Текст книги "Хроники любви"
Автор книги: Николь Краусс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
9 апреля
יהוה
Целых три дня я вел себя как все. Это значит, что я не лазил по крышам, не писал имя Б-га [70]70
Согласно еврейской традиции, имя Бога не пишется и не произносится полностью.
[Закрыть]на чужих вещах и не отвечал на совершенно нормальные вопросы словами из Торы. Еще это значит, что я задавал себе вопрос «Сделал бы это нормальный человек?»,и если ответ был «нет», я так не делал. Пока это было несложно.
10 апреля
יהוה
Уже четвертый день подряд я веду себя как все. На уроке физкультуры Джош К. прижал меня к стене и спросил, не считаю ли я себя большим жирным гением, и я ответил ему, что не считаю себя большим жирным гением. Я не хотел испортить совершенно нормальный день и поэтому не стал говорить ему, что, возможно, я Машиах. А запястье у меня уже заживает. Если хотите знать, как я его вывихнул, то это случилось, когда я лез на крышу еврейской школы, потому что пришел слишком рано и она еще была закрыта, а у стены дома как раз стояла лестница. Лестница была ржавая, но забираться по ней было не так уж трудно. Посреди крыши была большая лужа, и я решил проверить, что будет, если я брошу в нее мячик, а потом попробую его поймать. Было весело! Я раз пятнадцать бросал мячик, пока он не упал с крыши. Потом я лег на спину и смотрел в небо. Я насчитал три самолета. Когда мне стало скучно, я решил спуститься. Спускаться оказалось сложнее, чем подниматься, потому что приходилось двигаться задом наперед. На полпути вниз я оказался рядом с окном одного из классов. Я увидел у доски миссис Цукер и догадался, что это даледы. [71]71
Ученики четвертого класса в еврейской школе.
[Закрыть](Если хотите знать, в этом году я уже хей. [72]72
Ученик пятого класса.
[Закрыть]) Я не слышал, что говорила миссис Цукер, и попытался прочесть по губам. Чтобы лучше видеть, мне пришлось сильно отклониться от лестницы. Я прижался лицом к окну, и вдруг все в классе уставились на меня; я помахал им и вот тут-то и потерял равновесие. Я упал, и рабби Визнер сказал, что я чудом ничего себе не сломал. Но в глубине души я знал, что все время был в безопасности и что Б-г не допустил бы, чтобы со мной что-нибудь случилось, потому что я почти наверняка ламедвовник.
11 апреля
יהוה
Сегодня мой пятый нормальный день. Альма говорит, что если бы я был таким, как все, мне было бы легче жить, не говоря уже о других. Мне сняли повязку с запястья, и сейчас оно лишь чуть-чуть побаливает. Однажды я уже ломал запястье, мне было шесть лет, и, наверное, тогда оно болело сильнее. Но я ничего не помню.
Я пропустила несколько страниц, пока не нашла:
27 июня
יהוה
Я уже собрал 295 долларов 50 центов с продажи лимонада. Это 591 стакан! Мой лучший клиент – мистер Гольдштейн, он покупает по десять стаканов зараз, потому что всегда очень хочет пить. А еще дядя Джулиан, он однажды дал мне двадцать долларов на чай. Осталось собрать еще 384 доллара 50 центов.
28 июня
יהוה
Сегодня я едва не сделал кое-что ненормальное. Я проходил мимо здания на 4-й улице, и там, прислоненная к строительным лесам, стояла деревянная доска. Вокруг никого не было, и мне очень захотелось ее взять. Это не было бы воровством, потому что то, что я строю, поможет людям и Б-г хочет, чтобы я это построил. Но я понимал, что, если украду доску и кто-нибудь это заметит, у меня будут неприятности, и Альме придется разбираться, и она сильно разозлится. Но я готов поспорить, что она перестанет злиться, когда пойдет дождь и я наконец расскажу ей, какую особенную вещь я строю. Я уже собрал достаточно материала, в основном из того, что люди выбрасывают вместе с мусором. Мне нужно много пенопласта, потому что он не тонет. Но пенопласта нигде не найти, так что пока у меня его мало. Иногда я беспокоюсь, что дождь начнется до того, как я закончу строительство.
