональными, антипатриотическими по определению. Ленин, и в этом его величие, сумел понять ошибочность такого плана. Осознал историческую неверность этого направления идей. Он в результате осознал революцию как этап модернизации России, он мечтал о дальнейшей европеизации ее. Его завещание, его последние работы – это же работы трагические. Огромная тревога за судьбы страны. Он понял, что в крестьянской по преимуществу стране люди совершенно не готовы к социалистическим преобразованиям. Об установлении социализма военным путем уже и речи не шло. Отсюда его нэп. Его поиски постепенного, нормального буржуазно-демократического развития. Собственно, ленинский нэп – это то, на чем сейчас, как на дрожжах, растет Китай. Сталин с его ощущением грядущей войны отказался от ленинского плана, предложив свой мобилизационный. В условиях явного нарастания грядущей войны и явной неготовности народа, экономики и промышленности России к такой войне, путь такого ускоренного развития, рывка в будущее, возможен был только через диктатуру. Только через репрессии. Только через страх. Мы были обречены на такую трагичность, ибо она вела к победе. Мы создали мощную страну с мощной промышленностью, с передовой наукой. Что никто оспорить не может. Была создана и величайшая культура, народ получил образование. Получил полное равенство прав на образование, на медицину, на работу. Это переплетение светлых и черных сторон жизни сопровождало весь ХХ век. Он не был черным и не был розовым...

В. Б. Несмотря на все русские трагедии, все равно, я считаю, двадцатый век можно назвать русским веком. Именно Россия определила все его развитие, изменила судьбы мира и в 1917 году, и в 1945, и, увы, в 1991-м. Не американцы победили, а мы сами себя проиграли и вовлекли в эту катастрофу чуть ли не треть человечества. Предопределив своим поражением бомбардировки Ирака и Сирии, новый колониализм в Африке, новую ситуацию в арабском и шире – в исламском мире. Признаем и то, что такого взлета, как в послевоенный период, Россия не знала за всю свою тысячелетнюю историю. Ни при Петре Великом, ни при Николае Первом – никогда еще Россия не играла такую важную роль в мировой истории. И может быть, никогда уже играть не будет. Это был наш век...

Ф. К. Я полностью согласен с вами, Владимир Григорьевич. Если бы не было России в ХХ веке, миру, прежде всего Европе и США, было бы очень скучно жить. Так же, как восемнадцатый век определила великая английская революция. Так же, как девятнадцатый век определила французская революция. Конечно же, мировое развитие в ХХ веке определила русская революция 1917 года. Если бы не было нашей революции, то люди в Европе и в США, трудящиеся люди во всем мире жили бы значительно хуже. Это хорошо, что труженики в развитых странах неплохо живут, но эту долю богатств им выделили из страха повторения русского Октября 1917 года в других странах мира. Увы, мы после революции не дали своему народу такого благосостояния. Но в страхе перед будущим капиталисты всего мира пошли на значительные социальные уступки своим рабочим. И многие ученые на Западе это прекрасно понимают.

В. Б. Феликс Феодосьевич, теперь давайте посмотрим на ХХ век с точки зрения развития литературы. Тем более, мы сидим в кабинете директора Института мировой литературы. Мне кажется, сегодня занижают не только роль России в прошедшем столетии, но и роль русской литературы. Уверен, скоро настанет время, когда признают, что русская литература ХХ века не менее значима, чем великая русская литература ХIХ века. Мы сами порой чересчур скромничаем. Да, в девятнадцатом столетии был Достоевский и Толстой, но и в двадцатом тоже были Шолохов и Платонов, Горький и Бунин, Булгаков и Набоков. Да, золотой век определила поэзия Пушкина и Лермонтова, но и в нашем с вами прошедшем столетии были Есенин и Маяковский, Блок и Ахматова. Конечно, "лицом к лицу лица не увидать", но уже с высоты третьего тысячелетия Большой стиль нашей великой эпохи не так уж плохо смотрится. Вы согласны с такой золотой оценкой русской литературы ХХ века?

