Текст книги "Хроники любви"
Автор книги: Николь Краусс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Я прошел по узкому коридору на кухню и замер посередине. Я ждал, что сейчас послышится вой полицейских сирен. Тишина.
В раковине лежала грязная тарелка. В сушилке стоял перевернутый стакан, а в блюдце лежал засохший чайный пакетик. На кухонном столе кто-то рассыпал соль. К окну была приклеена открытка. Я снял ее и перевернул. «Дорогой Исаак, – было написано там. – Я пишу из Испании, где живу уже месяц. Пишу, чтобы сказать тебе, что не читала твою книгу. И не собираюсь».
Позади меня что-то загромыхало. Я схватился за грудь. Думал, что сейчас обернусь и увижу призрак своего сына. Но это была всего лишь дверь, распахнутая ветром. Трясущимися руками я прикрепил открытку на место и постоял немного в тишине. Сердце стучало у меня в ушах.
Пол скрипел под моими ногами. Повсюду было полно книг. Еще я увидел ручки, голубую стеклянную вазу, пепельницу из отеля «Долдер Гранд» в Цюрихе, ржавую стрелу от флюгера, маленькие латунные песочные часы, морских ежей на подоконнике, бинокль, пустую винную бутылку, служившую подсвечником, с застывшим воском на горлышке. Я поочередно прикасался к каждому предмету. В конце концов, все, что остается после тебя, это – твое имущество. Может быть, поэтому я никогда ничего не выбрасываю. Возможно, поэтому я храню все на свете: я надеюсь, что после моей смерти по количеству моих вещей можно будет предположить, что я жил жизнью более полной, чем это было на самом деле.
У меня закружилась голова, и я ухватился за каминную полку. Затем вернулся на кухню Исаака. Мне не хотелось есть, но я все равно открыл холодильник, врач сказал, что мне нельзя голодать, что-то с давлением. В нос ударила сильная вонь. В холодильнике лежали остатки недоеденной курицы, она успела испортиться. Я выбросил ее вместе с парочкой коричневых персиков и куском заплесневелого сыра. Потом вымыл грязную посуду. Не знаю, как описать, с каким чувством я делал эти обычные дела в доме моего сына. Я делал их с любовью. Поставил стакан на место в шкафчик, выбросил старый чайный пакетик и сполоснул блюдце. Возможно, кто-то – тот тип в желтом галстуке-бабочке или будущий биограф – захотел бы все оставить так, как было при Исааке. Возможно, они даже когда-нибудь устроят из его жизни музей, вроде тех людей, что сохранили стакан, из которого Кафка сделал свой последний глоток, или тарелку, из которой Мандельштам съел свои последние крошки. Исаак был великим писателем, каким я никогда не смог бы стать. Так что? Он был еще и моим сыном.
Я поднялся по лестнице. С каждой открытой дверью, шкафом или ящиком я узнавал что-то новое о своем сыне. И с каждой новой деталью, которую я обнаруживал, его отсутствие становилось все реальнее. Но чем реальнее оно казалось, тем сложнее было в это поверить. Я открыл шкафчик с аптечкой. Внутри стояли две баночки с тальком. Я, по правде говоря, толком не знаю, что такое тальк и для чего его используют, но этот незначительный предмет из его жизни тронул меня больше, чем все те детали, которые я выдумывал. Я открыл платяной шкаф и уткнулся лицом в его рубашки. Ему нравился синий цвет. Я достал пару коричневых ботинок. Каблуки у них сносились почти до основания. Я сунул нос внутрь и понюхал. На ночном столике я нашел его часы и надел их на руку. Кожаный ремешок был порван около той дырочки, на которую он его застегивал. Его запястье было шире моего. Когда он успел стать больше меня? Чем занимался я и чем занимался мой сын в тот самый момент, когда он меня перерос?
Постель была аккуратно заправлена. В ней ли он умер? А может, он почувствовал приближение смерти и встал, чтобы вновь встретить свое детство, прежде чем был окончательно сражен? Куда упал его последний взгляд? На часы на моем запястье, вставшие в 12.38? Или на озеро за окном? На чье-то лицо? Больно ли ему было?