Если бы Альма знала о том, что должно случиться, думаю, она не расстроилась бы так сильно из-за того, что я написал יהוה на ее тетради. Я прочитал все три части «Как выжить в условиях дикой природы», и они мне очень понравились, там оказалось много интересных и полезных фактов. Одна часть про то, что делать, если произойдет ядерный взрыв. Я прочитал все очень внимательно, на всякий случай, хотя и не думаю, что кто-нибудь сбросит ядерную бомбу. А потом я решил, что если ядерный взрыв все-таки произойдет до того, как я уеду в Израиль, и с неба вместо снега посыпется пепел, я буду делать из него ангелов. Я буду заходить в любые дома, куда захочу, потому что никого уже не останется. Я не смогу ходить в школу, но это не страшно, потому что там нас все равно не учат ничему важному, например, что будет после того, как умрешь. Вообще-то я просто шучу, потому что никакого взрыва не будет. Будет потоп.
23. А за окном по-прежнему шел дождь
Здесь мы вместе
В то последнее утро в Польше, когда его друг надвинул на глаза кепку и исчез за углом, Литвинов вернулся в свою комнату. Она была уже пустой, вся мебель продана и роздана. У двери стояли чемоданы. Он достал коричневый бумажный пакет из кармана пальто. Сверток был запечатан, а сверху знакомым почерком друга было написано: «Сохранить для Леопольда Гурского, пока снова его не увидишь». Литвинов положил пакет в карман чемодана. Он подошел к окну и в последний раз посмотрел на крошечный квадратик неба. Где-то вдалеке зазвонили колокола костела, как звонили сотни раз, когда он работал или спал. Этот звук стал для него таким привычным, что казался порождением его собственного воображения. Он провел пальцами по стене с дырками от гвоздей, где раньше висели картины и вырезки из газет. Остановившись, он посмотрел на себя в зеркало, чтобы запомнить, каким он был в тот день. Ком стоял у него в горле. Он в очередной раз проверил, на месте ли паспорт и билеты. Потом посмотрел на часы, вздохнул, поднял чемоданы и вышел за дверь.
Если поначалу Литвинов и редко вспоминал о своем друге, то это лишь потому, что слишком много разных вещей занимало его мысли. Благодаря махинациям своего отца, у которого был должник, который знал еще какого-то нужного человека, Литвинов получил визу в Испании. Оттуда он собирался поехать в Лиссабон, а из Лиссабона пароходом отправиться в Чили, где жил двоюродный брат отца. На пароходе его внимание захватили другие вещи: приступы морской болезни, боязнь темной воды, созерцание горизонта, размышления о жизни на дне океана, вспышки ностальгии, наблюдения за китом и за симпатичной брюнеткой-француженкой.
Когда пароход наконец причалил в порту Вальпараисо и Литвинов дрожащими ногами ступил на землю («морская качка», говорил он себе, даже годы спустя, когда слабость в ногах подчас возвращалась к нему без видимой причины), на берегу у него тоже дел хватало. Первые месяцы в Чили он работал везде, где только удавалось: сначала на колбасной фабрике, с которой его уволили на третий день, когда он сел не на тот трамвай и опоздал на пятнадцать минут, а потом в бакалейной лавке. Однажды Литвинов искал бригадира, который, как ему сказали, нанимал рабочих, но заблудился и оказался рядом с редакцией городской газеты. Окна были открыты, и он услышал стук клавиш пишущих машинок. Его охватила жгучая тоска. Он вспомнил своих коллег по ежедневной газете, потом свой стол с неровной поверхностью, по которой он любил водить пальцами, чтобы сосредоточиться. Стол напомнил ему о пишущей машинке с тугой буквой «С», из-за которой в статьях у него все время попадались фразы вроде «его сссмерть оссставила пуссстоту в душах его близких». Потом он вспомнил запах дешевых сигар своего шефа, вспомнил, как его повысили в должности: он был внештатным корреспондентом, а стал составителем некрологов, – а потом вспомнил об Исааке Бабеле, но тут тоска его уже достигла того предела, за который он не позволил себе переступить, и поспешил вниз по улице.