Ф. К. Я смотрю на это более осторожно. Моя осторожность продиктована профессией. Я все-таки больше историк литературы, чем критик. Необходима большая историческая дистанция, чтобы точно определить место литературы ХХ века. Чтобы точно соотнести художественные ценности ХIХ века, "серебряного века" в начале ушедшего столетия и периода, как вы говорите, "Большого стиля" советской литературы. Но в глубине души я склоняюсь к вашей, Владимир Григорьевич, точке зрения. Вне всякого сомнения, Советский Союз дал миру великую литературу, которая сопоставима в нашем веке лишь с литературой США. В Европе я не вижу подобных шедевров. Большая литература рождается на больших тектонических сдвигах. Великая литература девятнадцатого столетия тоже питалась социальными соками, историческими событиями. Это только постмодернизм считает, что можно создать большую литературу эксплуатацией предыдущих шедевров. Это нелепость. Только большие движения народной жизни дают великие произведения. В ХХ веке это были, во-первых, сама революция и связанные с ней события, независимо от того, за или против нее писались романы и повести. Не только Фадеев, но и весь Платонов, весь Булгаков, Шолохов, в конце концов и Солженицын почти всем творчеством связаны с революцией. Никуда от этого не уйти. То же – Алексей Толстой, Михаил Пришвин с его дневниками.

В. Б. По сути, и все лучшее в эмиграции тоже так или этак создавалось в связи с революцией.

Ф. К. Второй тектонический сдвиг – это процесс ухода под воду многовекового народного уклада, атлантиды крестьянской жизни. Процесс модернизации, который столь мучительно шел в России, принес нам сильную науку, оборонку, промышленность, но загубил традиционный уклад. Сделал народ иным. Впрочем, так же мучительно он ранее шел и в других странах – к примеру, в той же Англии, когда, как помните, "овцы съели людей". Этот процесс и был зафиксирован нашими писателями в шестидесятые-семидесятые годы. Я вернулся недавно с дней Николая Рубцова, моего друга и земляка. Вместе с главой Тотемской администрации ненадолго заехал в свою родную деревню. Проложен асфальт, вся деревня уже иная, но жители ее – практически не крестьяне. Все они работают на газопровод. Они уже совсем другие, уже стесняются своего северного диалекта, у них другой говор. Практически ХХ век уничтожил русскую деревню, в лучшем случае – преобразовал ее в нечто новое. Это огромнейший трагический процесс. Он прошел по судьбам миллионов людей. И этот процесс не мог не вызвать писательского внимания. Тем более что крестьянство обрело в ХХ веке грамотность. Само заговорило своим голосом в литературе. Не случайно два самых великих писателя в ХХ веке, Михаил Шолохов и Сергей Есенин, родом из деревни. Они услышали начало этого процесса и ощутили всю глубину трагедии русского крестьянства. А уже в мое время, как продолжение, – целый пласт так называемой деревенской литературы. На самом деле – литературы бытийной, о всечеловеческом бытии на примере русского крестьянина. Это блестящие имена: Василий Белов, Валентин Распутин, Федор Абрамов, Василий Шукшин, Борис Можаев, Евгений Носов. Литература прощания. И Александр Солженицын сюда же входит своими лучшими произведениями. Завершается эта плеяда тем же Николаем Рубцовым. Буквально за каких-то двадцать лет никому не известный паренек без телевидения, без шумной рекламы стал известен всему народу. Сделано было все, чтобы замолчать его, но он уже, как и Сергей Есенин, стал народным поэтом. Он точно выразил потребность души простого русского человека. Я горжусь тем, что был одним из первых, кто услышал эту литературу. Первая книжка рассказов Распутина вышла с моим послесловием. Первые книжки Василия Белова и Евгения Носова получили мою поддержку на страницах "Комсомолки". После выхода в журнале "Север" уже классического "Привычного дела" я первым откликнулся в "Правде". Я писал о Яшине, об Абрамове, это были мои близкие друзья. Это была моя литература. А настоящий перелом в моем сознании произошел после встречи с Николаем Рубцовым. Я же был до этого одним из лидеров "шестидесятников". Когда-то именно я окрестил писателей-исповедальщиков Аксенова, Гладилина и других "четвертым поколением". Это была большая статья в "Литературке", вызвавшая возмущение Никиты Хрущева. Я много писал, и восторженно, об их творчестве. И вдруг поэзия Рубцова, проза первых "деревенщиков" развернули меня. Я осознал сам по себе, что иду не туда, пишу не о том и не о тех. Тогда же, кстати, так же разворачивался от былой либеральщины и Юрий Бондарев, работавший вместе со мной в "Литературке". И недавно скончавшийся наш замечательный критик и историк Вадим Кожинов в те же годы отворачивался от былого угара "оттепели". Это никак не было связано с осторожностью или официальной политикой, деревенщиков дубасили не менее, а часто даже более сильно в партийных структурах, чем либеральных лидеров исповедальной литературы. Но мы скинули с себя, как мешающий жить и работать, этот нарост либерализма.