Только один раз в жизни у меня на руках умер человек. Я работал уборщиком в больнице, это было зимой 1941 года. Я там проработал совсем недолго. В конце концов меня уволили. Но однажды вечером, примерно за неделю до увольнения, я протирал полы и услышал, что кого-то рвет. Звуки доносились из палаты женщины, у которой была болезнь крови. Я побежал к ней. Ее тело била судорога. Я взял ее на руки. Наверное, мы оба знали, что должно было произойти. У нее был ребенок. Я знал это, потому что видел его один раз, он приходил с отцом навестить маму. Маленький мальчик в начищенных ботинках и пальто с золотыми пуговицами. Он все возился с игрушечной машинкой, не обращая никакого внимания на мать, пока она с ним не заговаривала. Возможно, он был зол на нее за то, что она так надолго оставила его одного с отцом. Глядя на ее лицо, я думал именно о нем, о мальчике, который будет расти, не зная себе прощения. Я чувствовал облегчение и гордость, даже превосходство, делая то, чего не мог сделать он. Так что? А потом, меньше чем через год, я сам оказался тем сыном, которого не было рядом с умирающей матерью.
За спиной у меня послышался шум. Скрип. На этот раз я не обернулся. Только зажмурил глаза. «Исаак, – прошептал я, и звук собственного голоса напугал меня, но я продолжал: – Я хочу сказать тебе…» – и тут я остановился. Что я хочу сказать? Правду? В чем она заключается? В том, что я ошибочно принял твою мать за собственную жизнь? Нет. «Исаак, – сказал я. – Правда в том, что я выдумывал, чтобы жить».
Потом обернулся и увидел свое отражение в зеркале на стене Исаака. Дурак в дурацкой одежде. Я пришел, чтобы забрать свою книгу, но теперь мне было все равно, найду я ее или нет. Я подумал: «Пусть она исчезнет вместе со всем остальным». Она была мне больше не нужна.
И что?
В углу зеркала я увидел отражение его пишущей машинки в другом конце комнаты. Незачем было говорить, что у меня была такая же. Я прочитал в интервью в газете, что он вот уже двадцать пять лет пишет на все той же механической «Олимпии». Несколько месяцев спустя я увидел эту модель на распродаже в комиссионном магазине. Продавец сказал, что она в рабочем состоянии, и я ее купил. Поначалу мне нравилось просто смотреть на нее, зная, что мой сын смотрит на такую же. День за днем машинка стояла на столе и улыбалась своими похожими на зубы клавишами. Потом у меня случился сердечный приступ, а она все улыбалась, и в один прекрасный день я вставил в нее листок бумаги и напечатал фразу.
Я пересек комнату и подумал: а что, если я найду свою книгу у него в столе? Я чувствовал себя очень странно: я в его пальто, моя книга в его столе, у него мои глаза, я в его ботинках.
Мне лишь нужны были доказательства, что он ее читал.
Я сел на его стул перед пишущей машинкой. Дом казался холодным. Я укутался в его пальто. Мне показалось, что я слышу смех, но я убедил себя, что это лодка скрипит на ветру. Мне показалось, что я слышу шаги по крыше, но я сказал себе, что это какое-то животное ищет, чего бы поесть. Я качался из стороны в сторону, как мой отец во время молитвы. Однажды отец сказал мне: «Когда иудей молится, он задает Господу вопрос, на который нет ответа».
Стемнело. Пошел дождь.
Я никогда не спрашивал, что за вопрос.
А теперь уже слишком поздно. Потому что я потерял тебя, татех. [78]78
Папа (идиш).
[Закрыть]Я потерял тебя дождливым весенним днем 1938 года, когда тучи исчезли и выглянуло солнце. Ты ушел, чтобы собрать образцы для своей теории о дожде, инстинкте и бабочках. А потом ты пропал. Мы нашли тебя под деревом, твое лицо было в грязи. Тогда мы поняли, что теперь ты свободен и тебя больше не мучают неутешительные результаты наблюдений. Мы похоронили тебя в тени каштана на кладбище, где был похоронен твой отец и отец твоего отца. Три года спустя я потерял мамех. [79]79
Мама (идиш).
[Закрыть]Когда я видел ее в последний раз, на ней был желтый фартук. Она укладывала вещи в чемодан, а в доме было все вверх дном. Она велела мне уходить в лес, собрала мне еду и заставила надеть пальто, хотя был июль. «Иди», – сказала она. Я был слишком взрослым, чтобы слушать маму, но я послушался, как ребенок. Она сказала, что придет на следующий день. Мы договорились о месте в лесу, которое хорошо знали. У огромного орехового дерева, которое ты так любил, татех.Ты говорил, что у него есть душа. Я даже не попрощался. Я предпочел поверить в то, что все будет хорошо, потому что так было легче. Я ждал. Но она так и не пришла. С тех пор я живу с чувством вины – слишком поздно я понял, что она боялась стать мне обузой. Я потерял Фрици. Он учился в Вильно, татех– мне потом рассказали, что в последний раз его видели в поезде. Я потерял Сару и Ханну из-за собак. Я потерял Гершеля из-за дождя. Я потерял Иосифа в разломе времени. Я потерял смех. Я потерял пару ботинок. Я снял их на ночь, ботинки, которые подарил мне Гершель, а когда проснулся, их уже не было. Много дней я ходил босиком, а потом не выдержал и украл чужие. Я потерял единственную женщину, которую хотел любить. Я потерял годы. Я потерял книги. Я потерял дом, в котором родился. И я потерял Исаака. И кто возьмется утверждать, что где-то по пути я не потерял рассудок?
Моей книги нигде не было. Если не считать меня самого, в доме не было никаких признаков моего присутствия.
Нет так нет
1. Как я выгляжу голой
Когда я проснулась в спальном мешке, дождь уже прекратился. Моя кровать была пуста, простыни сняты. Я посмотрела на часы. Было 10.03. А еще было 30 августа. Это означало, что осталось всего десять дней до начала занятий в школе, месяц до моего пятнадцатилетия и всего три года до того, как я поступлю в колледж и начну самостоятельную жизнь, что на данный момент казалось маловероятным. По этой и другим причинам в животе у меня заныло. Я заглянула через коридор в комнату Птицы. Дядя Джулиан спал с очками на носу, на груди у него лежал раскрытый второй том «Уничтожения европейских евреев». Птица получил это издание в подарок от маминой двоюродной сестры, которая живет в Париже. Она заинтересовалась моим братом, когда мы пили с ней чай у нее в отеле. Она сказала нам, что ее муж сражался в Сопротивлении. Услышав это, Птица перестал строить домик из кусочков сахара и поинтересовался: «Сопротивлении кому?»
Зайдя в ванную, я сняла с себя футболку и нижнее белье, встала на унитаз и посмотрела на себя в зеркало. Я попыталась придумать пять прилагательных, описывающих мою внешность, но придумала только два: костлявая и лопоухая. Я подумала, не вставить ли кольцо в нос. Когда я поднимала руки над головой, грудь у меня становилась впалой.
2. Мама смотрит сквозь меня
Когда я спустилась вниз, мама в кимоно сидела на солнышке и читала газету. «Кто-нибудь звонил мне?» – спросила я. «Хорошо, спасибо. А ты как?» – ответила мама. «Но я не спрашивала, как дела». – «Я знаю». – «По-моему, необязательно всегда быть вежливым с родными». – «Это почему?» – «Лучше бы люди всегда говорили только то, что имеют в виду». – «То есть ты имеешь в виду, что тебе все равно, как у меня дела?» Я раздраженно посмотрела на маму. «Хорошоспасибокакдела?» – буркнула я. «Хорошо, спасибо». – «Кто-нибудь звонил?» – «Например?» – «Ну кто-нибудь». – «У вас с Мишей что-то случилось?» – «Нет», – сказала я, открывая холодильник и рассматривая пучок увядшего сельдерея.
Я сунула кекс в тостер, а мама перевернула страницу газеты, просматривая заголовки. Интересно, заметила бы она, если бы я сожгла этот кекс. «„Хроники любви“ начинаются, когда Альме десять, так? – спросила я. Мама подняла глаза и кивнула. – А сколько ей лет в конце книги?» – «Трудно сказать. В книге столько Альм». – «Сколько самой старшей?» – «Немного. Может, двадцать». – «Так книга заканчивается, когда Альме всего двадцать?» – «В каком-то смысле да. Но все гораздо сложнее. В некоторых главах она даже не упоминается. Вообще в этой книге очень слабо ощущается время и история». – «Но ни в одной из глав нет Альмы старше двадцати лет, так?» – не отставала я. «Нет, вроде бы нет».
Я отметила про себя, что если Альма Меремински на самом деле существовала, то Литвинов скорее всего влюбился в нее, когда им обоим было по десять лет, и видел ее в последний раз, когда им было двадцать, перед тем как она уехала в Америку. Иначе как объяснить, что книга заканчивается, когда Альма была еще такой молодой?
Я съела кекс, намазав его арахисовым маслом, которое стояло у тостера. «Альма!» – позвала мама. «Что?» – «Иди, обними меня», – сказала она, и я послушалась, хотя мне вовсе этого не хотелось. «И когда ты успела так вырасти?» Я пожала плечами, надеясь, что на этом она остановится. «Я иду в библиотеку», – сказала я, хотя это была ложь, но по тому, как она на меня смотрела, я поняла, что она этого и не слышала, потому что перед собой она видела не меня.
3. Вся ложь, которую я когда-либо говорила, однажды ко мне вернется
Выйдя на улицу, я прошла мимо Германа Купера, он сидел на крыльце своего дома. Герман провел все лето в Мэне, загорел и получил водительские права. Он спросил, не хочу ли я когда-нибудь с ним прокатиться. Я могла бы ему напомнить о тех слухах, которые он распускал, когда мне было шесть лет, будто я приемная и вообще пуэрториканка. Или о тех, когда мне было десять, будто я задрала юбку у него в подвале и показала ему все, что под ней. Вместо этого я сказала, что меня укачивает в машине.
Я вернулась на Чемберс-стрит, 31, на этот раз – чтобы выяснить, есть ли там записи о замужестве Альмы Меремински. За столом в комнате 103 сидел все тот же мужчина в черных очках. «Привет», – сказала я. Он взглянул на меня: «А, мисс Крольчатина. Как дела?» – «Хорошоспасибокакувас?» – «Нормально вроде бы. – Он перевернул страницу журнала и добавил: – Немного устал, думаю, что простужаюсь. А еще сегодня утром мою кошку вырвало. Все бы ничего, если бы не на мой ботинок». – «Понятно», – сказала я. «А вдобавок ко всему я узнал, что у меня отключат кабельное телевидение, потому что немного задержал с платежами, и теперь я пропущу все мои любимые передачи. А еще цветок, который мама подарила мне на Рождество, немного пожух, и если он погибнет, мама никогда мне этого не забудет». Я подождала на случай, если он вдруг продолжит, но он молчал, и я сказала: «Может, она вышла замуж?»
«Кто?» – «Альма Меремински». Он закрыл журнал и посмотрел на меня: «Ты не знаешь, выходила ли замуж твоя прабабушка?» Я прикинула варианты. «Вообще-то она мне не прабабушка», – наконец сказала я. «Но ты ведь говорила…» – «Она вообще мне не родственница». Он выглядел озадаченным и немного расстроенным. «Извините, это долгая история». Какая-то часть меня хотела, чтобы он спросил, зачем я ищу ее, и тогда бы я смогла рассказать ему правду. Я бы рассказала, что ни в чем не уверена, что начала искать того, кто смог бы сделать мою маму снова счастливой, и что, хотя я еще не потеряла надежду его найти, попутно стала искать кое-что еще. Связанное с предыдущим поиском, но другое, потому что тут речь уже обо мне. Но он всего лишь вздохнул и спросил: «Она вышла замуж до 1937 года?» – «Точно не знаю». Он снова вздохнул, поправил на носу очки и сказал, что у них хранятся записи о браках, заключенных только до 1937 года.
Тем не менее мы все просмотрели и не нашли ни одной Альмы Меремински. «Тебе надо в отдел актов гражданского состояния, – угрюмо сказал он. – Там находятся более поздние записи». – «А где это?» – «Сентр-стрит, дом 1, комната 252». Я никогда не слышала о Сентр-стрит, поэтому спросила его, как туда идти. Оказалось недалеко, и я решила прогуляться. По дороге я представляла себе разбросанные по всему городу комнаты, а в них архивы, о которых никто не слышал: например, архив предсмертных посланий, архив лжи во спасение или список лжепотомков Екатерины Великой.
4. Разбитая лампочка
За столом в отделе актов гражданского состояния сидел пожилой мужчина. «Чем могу помочь?» – спросил он, когда подошла моя очередь. «Я хочу узнать, выходила ли замуж женщина по имени Альма Меремински и сменила ли она фамилию». Он кивнул и что-то записал. «М-Е-Р», – начала я. «Е-М-И-Н-С-К-И, – подхватил он. – И или А-Я на конце?» – «Просто И», – сказала я. «Так я и думал. Когда предположительно она могла выйти замуж?»
– «Я не знаю. В любое время после 1937 года. Если она еще жива, то ей сейчас должно быть около восьмидесяти». – «Первый брак?» – «Думаю, да». Он нацарапал что-то в своем блокноте. «Может, ты знаешь, за кого она могла выйти?» Я покачала головой. Мужчина лизнул палец, перевернул страницу и записал еще что-то. «Брак был гражданским или обряд совершал священник? Или, может, раввин?» – «Скорее всего, раввин». – «Так я и думал».
Он залез в ящик стола и достал пачку леденцов. «Хочешь мятный?» – спросил он. Я покачала головой. «Бери», – сказал он настойчиво, и я взяла. Он положил в рот мятную конфету и принялся ее сосать. «Она не из Польши приехала?» – предположил он. «Как вы догадались?» – удивилась я. «Легко. С такой-то фамилией. – Он перекатил леденец от одной щеки к другой. – Могла она приехать в году тридцать девятом, сороковом, перед войной? Ей бы тогда было… – он снова лизнул палец и вернулся на предыдущую страницу, затем достал калькулятор и нажал несколько кнопок ластиком на конце карандаша, – девятнадцать, двадцать, ну максимум двадцать один».
Он записал эти цифры в блокнот и, поцокав языком, покачал головой: «Должно быть, ей было одиноко, бедняжке». Он вопросительно взглянул на меня. Глаза у него оказались бледными и водянистыми. «Наверное», – сказала я. «Не наверное, а точно! – воскликнул он. – Ну кого она тут знала? Никого! Разве что у нее был здесь какой-нибудь двоюродный брат, который и знать ее не хотел. Конечно, теперь он живет в Америке, теперь он большой махер, [80]80
Деляга (идиш).
[Закрыть]зачем ему какая-то беженка? Его сын говорит по-английски без акцента и когда-нибудь станет богатым адвокатом, и меньше всего им нужна эта бедная родственница из Польши, тощая как сама смерть, которая стучится в его дверь». Говорить что-либо казалось неуместным, так что я промолчала. «Возможно, ей повезло, и он пару раз пригласил ее на шаббат,хотя его жена все время ворчит, что им самим нечего есть и что ей снова пришлось просить мясника дать цыпленка в долг. „Чтобы это было в последний раз, – говорит она мужу. – Дай ей палец, она тебе и руку откусит“. И при этом в это же самое время в Польше убивают ее семью, всех до единого, упокой Господь их души».
Он ждал от меня какой-то реакции, но я не знала, что сказать. «Должно быть, это было ужасно», – наконец выдавила я. «Вот и я об этом говорю, – сказал он, а затем снова поцокал языком. – Бедняжка. Пару дней назад девушка, я думаю, что это была внучатая племянница, спрашивала о Гольдфарбе, Артуре Гольдфарбе. Врач, очень симпатичный – у нее была фотография. Оказалось, что это был плохой шидух, [81]81
Сватовство (иврит).
[Закрыть]что он развелся через год после свадьбы. Идеально подошел бы для твоей Альмы. – Он с хрустом разгрыз леденец и высморкался в носовой платок. – Жена говорит, что сватать мертвых большого таланта не надо, а я ей отвечаю, что если всю жизнь пить уксус, так и не узнаешь, что есть кое-что послаще. – Он поднялся со стула. – Подожди здесь, пожалуйста». Вернулся он тяжело дыша и плюхнулся обратно на стул: «Как будто золото искал – так трудно было найти твою Альму». – «И что?» – «Что?» – «Вы ее нашли?» – «Конечно нашел! Какой из меня клерк, если я не могу найти такую милую девушку? Вот она, Альма Меремински. Вышла замуж в Бруклине в 1942 году за Мордехая Морица, церемонию провел раввин Гринберг. Здесь и имена родителей указаны». – «Так это на самом деле она?» – «А кто же еще? Альма Меремински, вот здесь написано, что она родилась в Польше. Ее муж родился в Бруклине, но родители его были из Одессы. Здесь сказано, что его отец владел фабрикой одежды, так что она неплохо устроилась. Честно говоря, у меня на душе полегчало. Свадьба, наверно, была очень славная. В те дни хазан [82]82
Хазан– должностное лицо общины, часто – кантор. По традиции, на свадебной церемонии разбивают бокал.
[Закрыть]давил ногой лампочку, потому что тогда никто не мог себе позволить разбить бокал».
5. В Арктике нет телефонов-автоматов
Я нашла телефон-автомат и позвонила домой. Ответил дядя Джулиан. «Мне кто-нибудь звонил?» – спросила я. «Да нет вроде бы. Прости, что разбудил тебя ночью». – «Ничего страшного». – «Я рад, что мы поговорили». – «Ага», – сказала я, надеясь, что он не станет продолжать разговор о том, чтобы мне стать художником. «Давай поужинаем где-нибудь сегодня вечером. Конечно, если у тебя нет других планов». – «Нет, планов у меня нет», – ответила я.
Я повесила трубку и набрала номер справочной. «Какой район?» – «Бруклин». – «Фамилия?» – «Мориц. Имя Альма». – «Учреждение или квартира?» – «Квартира». – «На эту фамилию ничего нет». – «А как насчет Мордехая Морица?» – «Нет». – «Попробуйте посмотреть Манхэттен». – «Есть Мордехай Мориц на 52-й улице». – «Правда?» Я не могла в это поверить. «Записывайте номер». – «Подождите, – сказала я. – Мне нужен адрес». – «Восточная 52-я, дом 450». Я записала адрес на ладони и спустилась в метро.
6. Я стучусь, и она открывает
Она пожилая, с длинными седыми волосами, заколотыми черепаховым гребнем. Ее квартира наполнена солнечным светом, там есть говорящий попугай. Я рассказываю ей, как мой отец, Давид Зингер, увидел «Хроники любви» в витрине книжного магазина в Буэнос-Айресе, когда ему было двадцать два. Он путешествовал один, с топографической картой, компасом, швейцарским армейским ножом и испанско-ивритским словарем. Потом я рассказываю ей о своей матери и груде словарей на ее столе, об Эммануиле-Хаиме, который откликается на имя Птица, которое он получил в честь своей свободы и попытки взлететь, после которой у него на голове остался шрам. Она показывает мне свою фотографию в моем возрасте. Говорящий попугай вопит: «Альма!», и мы обе оборачиваемся.
7. Меня тошнит от известных писателей
В метро я задумалась, пропустила свою остановку, пришлось возвращаться пешком десять кварталов. С каждым кварталом я все больше нервничала и теряла уверенность в себе. А что, если дверь откроет Альма – настоящая, живая Альма? Что можно сказать человеку, который сошел со страниц книги? А что, если она никогда не слышала о «Хрониках любви»? Или слышала, но хотела об этом забыть? Я так много сил потратила на то, чтобы ее найти, и мне не пришло в голову, что она, может, совсем не хочет, чтобы ее находили.
Но времени на размышления не осталось, поскольку я уже дошла до конца 52-й улицы и стояла перед ее домом. «Вам помочь?» – спросил меня швейцар. «Меня зовут Альма Зингер. Я ищу миссис Альму Мориц. Она дома?» – «Миссис Мориц? – переспросил он. У него было странное выражение лица, когда он произнес ее имя. – Э… нет». Он посмотрел на меня так, будто ему было меня жалко. А потом мне и самой стало себя жалко, потому что он сказал мне, что Альмы нет в живых. Она умерла пять лет назад. Вот так я и узнала, что все, в честь кого меня назвали, уже умерли: Альма Меремински, мой отец, Давид Зингер, и моя двоюродная бабушка Дора, которая погибла в варшавском гетто и в честь которой я получила свое еврейское имя Дебора. Почему людей всегда называют в честь умерших? Если уж их обязательно надо называть в честь чего-то, то пусть это будут явления более постоянные: например, небо, море или идеи – даже плохие идеи никогда не умирают.