В конце концов он устроился работать в аптеку. Его отец был фармацевтом, так что Литвинов успел кое-что усвоить, и этого было достаточно, чтобы теперь помогать старому немецкому еврею, державшему крошечный магазинчик в тихой части города. Только тогда Литвинов смог себе позволить снять отдельную комнату и распаковать чемоданы. В кармане одного из них он нашел коричневый бумажный пакет с надписью, сделанной рукой его друга. Литвинова накрыла волна печали. Внезапно он вспомнил о своей белой рубашке, которая осталась сохнуть на веревке во дворе его дома в Минске.
Он попытался вспомнить, каким было его лицо в зеркале в тот последний день. Не получилось. Закрыв глаза, Литвинов силился вернуть воспоминание. Но все, что ему удавалось вспомнить, – это было выражение лица его друга, когда тот сворачивал за угол. Вздохнув, Литвинов засунул сверток в пустой чемодан, застегнул молнию и убрал чемодан на полку в кладовке.
Все деньги, что оставались после расходов на жилье и питание, Литвинов откладывал на то, чтобы привезти сюда свою младшую сестру Мириам. Разница в возрасте у них была небольшая, да и внешне они были похожи, поэтому в детстве их часто принимали за близнецов, хотя Мириам была светлее и носила очки в черепаховой оправе. Она изучала юриспруденцию в Варшаве до тех пор, пока ей не запретили посещать занятия.
Единственной роскошью, которую позволил себе Литвинов, был коротковолновый радиоприемник. Каждый вечер он крутил рукоятку настройки, странствуя по всей Южной Америке, пока не нашел новую радиостанцию «Голос Америки». Он не очень хорошо знал английский, но этих знаний было достаточно. Литвинов с ужасом слушал новости о том, как нацизм набирает силу. Обстановка становилась все более пугающей.
Немногочисленные письма от друзей и родственников приходили все реже, и было трудно понять, что же происходит на самом деле. В своем предпоследнем письме Мириам писала, что влюбилась в однокурсника и вышла за него замуж. К письму она приложила фотографию, на которой они с Цви были еще детьми. С обратной стороны Мириам подписала: «Здесь мы вместе».
По утрам Литвинов варил себе кофе, слушая, как в переулке дерутся бездомные собаки. Потом он, греясь в лучах утреннего солнца, ждал на остановке трамвай. Обедал он в аптечной подсобке в окружении пилюль, порошков, вишневого сиропа и ленточек для волос. А вечером, закончив подметать полы и отполировав все склянки так, что в них можно было увидеть лицо его сестры, он возвращался домой. Друзей у него почти не было. Он разучился их заводить. Когда не работал, слушал радио. Слушал, пока не засыпал прямо на стуле. И даже во сне продолжал слушать, и сны его обретали форму под звуки голоса из радиоприемника. Вокруг было много других беженцев, которые испытывали те же страхи, чувствовали ту же беспомощность, что и он, но Литвинова это не утешало. В мире существует два типа людей: те, кто предпочитает страдать среди других, и те, кто предпочитает страдать в одиночестве. Литвинов относился к последним. Когда его приглашали на ужин, он придумывал отговорки, чтобы не пойти. Однажды квартирная хозяйка пригласила его в воскресенье выпить с ней чаю, и он сказал ей, что должен закончить то, что пишет. «Вы пишете? – удивленно спросила она. – А что вы пишете?» Литвинов подумал: одной ложью меньше, одной больше – какая разница, – и, не раздумывая, сказал: «Стихи».
После этого поползли слухи, что он поэт. И Литвинов, втайне польщенный, не делал ничего, чтобы их опровергнуть. Он даже купил себе шляпу, похожую на ту, какую носил Альберто Сантос-Дюмонт, [73]73
Альберто Сантос-Дюмонт(1873–1932) – пионер авиации.
[Закрыть]совершивший, как утверждают бразильцы, первый в мире успешный полет. Литвинов слышал, что шляпы, похожие на его панаму, покореженную струей воздуха, когда он заводил самолет, до сих пор популярны в литературных кругах.