Да, каким-то прозрением для меня прозвучали поэзия Коли Рубцова и он сам. Мы как-то вовремя нашли друг друга. Помню, я готовил его для экзамена по русской литературе, он называл меня "профессор", относился ко мне с пиететом, подарил мне самую дорогую для него вещь – томик Тютчева, а на самом деле это он был для меня настоящим профессором. Такая странная необъяснимая вещь...

В. Б. Очевидно, третьим таким же тектоническим сдвигом для русской литературы была Великая Отечественная война, которая до сих пор не ушла из литературного пространства. Но можете ли вы, Феликс Феодосьевич, кратко суммировать итоги русской литературы ХХ века и назвать десять лучших русских писателей?

Ф. К. Можно попытаться навзлет. Есть возможность ошибиться.

Начнем ХХ век с Максима Горького. Хотя у меня глубочайшее несогласие с ним по части отношения к русскому крестьянству. Михаил Шолохов, который меня просто потряс. Конечно, Сергей Есенин. Конечно, Михаил Булгаков. Конечно, Андрей Платонов. Хотя он не близок мне, я больше оцениваю его умозрительно, как гигантскую лабораторию. Отношение сложное, но я все равно его ставлю в первой пятерке. Далее определенный перерыв. И уже из второй половины века я бы выбрал Юрия Бондарева, Федора Абрамова, Василия Белова, Валентина Распутина. У меня остается только один палец (мы отмечали цифровой порядок по пальцам, чтобы не сбиться.– В.Б.). Я бы отметил Александра Солженицына. Прежде всего, его рассказы "Матренин двор" и "Один день Ивана Денисовича".

В. Б. А как сложилась ваша личная судьба в ХХ веке?

Ф. К. Я – целиком и полностью порождение Великой Октябрьской социалистической революции. Если бы не было революции, не было бы и меня. Булат Окуджава любил цитировать один наш с ним разговор. Он сказал, что если бы предложили ему выбирать, кем бы он хотел быть в ХIХ столетии, он ответил бы – "русским барином". А я сказал, что хотел бы быть крестьянином. Булат резюмировал: "до сих пор у Феликса Кузнецова душа крепостного крестьянина. Это и определяет все его поведение..." Окуджава просто не знал, что на русском Севере, откуда я родом, крепостных крестьян не было. Там были царские земли. Хотя мать моя была из того края Тотемского уезда, по соседству с Костромской губернией, где уже крепостное право было, и мой прадед выкупил свою семью из крепостного состояния. Вышел на отруб, поставил хутор.

Родился я 22 февраля 1931 года в деревне под Тотьмой. Отец мой, Феодосий Федорович Кузнецов был сельским учителем, мать – Ульяна Ивановна Широкова. Они из крестьян Тотемского уезда Вологодской губернии. После революции пошли учиться в Тотемское училище. В 1924-1925 годах они училище закончили, поженились, и вот – возник я. Только революция дала возможность им учиться, и хотя два дяди у меня были арестованы и погибли в 1937 году, тем не менее, я, как и миллионы других ребятишек, тоже смог окончить среднюю школу, поступить вначале в Институт международных отношений, а потом перевестись в МГУ, закончить университет, затем аспирантуру и далее уйти в критику и науку. Я смог, как говорят американцы, сделать сам себя. И в стране были миллионы таких, как я.

