Текст книги "Сотый шанс"
Автор книги: Николай Стуриков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
ПРИГОВОР
Комендант, несколько офицеров, солдаты с автоматами и винтовками озлобленно ворвались в барак. Лагерьфюрер подошел к нарам Аркадия Цоуна. Ударил его жгутом, а ломиком – по полу. Доски сдвинулись.
Комендант нашел лаз безошибочно.
Не мог же он так, сразу, подойти к потайному месту, про которое никто из посторонних не знал. Кто предал?
Летчиков из барака выгнали во двор, приказали раздеться донага. Перещупали, перетормошили всю одежду. Из окон барака летели постели. Летчики стояли по команде «смирно», комендант и его помощники нервно расхаживали вдоль строя.
Обыск не дал никаких результатов. Даже лопату не нашли. Ее оставляли возле выгребной ямы. Разрыв подкоп на всю длину, немцы обошли яму. Кроме лаза, жестяного противня до самого тоннеля ничего не было найдено.
Встала неразрешимая загадка: чем, как могли эти исхудалые, обессиленные русские прокопать под землей «нору» в двадцать пять метров?
– Организаторы подкопа – пять шагов вперед!
Молчание. Строй не шелохнулся.
Команда повторилась.
Строй остался неподвижным.
Привели четырех собак-волкодавов со вздыбленными холками. Они в любую секунду готовы были наброситься на жертву и вмиг растерзать ее.
– Организаторам подкопа – пять шагов вперед!
Летчики будто не слышали.
Новая команда: построиться в шеренгу. Кто пробыл в лагере больше года, знал что это такое. Каждого пятого или десятого отберут для казни.
Строй молчал.
Охрана пустила в ход приклады.
По двору вытянулась тонкая шеренга голых костлявых людей.
Комендант выдернул из нее Аркадия Цоуна.
– Пол был прорезан под твоей кроватью. Кто это сделал?
– Знать не знаю, ничего не видел. Я сибиряк, у нас привычка спать крепко.
– Значит, копали ночью?
– Я сплю крепко, – с достоинством ответил Цоун. – А чего, господин комендант, копали-то?
Тот подал сигнал. Резиновая дубинка грохнула по лопаткам.
– Я сплю крепко…
И ходила дубинка, сплеча наотмашь…
Солдаты волоком потащили по двору обмякшего, полуживого летчика.
Остальных загнали в барак, захлопнули ставни. У входа, под окнами дежурили солдаты и овчарки. Летчики дали клятву: никто о подкопе ничего не знает. И только теперь заметили, что кроме Цоуна в бараке недостает еще одного человека. Того самого, который говорил про мышиную возню. Кто он – толком никто не знал. Говорил, что штурман с «бостона»…
– Эх, гнида! – возмущался Девятаев. – Надо было его сразу под ноготь!..
– И ведь не копал, ссылался на чахотку…
У Пацулы свое предложение:
– Если завтра поведут на работу, выходить всем, даже больным. В карьере поднять бунт. А из карьера до аэродрома совсем близко, только лесок перебежать.
Его поддерживали Кравцов, Китаев, Вандышев…
Утром Девятаев тоже встал в колонну. При пересчете, проверке номеров в лагерных воротах его вытолкнули из колонны. Подбежали два солдата – били сапогами по ногам, в живот. Надели наручники. Привели к помощнику коменданта.
На допросе отвечал, что о подкопе ничего не знает, а если он и был, то, наверное, старый, сделали его те, кто жил в бараке раньше.
– Когда копали? – вспылил помощник.
– Мы ничего не делали.
Заходил по лицу, по спине, по рукам ременной кнут. Девятаева бросили в карцер. Стены каменного мешка обиты жестью, пол цементный. Посредине раскаленная железная печка. Ни нар, ни табуретки. Прислонился к стене. Раскаленная, она ударила словно электрический ток. Присел на цементный пол. Жар обжигает лицо, руки, ноги. Страшнейшая жажда, во рту пересохло, язык распух. Хотя бы глоток воды, хотя бы каплю!.. Наконец, уголь в печке прогорел. Появилась надежда на лучшее. Но вошел часовой и подбросил в железку еще антрацита.