Швейцар все еще что-то говорил, но тут наконец остановился. «Ты в порядке?» – спросил он. «Хорошоспасибо», – сказала я, хотя на самом деле это было не так. «Может, присядешь?» Я покачала головой. Не знаю почему, но в этот момент я вспомнила о том, как папа водил меня в зоопарк смотреть на пингвинов. Было холодно и пахло рыбой. Он посадил меня на плечи, так что я смогла прижаться лицом к стеклу и наблюдать, как их кормят. Я вспомнила, как он учил меня произносить слово «Антарктика», но потом вдруг засомневалась, было ли это на самом деле.
Поскольку говорить было больше не о чем, я спросила: «Вы когда-нибудь слышали о книге „Хроники любви“?» Швейцар пожал плечами и покачал головой: «Если ты хочешь поговорить о книгах, то тебе стоит пообщаться с ее сыном». – «Сыном Альмы?» – «Ну да, с Исааком. Он до сих пор иногда сюда заходит». – «Исаак?» – «Исаак Мориц, известный писатель. Ты не знала, что это их сын? Он иногда ночует здесь, когда бывает в городе. Хочешь оставить ему записку?» – «Нет, спасибо», – сказала я, поскольку никогда не слышала ни о каком Исааке Морице.
8. Дядя Джулиан
Дядя Джулиан заказал себе пиво, а мне манговый ласси. «Я знаю, что с мамой иногда непросто», – сказал он. «Она скучает по папе», – ответила я, хотя вообще-то это было все равно что сказать, что небоскреб высокий. Дядя Джулиан кивнул: «Ты вот не застала своего дедушку. Во многих отношениях он был чудесный человек. Но иногда с ним было очень сложно. Он любил всех контролировать. У него были строгие правила относительно того, как я и твоя мама должны жить». Я почти не знала своего деда, он умер в гостинице в Борнмуте во время отпуска, когда я была совсем маленькой. «Шарлотта приняла на себя основной удар, поскольку она была старшей и к тому же девочкой. Я думаю, именно поэтому она никогда не говорит тебе и Птице, что и как делать». – «Кроме наших манер», – отметила я. «О да, там, где дело касается манер, она себя не сдерживает, не так ли? Знаешь, иногда она может казаться немного холодной, но это потому, что у нее полно своих проблем. Потосковать о твоем отце, поспорить со своим собственным. Но ты ведь знаешь, как сильно она тебя любит, правда, Аль?» Я кивнула. Дядя Джулиан улыбнулся, как обычно, немного криво; один уголок его губ поднимался чуть выше другого, как будто части его тела отказывались сотрудничать друг с другом. «Ну ладно, – сказал он, поднимая бокал. – За твое пятнадцатилетие и за то, чтоб я наконец закончил эту проклятую книгу».
Мы чокнулись. Затем он рассказал мне, как влюбился в Альберто Джакометти, когда ему было двадцать пять. «А как вы влюбились в тетю Фрэнсис?» – спросила я. Дядя Джулиан вытер платком свой влажный блестящий лоб. Он начинал лысеть, но ему это даже шло. «Ты правда хочешь знать?» – «Да». – «На ней были голубые колготки». – «В каком смысле?» – «Я увидел ее в зоопарке перед клеткой с шимпанзе, на ней были ярко-голубые колготки. И я подумал: „Вот на этой девушке я женюсь“». – «Из-за ее колготок?» – «Да. На нее как-то особенно красиво падал свет. И этот шимпанзе ее совершенно заворожил. Но если бы не ее колготки, вряд ли бы я к ней подошел». – «А вы когда-нибудь думали о том, что было бы, если бы она в тот самый день не надела голубые колготки?» – «Я постоянно думаю об этом, – сказал дядя Джулиан. – Возможно, я был бы намного счастливее». Я возила вилкой по тарелке кусочки тикка масала. «А может, и нет», – добавил он. «Ну а если?» – спросила я. Дядя Джулиан вздохнул. «Как только я начинаю думать об этом, мне становится трудно представить себе хоть какую-нибудь жизнь – счастливую или не очень – без нее. Я так долго прожил с Фрэнсис, что не могу себе представить, каково это жить с кем-то другим». – «Например, с Фло?» Дядя Джулиан чуть не подавился: «Откуда ты знаешь про Фло?» – «Я нашла незаконченное письмо в мусорной корзине». Он покраснел. Я отвела взгляд и посмотрела на карту Индии, висевшую на стене. Каждый четырнадцатилетний подросток должен знать точное местонахождение Калькутты. Не стоит коптить воздух, если ты не в курсе, где она находится. «Понятно, – наконец выдавил дядя Джулиан. – Фло – моя коллега по галерее Куртолда. Она мой хороший друг, а Фрэнсис всегда меня немного к ней ревновала. Есть некоторые вещи – как бы тебе объяснить? Ладно, приведу пример. Можно я приведу пример?» – «Конечно». – «У Рембрандта есть автопортрет, он висит в Кенвуд-хаусе, совсем рядом с нашим домом. Мы брали тебя туда, когда ты была маленькой. Помнишь?» – «Нет». – «Не важно. Дело в том, что это одна из моих самых любимых картин. Я довольно часто хожу на нее смотреть. Я выхожу погулять на Хит, и ноги сами приводят меня туда. Это один из его последних автопортретов. Рембрандт написал его где-то между 1665 годом и своей смертью – он умер четыре года спустя, обанкротившийся и одинокий. Кое-где холст совсем голый. Мазки положены плотно, по ним видно, что он напряженно работал: кое-где заметно, что еще свежая краска процарапана кончиком кисти. Как будто он знал, что ему осталось немного. Тем не менее лицо его безмятежно, оно излучает спокойствие человека, пережившего свой собственный крах». Я сползла по спинке диванчика и качнула ногой, случайно задев дядю Джулиана. «А при чем тут тетя Фрэнсис и Фло?» – спросила я. На мгновение дядя Джулиан растерялся. «Даже не знаю», – сказал он. Он снова вытер лоб и попросил счет. Мы сидели молча. Рот у дяди Джулиана подергивался. Он достал из кошелька двадцатку и свернул ее в маленький квадратик, затем – в еще более крошечный. «Фрэн на эту картину наплевать», – пробормотал он торопливо и поднес ко рту пустой пивной бокал.
«Если хотите знать, я не считаю вас кобелем», – сказала я. Дядя Джулиан улыбнулся. «Можно задать вам вопрос?» – сказала я, пока официант ходил за сдачей. «Конечно». – «Мама и папа когда-нибудь ссорились?» – «Думаю, ссорились иногда. Не чаще, чем все остальные». – «Как думаете, папа хотел бы, чтобы мама снова кого-нибудь полюбила?» Дядя Джулиан опять криво улыбнулся. «Думаю, да, – сказал он. – Думаю, он бы очень сильно этого хотел».
9. Merde
Когда мы вернулись домой, мама была на заднем дворе. В окно мне было видно, как она стоит на коленях в грязном рабочем комбинезоне и сажает цветы в последних лучах солнца. Я раздвинула складную дверь. Рядом с чугунной скамьей, на которую никогда никто не садился, стояли четыре черных мусорных пакета с сухими листьями и сорняками. Они росли здесь годами, пока мама не вырвала их и не убрала с клумбы. «Что ты делаешь?» – крикнула я. «Сажаю астры и хризантемы». – «Почему?» – «Мне захотелось». – «А почему вдруг тебе захотелось?» – «Днем я отправила еще несколько глав и подумала, почему бы мне не заняться чем-нибудь, чтобы немного расслабиться». – «Что?» – «Я отправила Джейкобу Маркусу еще несколько глав и решила немного расслабиться!» – повторила она. Я не могла в это поверить: «Ты сама их отправила? Но ведь ты всегда посылаешь на почту меня!» – «Прости, я не знала, что для тебя это так важно. Тебя все равно весь день не было дома, а я хотела отправить их поскорее. Поэтому сделала это сама». – «Сама?! Ты сделала это сама?» Мне хотелось кричать. Моя мать, сама себе отдельный биологический вид, опустила цветок в лунку и стала насыпать туда землю. Она обернулась и посмотрела на меня через плечо. «Твой отец любил возиться в саду», – сказала она, словно я его совсем не знала.
10. Воспоминания, которые передала мне мать
I Как вставать и собираться в школу в полной темноте