Невозможно представить, чтобы сегодня мальчик из сельской школы, из глухого угла России без мохнатой руки, без поддержки, не имея серьезных денег, поступил бы в МГУ или в МГИМО. Такое было почти невозможно до революции, такое просто невозможно сейчас, в начале третьего тысячелетия. Если бы мы все не получили образования, какой бы была Россия? Может быть, в деревне бы осталось больше людей, но сумела бы такая деревенская Россия справиться с фашизмом без оружия, без науки, без заводов? Мы пахали бы той же самой сохой. Наша деревня была богатой, ее можно было всю раскулачивать, впрочем. Как почти весь Север. Или как казачьи станицы на юге России. Я бы так и жил в деревне. Очевидно красивой, наполненной духовностью жизнью русского крестьянина, но образования бы я точно не получил. Литератором и ученым точно бы не стал. ХХ век – конечно же, мой век. Советская власть это моя власть. Я – убежденный советский человек. Убежденный коммунист. При всем том, что мой взгляд на историю страны не совпадает, может быть, со многими постулатами, которые записаны в скрижалях коммунизма. Я считаю, что в попытке опередить историю, вырваться из нее видна романтическая утопия. Была попытка построения некоего социализма в стране, которая была абсолютно не готова к этому. Социализм – это идеал, к которому надо было очень медленно и постепенно приближаться. К нему еще человечество придет, если уцелеет. А реально была попытка модернизации страны очень жестким, суровым способом. Я никогда не скрывал и не скрываю своих убеждений. Я изменил убеждения только один раз. По внутреннему разумению, придя к выводу об их ошибочности. Это было в 1954-1955 годах. Борьба с культом личности, захватившая тогда все студенчество, и увела меня в сторону. Но я вовремя огляделся.

В. Б. Вы считаете себя, Феликс Феодосьевич, уже до конца жизни советским человеком?

Ф. К. Да. От этого я никогда не откажусь. Это вас, Владимир Григорьевич, не разочаровывает?

В. Б. Нисколько. Скорее, я и ожидал подобного ответа. Мой следующий вопрос. Назовите самые важные вехи в вашей жизни. События, которые изменили ход вашей жизни? Вехи для вас лично – не для истории, не для посторонних.

Ф. К. Самой первой вехой в моей жизни оказалось событие, которое потрясло меня до основания. Событие, которое чуть не изменило мою жизнь. Это была драка в садике в центре Тотьмы. Шел 1947 год. Лето между девятым и десятым классом. Отец еще недавно пришел с войны. А в деревне мне приходилось отстаивать, во-первых, свое имя. Право иметь такое странное для деревни имя – Феликс. Все деревенские бабы меня звали Фикусом, так им было легче и понятно, а Феликс и не выговорить. И достоинство мне приходилось отстаивать через кулаки, через постоянные драки. Я привык ходить вооруженным чем-нибудь увесистым и надежным. Время после войны было суровое. Драки были страшные на Севере. И в воскресенье, в наш престольный праздник, который всегда отмечался на Севере, на меня налетел в этом городском садике мой сверстник. У него была гиря на ремешке, у меня нож. Я ему – убери гирю, он мне – убери нож. Все кончилось тем, что не столько я ударил, сколько он налетел на нож. Нож прошел на расстоянии полсантиметра от сердца. Я пошел сдаваться в милицию. А только что были в 1946 году объявлены два указа о хулиганстве и о воровстве, по 25 лет лагерей. Меня спасло чудо. То, что он выжил, и то, что на садик окнами выходила прокуратура, и прокурор с самого начала все видел. Он видел безвыходность моего положения. Если бы я не оборонялся, тот парень меня бы убил стограммовой гирей. К счастью, он и его родители не стали возбуждать дело, только это меня и спасло. Но это событие просто перевернуло меня. В восьмом классе были переэкзаменовки, в девятом одни тройки, а после этой драки школу я кончил с золотой медалью. Я за год, поняв, что мне в жизни надо, изменил отношение не только к учебе, но и к жизни, к целям жизни. Это было первое мое потрясение.

Второе мое потрясение произошло, когда я поступил в МГИМО и за полгода понял, что поступил не туда. Я не принял этот институт, практически ушел из него, скрывая от родителей. Начал пробиваться на факультет журналистики в МГУ. Я попал пацаном на прием к заместителю министра обманным путем. Это был академик, химик, человек огромного роста, и он проникся моей ситуацией, написал резолюцию о переводе в МГУ. Без всяких звонков. Когда я пришел в МГУ, там долго выясняли, какого начальствующего Кузнецова я сын. Тогда было два больших начальника Кузнецовых: один – адмирал, другой – генерал. В МГУ же учеба пошла хорошо, затем сразу же аспирантура.