Всю ночь узник пролежал на полу, впиваясь потрескавшимися губами в цемент: казалось, что пьет воду.
Утром привели к коменданту. В кабинете было прохладно, окна раскрыты. На стене картины с обнаженными девицами, пейзажи с видом на голубое море. На столе – коньяк, лимоны, паюсная икра, красные, зрелые помидоры, тонко нарезанный душистый сыр, бутылки с пивом… И графин с водой.
Как ни был голоден Михаил, но взглядом прежде всего впился в графин с водой. Хоть бы глоток, хоть бы каплю…
– Друг мой, ты это видишь? – улыбнулся лагерьфюрер.
– Не слепой, – буркнул Михаил. – Только прошу меня другом не называть.
– Все это для тебя. Поставь свою подпись, – подал исписанный листок бумаги, – и мы с тобой славно откушаем. Как равный с равным.
«Друзья-соотечественники! – говорилось в той листовке. – Ваше сопротивление бесполезно. Германская армия скоро на всех фронтах начнет новое гигантское наступление, у нее появилось такое оружие, перед которым никому не устоять.
Переходите линию фронта. Будьте вместе с нами. Этим вы сохраните свою жизнь.»
Дальше читать не стал.
– Это ложь! Вас бьют и побьют! – бросил с гневом.
– Рекомендую не забывать, – строже сказал комендант. – Ты пришел к нам не гостем. Мы можем в любой миг, – и выразительно провел ребром ладони под подбородком.
– Я предпочитаю смерть предательству.
– Ты коммунист?
– Кандидат в члены ВКП(б). Это все равно что коммунист.
– Мы знаем: подкоп – твоя работа. Побег готовил ты. На тебя показывают.
– Неправда!
– Кто же?
– Если б знал, и то не сказал.
Офицер налил две стопки коньяку. Одну выпил, закусил.
– У этой, – он показал на вторую рюмку, – две судьбы. Или ее выпьешь ты, или я. Если я, то за удачное вознесение твоей души туда, – поднял палец, – в небесный рай.
Девятаев ухмыльнулся уголками потрескавшихся губ:
– А там тоже есть лагеря?
– Какие? – не понял офицер.
– Построенные вашими собратьями. Ведь их много туда, – приподнял наручники, – вознеслось. Из-под Москвы, из-под Ленинграда, из Крыма, с Кавказа. Раньше меня успели.
– А ты не только дерзок, но и… Но я тебя понимаю и искренне хочу облегчить твое положение.
– Это как же? – и взглянул на брошенную бумажку.
– Назови первого, кто начал подкоп, каков был план побега. Воззвание можешь не подписывать. Напишешь записку тем, кто жил с тобой в одном блоке.
Девятаев понял: товарищи держатся стойко.
– А как же я буду писать в наручниках? – мелькнула дерзость: снимут замок с одной руки, второй с железной цепью махнуть по яствам на столе.
– …И ты будешь жить на берегу Адриатического моря, – продолжал комендант, – из твоей виллы будет такой же прекрасный вид, – и показал на стену, где висели картины, – у тебя будут такие же девочки и такой же стол. Мы умеем благодарить тех, кто нам помогает.
– Мне надоел этот разговор. Что станете делать дальше, начинайте.
На этот раз не ударил. Лагерьфюрер сказал:
– Подумай. Завтра встретимся. В это же время.
Двое конвойных препроводили Девятаева в тот же карцер.
Комендант был пунктуален: назавтра вызвал в тот же час.
На столе были те же закуски. Принесли пахучий борщ, жареного гуся.
Разговор в принципе был прежний, так же он и закончился.
Нет, не так.
– Чего вы хотите? – крикнул, не выдержав, Девятаев. И сам ответил: – Ваша карта бита. Придут наши – за все расквитаются. Вон на той виселице, – кивнул за окно, – первым замотается комендант. После суда, конечно.
Фашист схватился за браунинг, истошно завопил:
– Ахтунг!
Вбежали трое солдат.
…Когда русский летчик падал, его обливали холодной водой. Заметили: хватил глоток в рот. Тогда кололи раскаленными иглами. Кололи в грудь, под ногти, в спину.
Часовой, накалив печь, захлопнул дверь на железный засов, повесил замок.
Скрючившись, Девятаев лежал в полыхающем каменном мешке. Ожоги и ссадины не давали повернуться.
Из-под потолка тихо позвали:
– Миша!.. Ты жив? – глухо донеслось из-за стены. – Смотри, чтоб камень не упал.
Под потолком задвигалась, выползая наружу, половина кирпича. Девятаев осторожно принял ее. В проеме показалась рука, в ней два куска хлеба.
– Подкрепись малость. Все стоят твердо. Наша возьмет. Держись!
– Кто ты?
– Иль не узнал? Лешка-стрелок.
Он узнал его, голос стрелка-радиста с «ильюшина», жилистого парня, балагура. Лешка жил в соседнем бараке, иногда оставался на ночь в санблоке – копать тоннель. Он ходил на разведку в комендатуру, вызнал, где стоят пирамиды с оружием.
Лешка исчез, как и появился, незаметно. Кирпич Михаил вставил на место. То ли от хлеба, то ли от поддержки друзей ему стало легче.
На очередном допросе комендант криво улыбнулся:
– Ну, твоя карта бита. Веревочка вейся – конец будет. Не хотел делать хорошо, будет плохо. Очень плохо. Мы нашли всех, кто копал. Кравцов, Китаев, Цоун – все сказали, честно раскаялись. Мы их помилуем. А один уже помилован. Сейчас узнаешь.
«Кто? – подумал Девятаев. – Что за птица? Таких в блоке, кажется, не было. А, может, тот самый предатель?»
– Отвернись к стене, не шевелись, только слушай, – двое солдат встали рядом.
Кого-то ввели. Переводчик повторял вопросы коменданта. Китаев – Михаил узнал его по голосу – все отрицал.
– Но вчера же вы говорили правду…
– Переведи этому лагерьфюреру: пусть провокацией не занимается. Это не делает чести даже фашисту.
Была такая же «очная ставка» с Кравцовым.
– Вы что, белены объелись? – коротко отрезал Сергей. – Я только один раз ошибся, когда из горящей машины прыгал.
Девятаеву все было понятно.
Еще ввели Цоуна:
– Он прорезал подполье? Вы хотели сказать о нем?
– Миша! – Аркадия душили слезы. – Что они напраслину возводят?
«Помилованного» не привели.
Девятаев повернулся. Ему было приятно, наступило облегчение. Тихо, чтоб не услышал комендант, про себя пробормотал:
– Кишка у вас тонка.
Но старательный переводчик повторил фразу по-немецки.
Девятаева выволокли в другую комнату, бросили на топчан лицом вниз. Один немец зажал железными ручищами голову, второй сел на ноги. А двое других дали полный ход размоченным розгам.
В карцере очнулся от студеной воды. Она струей лилась в рот, обмывала лицо и шею. Подумав, что это бред, открыл глаза. Над ним присел на корточках солдат в немецкой форме, с морщинистым лицом. Из жестяного чайника он лил воду на пересохшие губы Михаила.
– Пить, пить. Смойтрить, – он вышел, вновь наполнил чайник и поставил его в печку – теперь она не топилась. – Клеб – тама, – еще раз показал на печку. Уходя, добавил: – Камрад, гут.
Ночью дверь в карцер с шумом распахнулась. В темноте кто-то брякнулся рядом с Девятаевым и застонал. На двери прогремел замок. Стих топот кованых сапог. В волчок осторожный голос старого солдата:
– Камрад, пить, пить.
Сосед снова застонал.
– Иван, ты?
Да, это был Пацула. Когда выпил воды и съел кусочек хлеба, рассказал, что всех участников подкопа, которые были арестованы, выпустили днем. Улик никаких не нашли, признаний не вырвали. Ивана подняли с постели и офицер начал допрос.
– Ты часто шушукался с Девятаевым. Он – организатор подкопа. У нас точные сведения. О чем вы говорили? Это интересует господина коменданта, – начал переводчик.
– А почему так срочно? И сами не спите, и другим отдохнуть не даете…
– О чем говорили? – офицер вышел из-за стола.
– Говорили-то? Да про разное. О птицах, о любви, о породах лошадей…
– Ты мне зубы не заговаривай! – комендант схватил Ивана за грудь. Ударил кулаком в подбородок.
Пацула выплюнул кровь со слюной в лицо коменданту. Это и привело Ивана в карцер.
– Миша, откуда у тебя вода и хлеб?
Михаил рассказал про немецкого солдата.
– Значит, и среди них есть люди, – подытожил Иван.
В это же время комендант подытожил свое. В «личном деле» Девятаева записал:
«Убежденный коммунист. Такого исправит только крематорий».
Утром троих – Девятаева, Пацулу, Цоуна – заковали в новые наручники, более «надежные» – с острыми зубцами на пластинках. Троих «объединили» надежной цепью. Выставили, как будто на показ, перед строем. Трое мужественных мужественно простились с мужественными. Тяжелым, но не скорбным взглядом.
Троих подвели к воротам. У Девятаева на одной ноге не было обуви.
– Верните мне сапог.
– Сапог? – расхохотался комендант. – Сапог!.. На том свете он не понадобится. Сапог… Снимите с него.
Сдернули единственный. Взамен дали деревяшки.
В купе пассажирского поезда три охранника привезли их в Берлин. Связанных одной слегка позванивающей цепью русских летчиков вели сначала по мрачным улицам с угрюмыми, темными домами, потом по какому-то длинному подземному коридору с белыми табличками на стенах.
Завели в комнату, приказали встать посредине ее. Один из конвоиров, достав из портфеля три пакета, куда-то вышел. Двое, выставив автоматы, развалились на стульях у двери.
Время тянулось медленно, думать ни о чем не хотелось.
Вошел эсэсовский офицер с листом бумажки, чиновник в гражданском и тот же конвоир вновь с тремя пакетами.
Офицер, надев очки, начал читать бумагу. Гражданский повторял за ним слова на ломаном русском.
Но и без переводчика трое поняли: это приговор. Какое в нем выдвигалось обвинение, равнодушно пропускали мимо ушей. Без того знали, что их повесят, и не рассчитывали на «юридические» формальности. И к последнему слову, подчеркнутому интонацией, отнеслись безучастно. Нет, оказывается, не повесят – расстреляют.
Ни слова не добавив, офицер, сняв очки, вышел.
Из «судебного зала» летчиков перевели в полутемную камеру – высоко под потолком тускло маячила махонькая лампочка. Она еле-еле высвечивала теснящиеся на полу полосатые, молчаливые фигуры истощенных людей, ожидающих казни.
В камере были только смертники. И если б кто-нибудь попытался приблизить неминуемый конец, хотя бы, разбежавшись, удариться головой о стену, у него ничего бы не получилось. Стены, обшитые резиной, отбрасывали обреченного, он плюхался на такой же резиновый пол.
ЗАКСЕНХАУЗЕН
Приговоренных летчиков опять три солдата везли в вагоне. Вывели на станции, велели шагать вдоль опустевшего состава.
– Все равно конец, – первым пришел в себя Пацула. – Попробуем…
– Давайте!..
– Подножку им…
Конвоиры, учуяв шепот и заметив блеснувшие глаза, ткнули стволами автоматов по выступающим под гимнастерками лопаткам пленных.
Полевая дорога, прорезав негустой сосняк, привела к мрачной крепостной стене с пулеметами в нишах.
А за ней…
Бараки, бараки, бараки… Как и в других лагерях, темно-зеленые, одним своим видом навевающие тоску и уныние. В отдалении из квадратной трубы выбивался черный дым. Воздух был тяжелым и смрадным.
Летчиков повернули лицом к стене, каменной, тяжелой, высокой. За спиной нестройный хор тянул надсадную, незнакомую песню с ничего не говорящими словами: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли, ай-да».
По шороху Михаил определил, что сзади подходят люди, останавливаются. Кто-то кому-то шепнул:
– Тоже расстрел?
– Нет, штрафник.
«Значит, здесь собирают «разный сорт», – подумалось Девятаеву. И тут же услышал голос переводчика:
– Куда глазеешь? За эту стену и муха не улетит. Можешь вылететь только так, – он показал на трубу крематория.
Перед строем вновь прибывших вырос долговязый офицер-эсэсовец.
– Я – комендант лагеря. Меня называют «Железным Густавом». Вы, вонючие русские свиньи, создавали беспорядок в тех лагерях, где были. Теперь на исправление вас прислали ко мне. Я вас всех исправлю. Я привожу здесь в исполнение смертные приговоры. Каждый из вас будет сожжен, повешен или расстрелян.
Кто-то робко спросил:
– А штрафники?
– Ты чего, свинья, разговариваешь, когда была команда «смирно»?
Комендант расстегнул воротник коричневой рубахи, закатал рукава и протянул правую руку. В нее вложили бич.
– На первый раз маленькое угощение, – резанул бичом по лицу штрафника, заодно досталось еще двоим или троим. – Я люблю порядок, аккуратность, дисциплину.
На этом «знакомство» закончилось. Охранники погнали пленных к «санитарному комбинату». Штрафных впустили в первую очередь, другие толпились у входа. Тут узнали, что штрафникам легкая жизнь тоже не уготована. Не все выносят пытки, изнуряющую работу. Но тут есть хоть какая-то, пусть маленькая надежда выжить до прихода наших войск. Все верили: конец будет скоро, война подходит к границам Германии.
Санобработка начиналась со стрижки. Но перед этим каждый должен был подойти к длинному столу, сдать свой жетон, взамен получить новый.
Девятаев подошел к парикмахеру, немолодому, седеющему человеку. Наклонил голову над коробкой, в которую собирали волосы.
Парикмахер провел машинкой, снял пучок кудрей.
– Жалко шевелюру?
– Мертвой голове она не понадобится…
Парикмахер испытующе посмотрел в глаза «клиенту» и шепотом спросил над ухом:
– Кто? За что сюда?
– Летчик. Подкоп.
– М-м, да… Бирку получил?
– Получил, – Девятаев раскрыл ладонь с биркой.
Среди тех, кто дожидался очереди, поднялся шумок. Как потом узнал Девятаев, один из прибывших закурил сигарету. Сразу появились два пожарника в касках, лопатами сбили человека. Товарищи хотели его поднять, но пожарники набросились на них.
– Сволочи! – шепнул парикмахер. – Кажется, убили…
Он прошел туда, где лежал мертвый, нагнулся над ним.
– Отнесите его, – показал пленным на дверь, а сам вернулся. – Давай скорее бирку, карточку к ней, все давай. Скорее!
Парикмахер включил в сеть машинку, и тут же выхватил вилку.
– Испортилась, проклятая, – и отошел за дверь, куда понесли труп убитого. Минуты через две вернулся, продолжил стрижку. Сунул в руку летчика другую бирку и карточку. Наклонился к уху: «Убили штрафника. Никотенко Григорий Степанович. Учитель из-под Киева, из Дарницы, двадцать первого года рождения. Твои документы у него, ты уже мертв. Понял? Никотенко. Штрафник».
Девятаева остригли, а он все сидел в кресле, не зная, что делать. Ноги одеревенели. Вошел фельдфебель, и парикмахер преобразился:
– Иди, а то и себя, и меня подведешь, – схватил за шиворот и грубо толкнул к двери.
Под холодным душем Михаил пришел в себя. Твердил, чтоб не забыть, свое новое имя.
После санитарной «обработки» новых узников Заксенхаузена, переодетых в полосатые «спецовки», выстроили на плацу перед виселицами.
Вышел здоровый детина, похожий на бесформенную глыбу, и на ломаном русском языке, перемешивая немецкие слова, стал читать «лекцию». Он говорил о правах заключенных в лагере, о правилах поведения. Говорил часа полтора. Из «лекции» узники поняли одно: они уже не люди.
«Лектором» был Перунья.
Спустя много лет об этом «лекторе» напомнил Девятаеву один из руководителей подпольной организации в Заксенхаузене Николай Семенович Бушманов. Вот что он рассказал в письме:
«Если бы я мог, то сел бы писать книгу… Правда, прошло немало лет. И все равно вспоминать о страшных днях фашистского плена очень тяжело. Но это надо делать, чтобы никогда не повторялись на земле ненавистные войны.
…Если говорить о Заксенхаузене, следует учесть три эволюции режима концлагеря. Они изменялись наравне с изменениями фронтовой обстановки. То, что было в 1942 году, уже не практиковалось в сорок третьем. А режим 1943 года отличался от следующего, не говоря уже о сорок пятом.
Вспышка особо дикой жестокости проявилась во время вывода концлагеря из Заксенхаузена на Шверин. Озлобленные неудачами на фронте, эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова» пристреливали всех, кто в изнеможении падал в пути или не мог поддерживать на марше равнение в рядах. На этом кровавом пути погибло до пяти тысяч человек. Наша колонна была одной из последних, и мы шли буквально по трупам.
Из сорок третьего года характерны такие явления. По лагерю шагом в одиночку идти воспрещалось. Заключенный должен был бежать, даже если он направлялся в санчасть. При встрече с любым солдатом, старшим блока или штубы останавливаться и приветствовать его, сняв «мютце». На поверках нас специально тренировали исполнять команду «мютце-аб!»[3]3
Шапки долой! (нем.)
[Закрыть].В нашем четырнадцатом блоке старшим был Перунья, польский немец, отъявленный фашист. Во время «физкультуры» он жестоко избивал заключенных и забил насмерть несколько человек. Это был садист высшей марки.
Помню зимний морозный день. Все заключенные сидят за столами, перебирают винтики от разбитой электроаппаратуры. За последним столом наша группа русских офицеров, девять человек.
По комнате ходит Пауль из Бремена, он динстштуба, и время от времени рычит:
– Р-р-у-э!
Это было похоже на рычание большого, но безобидного зверя. Поэтому за столом кое-кто дремал. Так, как могут спать только заключенные, – с открытыми глазами.
Вдруг врывается Перунья. Хватает первую подвернувшуюся табуретку и начинает колотить ею направо и налево, кого попало. Дико орет:
– Все наверх!
Я, новичок, не понял этой команды. Но когда увидел, как заключенные быстро полезли на перекладины барака (помните балки под потолком?), усаживаясь, точно куры на нашесте, то остолбенел от удивления.
Перунья с диким завыванием вскочил на столы и лупил всех не успевших «взлететь». Он приближался к нашему столу. Момент был исключительный. Но мы выдержали характер и даже не встали. Это, видимо, переполнило чашу его раздражения. Он, высоко взметнув табуретку, бросился к нам, но забыл пригнуть голову и так треснулся о перекладину, что выронил табуретку, схватился за свою идиотскую башку. Изрыгая проклятия, скрылся в своей кабине.
Надо было видеть эту картину!..
Как гроздья висят и сидят на перекладинах люди, кто уцепился руками, кто ногами. У всех вытаращены от ужаса глаза. Никто не смеет шелохнуться. Посредине комнаты застыла неуклюжая глыба мяса – Пауль. У всех одна мысль: что теперь сделает Перунья с русскими офицерами?
Но тот, выглянув из кабины, только погрозил нам, велел всем спуститься и работать стоя, а сам выскочил во двор.
Или еще картина из его практики.
Морозным январским утром сорок четвертого года Перунья решил проверить, как мы умываемся. Вооружившись резиновой дубиной, без которой он вообще редко входил в штубу, выгнал всех – 250 человек – во двор, приказал раздеться донага. По четыре человека стал впускать в умывальник. Там под его руководством динстштубисты мыли тех, кто, по его мнению, плохо мылся сам. В дело были пущены метлы, от них на спине кровоточили раны. На каждого выливали ведро ледяной воды. «Вымытые» выскакивали во двор, одевали полосатую одежду и ждали, когда всех пропустят через «умывальник». После такой процедуры тридцать человек унесли в лазарет, оттуда вернулись не все…
Под стать Перунье был рыжий Эрих, вы его должны помнить. Обезьяноподобный, он был динстштубой в вашем штрафном, тринадцатом блоке. Этому доставляло удовольствие ворваться ночью в барак, раскрыть окна, чтобы был сквозняк, и избивать полусонных заключенных, которые неосторожно укрывались мантелем поверх одеяла.
А вспомните «козлодранье». Каждую субботу все, кто за неделю в чем-либо провинился перед администрацией или на работе и получил за это пять, двадцать пять, а то и сто ударов, собирались к штрафному блоку.
Во двор прикатывали «козла». Приходил лагерный палач с помощником. Очередную жертву раздевали, клали на «козла», ноги сжимали колодками, руки привязывали. Начиналась экзекуция. Унтер-офицер отсчитывал, а палач наносил удары.
Немногие самостоятельно сходили с «козла». Их, как правило, сбрасывали на носилки, в особенности русских.
Палач хвастался, что одним ударом может убить человека, и доказывал это на деле.
Должны вы помнить и «гимнастику». По воскресеньям в наш штрафной блок собирались все, кто совершил незначительные проступки, на урок «физкультуры». Два-три часа идиотских упражнений, вроде «жабы» или «гусиного шага», доводили людей до потери сознания. А это считалось легким наказанием.
Или еще. Помните такую картину? По плацу марширует команда «штрафников». За спиной у них ранцы, наполненные песком и кирпичами. Они ежедневно делали по сорок пять километров. Смертельно усталые, они не имели права войти в блок без песни: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли…»
У меня до сих пор звенит в ушах эта песня узников Заксенхаузена…»
Надсмотрщики Заксенхаузена каждый день аккуратно выполняли норму убийства заключенных. Когда пленных выгоняли на работу, никто не знал, вернется ли он вечером в барак.
Это был центральный, политический экспериментальный концентрационный лагерь смерти. В своем изуверстве фашисты не знали предела. Палачи соперничали между собой в способах и методах уничтожения людей. Одни, например, проводили «опыты» по замораживанию живого человека, другие отравляли газами, третьи «изучали» эффективность лечения от ожогов фосфором, четвертые «испытывали» новые лекарства.
В Заксенхаузене, кроме расстрелов, виселиц, крематория, был изобретен гнуснейший «медицинский» способ уничтожения жизней.
Заключенного приводили на осмотр к «врачу», заполняли учетную карточку, «прослушивали» пульс, измеряли грудную клетку. В другой комнате стояли медицинские весы, у стены – ростомер. Человек, взвесившись, по указанию второго «врача», вставал на ростомер. И когда на голову опускалась планка, раздавался выстрел. Спусковой крючок палач нажимал из-за стены через специальную щель. При этом в его комнате магнитофон плескал буйную танцевальную мелодию.
Убитого, но еще не упавшего человека, эсэсовец в белом халате слегка подталкивал в плечо. Перед ним открывалась ниша, и труп глухо падал на другие в окованный железом ларь.
«Медицинским» способом, без «психологической подготовки», в Заксенхаузене расстреляно десять тысяч человек. Изобретатели способа и палачи получили за это гитлеровские награды.
…Михаил не сразу привык к новой одежде. После парикмахерской и бани – кипяток из душа, потом ледяная вода – какой-то мальчуган наделил его широкими рваными брюками, тонкой рубашкой с завязками-тесемками, жилетом с хлястиком. И по всему этому костюму маляр провел щеткой полосы от плеч до низу. Самому надо было нашить на жилет отличительные знаки: свой номер – теперь он был пятизначным 11189, букву «р» – русский и треугольник – принадлежность к команде («возмутитель спокойствия»).
На первом же построении, когда Перунья читал «лекцию», Девятаев взглядом отыскивал Пацулу и Цоуна. Видимо, они попали в команду смертников. Как им объяснить, почему он оказался в «штрафниках»? И где они, друзья по кляйнкенигсбергскому подкопу?
По утрам, после подсчета живых, мертвых, больных, после «кофе», шло распределение рабочих команд. Одних увозили на грузовиках в карьеры, других – по заводам. Новичкам из тринадцатого «штрафного» барака, к немалому их удивлению, выдали новенькую, еще не ношеную обувь разных фасонов и старые рюкзаки.
– Вы зачисляетесь в топтуны, – пояснил офицер. – В этой обуви будете ходить каждый день пятьдесят километров. Испытывать ее на прочность, на другие качества. Но все должно быть в норме.
Он привел пример. Если, допустим, ботинки сорок второго размера, то вес «испытателя» должен быть шестьдесят пять килограммов. Если же он легче, в рюкзак до нужной нормы добавят песку. Кто добросовестно отшагает пятьдесят километров – получит дополнительно пятьдесят граммов хлеба. Его выделяют фирмы, чью продукцию испытывают топтуны. Кто отстанет – тот симулянт, саботажник и оставшиеся километры к добру его не приведут.
Испытывая, ходили строем, по четыре в ряд, на специальном полигоне в лагерном дворе – по асфальту и земле, траве и грязи, по песку и дощатому настилу, по грудам камня и переправлялись через ров с водой. Девяностый круг был последним. Еще раньше под тяжестью рюкзака люди склонялись все ниже и ниже. На девяностом еле-еле переставляли ноги. Но к тринадцатому бараку нужно было – так повелевало непререкаемое требование – подойти только с глупой, ничего не говорящей «песней»: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли…» Музыка сопровождала «топтунов» и все девяносто кругов. Но она лилась из репродукторов не только для них, она скрадывала выстрелы, когда палачи палили по узникам с мишенями, нашитыми на груди.
После ужина время до отбоя отводилось заключенным. Они разбредались по двору, могли собираться группами, говорить о своем.
У Михаила знакомств еще не было, и он одиноко стоял возле барака, надеясь все-таки встретить Пацулу или Цоуна. К нему подошел худой, остроносый мальчишка в форме «штрафника».
– Закурить, дядя, хотите? – и протянул какую-то иностранную сигарету.
Михаил взял.
– Откуда у тебя она?
– Я здесь уже второй раз, все порядки знаю. Штрафникам по закону надо пробыть два месяца. Если дуба не дашь, отправят на другие работы. Только не соблюдают этот порядок, держат месяца по три, а то и больше. Вот и надо приспособиться. Я при бане устроился. Одежду, снятую с новых, переношу. В карманах и табак, и сигареты бывают.
– Как тебя звать-то? – Девятаева удивили познания паренька.
– Димой. Дима Сердюков! Я был дома в партизанском отряде. Ну и попался. Привезли в Германию к бауэру. Мы с ребятами убежали от него. Схватили нас. А вас как звать?
– Михаил, – и тут же спохватился: ведь по новым документам он Григорий.
– Я вас знаю.
– Как?
– А мы рядом спим на нарах, я тоже на третьем ярусе.
В утренней толчее, когда тысячу человек выгоняли, словно скотину, во двор, неожиданно мелькнуло лицо Пацулы. Михаил пробрался к нему.
– Ты в каком бараке?
– В тринадцатом.
– И я. Почему тебя не видел?
– Только вечером перебрался.
Если Девятаеву пришел на выручку парикмахер, то Ивана спас от команды смертников… пиджак. В бане ему достался удобный, теплый, на вате.. Вахман попытался стащить его с Пацулы, тот воспротивился. «Ну, что ты за него хочешь?» – «Переведи в тринадцатый барак, там у меня земляки, и пиджак будет твой». – «Ладно, только не ори, когда буду колотить. Мой друг тебе покажет место». Вахман пинками выгнал Пацулу из барака смертников: «Вон в те двери. Живо!»
Находчивый, всезнающий Дима Сердюков помог Пацуле стать соседом Девятаева на нарах с левой стороны. Но тот же Дима приподнял и опасный занавес. На вечерней прогулке сказал:
– А вы, дядя Миша, летчик. Когда вы разделись в бане, я относил вашу одежду. На гимнастерке следы от двух орденов. А брюки с голубой окантовкой.
Испытания «топтуны» закончили. На этом полигоне оказался последним и путь для многих. С них снимали ботинки, представители фирм деловито осматривали обувь. Она была для фашистов дороже человеческих жизней.
Бывших «топтунов» вместе с другими усадили за длинные столы перебирать, сортировать по цветам тоненькие проволочки. Сзади к уху Девятаева, будто присматривая за его работой, нагнулся незнакомый человек из пленных:
– Руководство сказало, чтобы ты поменьше трепался. Могут вздернуть.
На третьем ярусе иногда собирались поиграть в самодельные шашки или карты, поговорить о том о сем. Кто-то рассказал, что пленных из лагеря возят работать и на завод «Юнкерс», где делают самолеты. Там есть аэродром. Один из наших пленных оказался летчиком, насажал полную машину людей и только взлетел, как тут же рухнул. Все сгорели.
– А может, он вовсе и не летчик был? – усомнился кто-то.
– Летчик, – уверенно подтвердил Дима. – Только ведь бывает, что мотор откажет или какая-нибудь другая неисправность. Так ведь? – Сердюков посмотрел на Михаила.