Шло время. Старый немецкий еврей умер во сне, аптеку закрыли, и Литвинова, отчасти благодаря слухам о его литературных успехах, взяли учителем в еврейскую школу. Закончилась война. Постепенно Литвинов узнавал, что случилось с его сестрой Мириам, родителями и еще четырьмя братьями и сестрами (что произошло с его старшим братом Андре, он мог только предполагать). Он научился жить с этой правдой. Не принимать ее, но жить с ней. Это напоминало жизнь со слоном. Комната у него была крошечная, и каждое утро ему приходилось протискиваться мимо этой правды к ванной. Чтобы достать из шкафа трусы, он был вынужден ползти под ней, молясь, чтобы она не решила именно в этот момент сесть ему на голову. Ночью, закрыв глаза, он чувствовал, как она нависает над ним.
Он похудел. Все в нем словно уменьшилось, кроме ушей и носа, они обвисли и удлинились, придав его лицу меланхоличное выражение. Когда Литвинову исполнилось тридцать два года, волосы у него стали выпадать целыми пучками. Он избавился от помятой панамы и стал постоянно носить тяжелое пальто, в кармане которого лежал истрепанный листок; Литвинов не расставался с этим листком много лет, и он уж начал рваться на сгибах. Дети в школе отряхивались за его спиной, если он задевал их, проходя мимо.
Таким он был, когда Роза начала замечать его в кафе на набережной. Он ходил туда после обеда, якобы почитать роман или поэтический журнал (поначалу – для поддержания репутации, а потом ему действительно стало интересно). На самом деле он хотел оттянуть момент возвращения домой, где его ждала невыносимая правда. В кафе Литвинов позволял себе немного забыться. Он в умиротворении смотрел на волны и наблюдал за студентами, иногда подслушивая их споры. Они ничем не отличались от тех споров, которые вел он сто лет назад (то есть двенадцать), когда сам был студентом. Он даже знал, как зовут некоторых из них. И Розу тоже. А как же иначе? Ее вечно кто-нибудь звал.
Когда она подошла к его столику и, вместо того чтобы пройти дальше и поздороваться с каким-нибудь молодым человеком, с неожиданным изяществом остановилась и спросила, нельзя ли присесть, Литвинов решил, что это шутка. Ее блестящие черные волосы доходили до подбородка, подчеркивая благородный нос. На ней было зеленое платье (позже Роза будет спорить, что оно было красным в черный горошек, но Литвинов не желал отказываться от воспоминания об изумрудном шифоновом платье без рукавов). Только после того как она просидела с ним полчаса, а ее друзья потеряли к ним интерес и вернулись к своим разговорам, Литвинов понял, что ей искренне хотелось с ним поговорить. В воздухе повисла неловкая пауза. Роза улыбнулась.
– Я ведь даже не представилась, – сказала она.
– Вас зовут Роза, – ответил Литвинов.
На следующий день Роза пришла на вторую встречу, как и обещала. Когда она посмотрела на часы и спохватилась, что уже поздно, они договорились о третьей встрече, а дальше уже сама собой подразумевалась четвертая. Во время пятой встречи, очарованный юной непосредственностью Розы, посреди жаркого спора о том, кто крупнее как поэт – Неруда или Дарио, [74]74
Рубен Дарио(1867–1916) – латиноамериканский поэт, основоположник испано-американского модернизма.
[Закрыть]– Литвинов неожиданно для себя пригласил ее на концерт. Когда она с радостью согласилась, до него вдруг дошло, что, о чудо из чудес, эта милая девушка может испытывать к нему какие-то чувства.Его будто что-то ударило в грудь. По телу пробежала дрожь.
Через несколько дней после концерта они устроили пикник в парке, а в следующее воскресенье – велосипедную прогулку. На седьмом свидании пошли в кино. После сеанса Литвинов проводил Розу домой. Они стояли и обсуждали Грейс Келли – что важнее: ее актерский талант или невероятная красота, – тут Роза внезапно наклонилась к Литвинову и поцеловала его. По крайней мере попыталась поцеловать – Литвинов, застигнутый врасплох, отстранился, и Роза осталась стоять, неловко изогнувшись, с вытянутой шеей. Весь вечер он с растущим удовольствием следил за изменением расстояния между разными частями их тел. Но изменения были настолько незначительными, что эта внезапная атака носа Розы чуть не довела его до слез. Осознав свою ошибку, он вслепую вытянул шею вперед. Но к тому моменту Роза уже оценила потери и отступила на безопасную позицию. За секунду шаткого равновесия Литвинов успел почувствовать запах ее духов, а потом поспешно ретировался. По крайней мере попытался, потому что тут Роза, не желая больше испытывать судьбу, но в то же время и не желая сдаваться, направила свои губы на оспариваемую территорию, на секунду забыв о собственном носе. Однако тот быстро напомнил о себе, столкнувшись с носом Литвинова, как раз когда их губы встретились. Вот так первый поцелуй превратил их в «кровных» родственников.
По дороге домой в автобусе у Литвинова кружилась голова. Он улыбался каждому, кто смотрел в его сторону. Он шел по улице насвистывая. Но как только он вставил ключ в замочную скважину, на сердце у него похолодело. Он стоял посреди темной комнаты, не включая лампу. «Черт возьми, где была твоя голова? – подумал он. – Не будь дураком, что ты можешь дать такой девушке? Ты позволил себе расколоться на куски, теперь их уже не соберешь, и тебе больше нечего ей предложить. Ты не сможешь скрывать это вечно, рано или поздно она узнает правду. Ты лишь оболочка человека, и чтобы в этом удостовериться, ей достаточно будет лишь постучать и понять, что внутри ничего нет».
Он долго стоял и думал об этом, глядя в окно. Потом разделся, в темноте выстирал белье и повесил сушиться на батарее. Повернул ручку настройки радиоприемника, и тот засветился и ожил, но через минуту он выключил его, и звуки танго сменила тишина. Голый, он опустился на стул. Муха села на его сморщенный член. Литвинов пробормотал несколько слов. И поскольку ему это было приятно, он продолжал бормотать. Эти слова он знал наизусть; они были написаны на листке, который он носил в нагрудном кармане уже много лет с того самого дня, когда сидел у постели больного друга, молясь, чтобы тот остался жив. Он столько раз произносил их, даже неосознанно, подчас забывая, что эти слова принадлежали не ему.
В ту ночь он пошел в кладовку и достал чемодан. Засунув руку в карман чемодана, нащупал толстый бумажный пакет. Достав сверток, Литвинов снова сел на стул и положил его на колени. Хотя он никогда не открывал пакет, он, конечно, знал, что в нем было. Закрыв глаза, чтобы защитить их от света, он дотянулся до лампы и включил ее.
«Сохранить для Леопольда Гурского, пока снова его не увидишь».
Позже, сколько бы Литвинов ни пытался похоронить эти слова в мусорном ведре под апельсиновой кожурой и фильтрами от кофеварки, они неизменно всплывали на поверхность. И однажды утром он взял пустой пакет, содержимое которого теперь было надежно спрятано в его столе. Затем зажег спичку и, глотая слезы, смотрел, как надпись, сделанная его другом, сгорает дотла.
Умри смеясь
«Что там написано?»
Мы стояли под звездами на Грэнд-сентрал, [75]75
Грэнд-сентрал– центральный вокзал Нью-Йорка.
[Закрыть]или, по крайней мере, я так думал – я бы скорее смог закинуть ноги за уши, чем задрать голову и увидеть, что там наверху.
«Что там написано?» – повторил Бруно, пихая меня локтем в ребра, пока я приподнимал подбородок, пытаясь разглядеть расписание. Верхняя губа у меня отделилась от нижней, чтобы освободиться от тяжести челюсти. «Ну же», – торопил меня Бруно. «Не гони лошадей», – ответил я ему, с открытым ртом у меня получилось что-то вроде «Еаи-ашаей». Я едва разобрал цифры. «Девять сорок пять», – сказал я. Точнее, «Деить-орокять». – «А сейчас который час?» – спросил Бруно. Я перевел взгляд на свои часы: «9.43».
Мы побежали. Нет, не побежали, а стали двигаться так, как могут двигаться два старика с изношенными суставами, пытаясь успеть на поезд. Я был впереди, но Бруно наступал мне на пятки. Затем он придумал, как ускоряться, неописуемым образом размахивая руками, и оттеснил меня. Мгновение я просто двигался по инерции, пока он, если можно так выразиться, мчался наперекор ветру. Я сосредоточился на его затылке, но вдруг он неожиданно исчез из поля зрения. Я обернулся. Бруно мешком лежал на земле, один ботинок с него слетел. «Беги!» – закричал он. Я растерялся, не зная, что делать. «Беги!!!»– снова завопил он. И я побежал. А через пару секунд Бруно уже снова оказался впереди, срезав угол. Он несся, неистово размахивая руками, в одной из которых держал ботинок.
«Платформа 22, посадка заканчивается».
Бруно помчался к ступенькам, ведущим на платформу. Я бежал прямо за ним. Мы наверняка бы успели. И что? Неожиданно Бруно резко остановился перед самым поездом. Я не успел затормозить, на всей скорости пронесся мимо него и заскочил в вагон. Двери за мной захлопнулись. Он улыбнулся мне через окно. Я стукнул кулаком по стеклу.
«Черт тебя подери, Бруно!» Он помахал рукой. Он знал, что один я бы не поехал. Знал и то, что ехать я должен. Один. Поезд тронулся. Губы Бруно зашевелились, и я попытался прочитать по ним, что он говорит. «Ни», – сказали его губы и замерли. «Что „ни“? – хотелось крикнуть мне. – О чем ты?» И он продолжил: «Пуха». Поезд отошел от вокзала и устремился в темноту.
Через пять дней после того, как пришел коричневый пакет со страницами книги, которую я написал полвека назад, я ехал забрать книгу, которую написал полвека спустя. Можно сказать по-другому: через неделю после смерти сына я ехал к нему домой. Так или иначе, я был один.
Я нашел место возле окна и попытался перевести дыхание. Мы мчались по туннелю. Я прислонился к стеклу, на котором кто-то нацарапал: «Классные сиськи». Невозможно было не поинтересоваться: чьи? Поезд вынырнул навстречу дождю и тусклому свету. Первый раз в жизни я сел на поезд без билета.
На станции «Йонкерс» в купе вошел мужчина и сел рядом со мной. Он достал книгу в мягкой обложке. У меня заурчало в животе. Я ничего еще не ел, если не считать кофе, который утром выпил с Бруно в «Данкин донатс», – было очень рано, и мы оказались первыми клиентами. «Мне один пончик с вареньем и один с сахарной пудрой», – заказал Бруно. «Дайте ему один пончик с вареньем и один с сахарной пудрой, – сказал я. – А я выпью маленькую чашку кофе». Продавец в бумажном колпаке помедлил. «Будет дешевле, если вы возьмете среднюю», – сказал он. Боже, благослови Америку. «Хорошо, – согласился я. – Давайте среднюю». Продавец отошел и вернулся с кофе. «Дайте мне глазированный и с баварским кремом», – еще попросил Бруно. Я уставился на него. «А что такого?» – спросил он, пожимая печами. «Дайте ему с баварским кремом», – вздохнул я. «И ванильный», – вставил Бруно. Я раздраженно оглянулся на него. «Меа culpa. [76]76
Моя вина (лат.).
[Закрыть]Ванильный». – «Иди садись уже», – буркнул я. Но он не уходил. «Садись!» – «Лучше пусть будет жареный пирожок», – сказал он. Пончик с баварским кремом исчез мгновенно. Потом Бруно облизал пальцы, взял пирожок и проверил его на свет. «Это пирожок, а не бриллиант», – сказал я. «Он черствый», – пожаловался Бруно. «Все равно ешь», – сказал я ему. «Поменяй его на яблочный со специями».
Город остался позади. С обеих сторон простирались зеленые поля. Вот уже несколько дней не переставая шел дождь.
Много раз я представлял себе, где живет Исаак. Я нашел это место на карте. Однажды даже обратился в справочную и поинтересовался, как с Манхэттена добраться до моего сына. Я мысленно представлял себе весь свой путь, каждую деталь. Счастливое было время! Я бы приехал с подарком. Возможно, с банкой варенья. Мы бы не стали особенно церемониться. Для этого слишком поздно. Может, покидали бы мячик на лужайке. Я не умею ловить мяч. Бросать, честно говоря, тоже. Так что? Мы бы поговорили о бейсболе. Я слежу за матчами с тех пор, как Исаак был еще мальчиком. Когда он болел за «Доджерс», я болел вместе с ним. Я хотел видеть то же, что видит он, и слышать то же, что он слышит. Я старался быть в курсе современной музыки, насколько возможно. The Beatles, The Rolling Stones, Bob Dylan Lay, Lady, Lay– не нужно много ума, чтобы в этом разобраться. Каждую ночь, возвращаясь с работы домой, я заказывал у мистера Тонга какую-нибудь еду, доставал пластинку из конверта, опускал иголку проигрывателя и слушал.
Каждый раз, когда Исаак переезжал, я отмечал на карте путь к его дому. Первый раз я сделал это, когда ему было одиннадцать. Я часто стоял напротив его школы в Бруклине и ждал, когда он выйдет, чтобы хоть мельком на него взглянуть, а если повезет, то услышать еще и его голос. Однажды я, как обычно, стоял и ждал, но он все не выходил. Я подумал, он мог нашалить и его оставили после уроков. Стемнело, в школе погасили свет, но Исаак так и не появился. Я пришел на следующий день и снова ждал, но он снова не вышел. Этой ночью я уже думал о самом худшем. Я не мог уснуть, воображая себе все ужасы, которые могли произойти с моим ребенком. Рано утром я прошел мимо его дома, хотя обещал себе никогда этого не делать. Даже не прошел, а встал на другой стороне улицы. Я ждал, когда выйдет он, или Альма, или даже этот шлемиль,ее муж. И что? Но никто не появился. В конце концов я остановил мальчика, который вышел из их дома. «Ты знаешь семью Мориц?» – спросил я. «Да, а что?» – уставился на меня мальчик. «Они все еще живут здесь?» – «А вам-то что?» – отозвался он и пошел было дальше по улице, подбрасывая резиновый мячик. Я схватил его за воротник. В глазах мальчика был страх. «Они переехали на Лонг-Айленд», – выпалил он и рванул прочь.
Через неделю от Альмы пришло письмо. Она знала мой адрес, потому что раз в год, на ее день рождения, я посылал ей открытку, на которой писал только одну фразу: «С днем рождения. Лео». Я вскрыл конверт.
«Я знаю, ты наблюдаешь за ним, – писала Альма. – Не спрашивай откуда, но знаю. Я все жду того дня, когда он захочет узнать правду. Иногда, когда я смотрю в его глаза, я вижу тебя. Я думаю, ты единственный, кто может ответить на все его вопросы. Я часто слышу твой голос, как будто ты рядом».
Я прочитал письмо сотни раз. Но дело было не в письме, а в том, что в левом верхнем углу конверта Альма написала обратный адрес: 121 Атлантик-авеню, Лонг-Бич, Нью-Йорк.
Я достал карту и наметил детали маршрута. Я часто выдумывал всяческие катастрофы, наводнения, землетрясения, представлял себе, как мир погружается в хаос, – только бы у меня появился повод прийти к сыну и укрыть его своим плащом. Расставшись с надеждой на помощь обстоятельств, я стал мечтать о том, как судьба случайно свела бы нас вместе. Я просчитывал все варианты того, как наши пути могут случайно пересечься: например, как мы садимся на соседние места в поезде или встречаемся в приемной у врача. Но в конечном итоге я знал, что все зависит только от меня. Когда Альмы не стало, а через два года и Мордехая тоже, больше ничто не могло меня остановить. Так что?
Два часа спустя поезд прибыл на вокзал. Я спросил у продавца в билетной кассе, где можно взять такси. Я уже давно не выезжал из города. Стоял и удивлялся, каким зеленым все было вокруг.
Ехали мы довольно долго. С главной дороги свернули на дорогу поменьше, а потом – еще меньше. В конце концов оказались на какой-то ухабистой лесной тропинке в никуда. Мне было трудно представить себе, что мой сын мог жить в таком месте. Куда бы он пошел, если бы ему внезапно захотелось пиццы? Или посидеть в одиночестве в темном зале кинотеатра? Или понаблюдать за целующимися подростками на Юнион-сквер?
Впереди показался белый дом. Слабый ветерок гнал по небу облака. Между ветками виднелось озеро. Я много раз представлял себе его жилище, но никогда не думал, что там будет озеро. Это упущение огорчило меня.
«Высадите меня здесь», – сказал я, прежде чем мы выехали на открытую местность. Я предполагал, что в доме может кто-нибудь быть. Насколько мне известно, Исаак жил один, но кто его знает… Такси остановилось. Я расплатился и вышел. Водитель сдал назад и укатил. Я сочинил историю о том, что у меня сломалась машина и мне нужно позвонить, глубоко вздохнул и поднял воротник, защищающий от дождя.
Я постучал. Рядом был звонок, и я позвонил. Я знал, что мой сын умер, но какая-то часть меня все еще на что-то надеялась. Я представлял себе выражение его лица, когда он откроет дверь. Что я сказал бы ему тогда, моему единственному ребенку? Прости, что твоя мать не любила меня так, как мне того хотелось, а может, это я не любил ее так, как ей было нужно? Так что? Ответа не было. Я подождал, чтобы убедиться. Никто так и не открыл, и я обошел дом. Сзади, посреди газона, росло дерево, похожее на то, на котором я когда-то нацарапал наши инициалы: A+Л. Она никогда так и не узнала об этом, как и я пять лет не знал о том, что стал отцом.
Трава была скользкой от грязи. Вдалеке я заметил лодку, привязанную к пирсу. Я посмотрел на озеро. Должно быть, он был хорошим пловцом, как и его отец, подумал я с гордостью. Мой собственный отец был большим любителем природы и бросал каждого из нас в реку почти сразу после рождения, пока, как он утверждал, наша связь с амфибиями еще не была окончательно утрачена. Моя сестра Ханна жаловалась, что именно этот шок стал причиной ее шепелявости. Мне хотелось думать, что я поступил бы иначе. Я бы держал своего сына на руках. «Когда-то ты был рыбой», – сказал бы я ему. «Рыбой?» – переспросил бы он. «Да, именно рыбой». – «Откуда ты знаешь?» – «Потому что я тоже был рыбой». – «Ты тоже?» – «Конечно. Много лет назад». – «Сколько?» – «Много. Слушай, когда ты был рыбой, ты умел плавать». – «Правда?» – «Конечно. Ты превосходно плавал, как чемпион. И любил воду». – «Почему?» – «Что „почему“?»
– «Почему я любил воду?» – «Потому что в ней была твоя жизнь». И пока мы так разговаривали, я бы отпускал по одному пальцу, пока он, сам того не осознавая, не поплыл бы без меня.
А потом я подумал: возможно, в этом и состоит долг отца – научить своего ребенка жить без него. В таком случае лучшего отца, чем я, не найти.
С обратной стороны дома была дверь с одним простеньким замком, не то что двойной затвор у главного входа. Я постучал в последний раз и, не услышав ответа, принялся за работу. Через минуту я уже отпер его. Нажав на ручку, толкнул дверь и неподвижно застыл на пороге. «Есть кто-нибудь?» – позвал я. Тишина. Я почувствовал, как по спине у меня пробежал холодок. Я вошел внутрь и закрыл за собой дверь. Внутри пахло дымком.
«Это дом Исаака», – сказал я себе. Я снял плащ и повесил его на крючок рядом с коричневым твидовым пальто на шелковой подкладке. Взял один рукав и приложил к щеке. Подумал: «Это его пальто». Я поднес рукав к носу и вдохнул. Слегка пахло одеколоном. Я снял пальто с крючка и примерил. Рукава оказались слишком длинными. Не важно. Я закатал их. Снял ботинки, они были все заляпаны грязью. У порога стояли кроссовки с загнутыми носами. Я нырнул в них – вылитый мистер Роджерс. [77]77
Фред Роджерс(1928–2003) – автор и ведущий популярной американской телепередачи для детей «Соседи мистера Роджерса» (1968–2001).
[Закрыть]Кроссовки были как минимум сорок четвертого размера, может, сорок четвертого с половиной. У моего отца нога была очень маленькая, и когда моя сестра выходила замуж за парня из соседней деревни, отец всю свадьбу с сожалением разглядывал размер ноги свежеиспеченного зятя. Я представил себе его шок, если бы ему посчастливилось увидеть своего внука.
Вот так я и вошел в дом сына: укутавшись в его пальто и надев его кроссовки. Я был близок к нему, как никогда. И так же далек.