И третье мое потрясение – это, конечно, ХХ съезд КПСС, студенческое движение на факультете журналистики, которое возглавлял тогда Игорь Дедков и в котором принимало участие большое количество талантливых людей. В том числе и мы, аспиранты МГУ. Почти год мы держали оборону, многие из нас потом попали под наблюдение, историков просто посадили. Нас не посадили, но взяли на контроль. Когда я в 1956 году закончил аспирантуру, то получил практически волчий билет, с огромным трудом устроился младшим редактором в Совинформбюро. Смысл движения был в том, чтобы после ХХ съезда партии поменять состав преподавателей на факультете, приблизить его к современности. Для меня это движение тоже было этапным в жизни. Некий рубеж, он и определил период моего либерализма.

Следующее потрясение – это снятие Хрущева, я его пережил тяжело. Затем постепенное осознание русской национальной проблемы, осознание исторического пути России. Мое размежевание с теми силами, с кем был близок после 1956 года.

Ну и, конечно, рубежом был 1991 год. То, что называется новой буржуазной революцией в России. Я ее до сих пор не принял. Но понимаю, что прошлого уже не вернешь, и надо в новых обстоятельствах находить новые возможности и для русской литературы, и для самого государства, и для каждого из нас. Все определяет инициатива и энергия человека. В нашем институте я уже попытался построить работу по законам нового времени – с тем, чтобы спасти институт. И я эти задачи выполнил. При всем том, что по убеждениям я – советский человек, но дела уже вел по законам рыночного времени. Я добился того, чтобы поставить на баланс наше здание и прихватить еще соседнее, затем найти надежный банк и сдать это здание в хорошую аренду, а на эти деньги развернуть научную деятельность в институте. Может быть, эти новые условия работы были бы неплохими, при условии, чтобы страна без революций вышла на них под руководством коммунистической партии. Это китайский путь. Я убежденный сторонник китайского пути, и уверен, они еще докажут всему миру преимущества социализма. Никогда не могу простить Горбачеву его киселеобразное поведение.

В. Б. Феликс Феодосьевич, вы родились в Тотьме. На том же русском Севере и примерно в те же годы родились и Василий Белов, и Николай Рубцов, и Ольга Фокина, а чуть пораньше фронтовики Сергей Орлов, Федор Абрамов, Александр Яшин, Сергей Викулов, чуть попозже Владимир Личутин. Северная дружина. В литературе заговорили о вологодской школе, шире о северной школе. Откуда вы все так внезапно взялись, из каких глухих углов? А потом после Личутина – ни одного яркого всероссийского имени. Почему затишье?

Ф. К. Прежде всего – язык, яркий народный язык. Сохранившийся в мои годы еще на Севере и исчезнувший ныне. Места наши были на столетия законсервированы от вражеских и иных нашествий. Туда почти не проникала цивилизация. Еще на моем веку ходили бабы в кокошниках. Я сам ходил в домотканых одеждах. В силу этого своеобразный резервуар языка. А литература – это прежде всего язык. Кстати, такая же история была с югом России, с Доном, откуда родом и Шолохов, и вся донская рота, и тот же Солженицын, и, последним, – Юрий Кузнецов. А во-вторых, это связано с ощущением гибели народной деревенской цивилизации. Это же все писатели, прозванные "деревенщиками". Видимо, этот каток по Центральной России прошел раньше, а до нас и в Сибирь уничтожение старого уклада дошло позже. И вот, как реакция на трагедию, возникла наша северная литература. А то, что последние лет двадцать нет никакого яркого пополнения, так где оно есть? Как бы ни раздували все эти нынешние Букеры и Антибукеры, ничего мощного пока не видно... Эпоха перестройки русской литературе пока что ничего не дала. Это более глубинный вопрос: что случилось, почему Россия замолчала? Опустились руки?

В. Б. Вы, значит, признаете наличие духовного, культурного кризиса в русской культуре?

Ф. К. Я не только признаю, а считаю это очевидным. У нас глубочайший духовный кризис, равного которому, может быть, и не было в истории. Беда, что и сказать об этом почти некому. Тусующаяся публика считает, что сейчас пришло время расцвета. Они танцуют и веселятся, как на "Титанике". Сплошная бесовщина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю