Текст книги "Как далеко до завтрашнего дня"
Автор книги: Никита Моисеев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Когда однажды я пришел на работу в НИИ-2, то в проходной мне сказали, что мой пропуск анулирован, а в отделе кадров мне объявили, что я уволен по сокращению штатов. Генерал Залесский принять меня отказался. Нечто похожее случилось и в МВТУ. Правда там народ был повежливее: мне объяснили, что я лишен допуска к секретной работе и исполнять обязанности доцента на закрытой кафедре не имею больше права. Мне предложили работать ассистентом на кафедре математики или физики, но только на почасовой оплате. Т. е. за даром. Расставание с Юрием Александровичем было грустным. Оне был искренне огорчен происшедшим, проводил меня до метро. Давал разные нелепые советы – я понимал, что ничего другого он мне сказать не мог. Мы встретились с ним снова лишь в 60-ом году на конференции в Баку. Он был уже на пенсии. В номере гостинницы мы выпили бутылку красного вина, ели виноград и разговаривали о прошлом. Нам обоим было очень приятно это свидание через 10 лет.
А в 49-ом я очутился не просто на улице, но даже без права работать по специальности; каких либо перспектив в возможности заняться научной деятельностью у меня, казалось бы не было совсем. Рукопись докторской диссертации осталась в сейфе – я ее никогда больше не видел. Однажды мне кто-то сказали, что ее все-таки как-то использовали. Но это было уже в другой жизни и меня не интересовало.
Месяц, а может быть и больше я ходил как опущенный в воду. На работу меня никто никуда не брал. Сначала говорили весьма любезно, но как только видели штамп в моей трудовой книжке, всякие переговоры прекращались. Я как-то жил, пока оставались какие-то деньги. Большинство друзей меня стали сторониться. И постепенно меня начала охватывать настоящая паника – дело теперь шло уже не о научной карьере, а о жизни. Всё происходившее было куда страшнее того, что я испытывал на фронте. И снова меня спас случай – невероятное стечение благоприятных обстоятельств.
Один из моих друзей по альпинизму и товарищей по службе в Академии имени Жуковского, один из немногих, которые тогда, зимой 50-го меня не сторонились был Александр Александрович Куликовский. Тогда, будучи в майорском чине, он преподавл радиотехнику в Академии.
В ночь ареста моей мачехи, Саша со своей женой Ниной были у меня дома на Сходне. И после ареста они остались жить со мной. И всю эту зиму мы так и прожили втроем на старой сходненской даче. И вот однажды, когда я, после очередного дня бесплодных поисков работы, вернулся из Москвы в совершенно подавленном состоянии, Саша мне сказал:"Знаешь, Никита, уезжай-ка ты куда-нибудь по добру по здорову. Да подальше. Придется тебе, пока не поздно, послать Москву к чертовой матери." – Вот так и сказал!
Но куда ехать? Кто я? Что я умею делать? – Несостоявшийся математик, инженер по вооруэжению самолетов, выгнанный с работы, как неблагонадежный элемент. Может и правда, меня возьмут где нибудь в провинциальном вузе: учители математики всюду, наверное, нужны?
И вот утром следующего дня я и поехал в Министерство Высшего образования в Главное управление университетов, мало представляя себе, что шел навстречу судьбе. И она подстроила мне неожиданную встечу. В коридоре я столкнулся с бывшим заместителем декана механико-математического факультета МГУ профессором Двушерстовым Григорием Ивановичем. Он меня увидел и узнал. – «Моиссев? Так значит жив?» – вопрос типичный для послевоенного времени, когда с радостью встречали каждого вернувшегося с фронта домой. « Как видите». «Повоевал, значит» – Он с уважением потрогал мои ордена на кителе без погон – мы все бывшие фронтовики донашивали тогда свою старую офицерскую форму, ибо костюмы стоили в 50-м году баснословно дорого. А ордена на кителе носить было тоже принято. «Ну, что-ж, пошли поговорим».
Оказалось, что он и был начальником главного управления университетов, т.е. тем человеком, к которому я собирался записаться на прием.
Разговор сразу начался в добром ключе.
– Рад, что меня помните, Григорий Иванович.
– Ну, как же забыть? Как зимняя сессия, так нет Моиссеева, то на соревнованиях, то на лыжном сборе. Ну, рассказывай – как воевал, до чего дослужился?
– До безработицы ...
И я, поддавшись некоему импульсу, как на исповеди рассказал Григорию Ивановичу все, что со мной произошло.
Двухшерстов был добрым и участливым человеком и студенты его любили. Это особенно чувствовалось в сравнении с другим замдекана, Ледяевым – сухим и неприветливым. Одно плохо – попивал Григорий Иванович. И изрядно. Через несколько лет, когда я уже стал профессором МФТИ, как то встретил его около памятника Пушкину. Он уже был под хмельком. – Моисеев здорово! – Григорий Иванович, зраствуйте. – Пойдем выпьем. – Не могу, Григорий Иванович, – меня ждет Алексей Андреевич Ляпунов. Завтра он улетает в Новосибирск. Нам надо о многом переговорить. – Ничего, подождет твой Ляпунов – вот тут рядом за углом. В те времена, в начале Тверского бульвара, в доме, который уже давно снесли,был кинотеатр «Великий немой» и маленькая, паршивенькая забегаловка, где можно было стоя нечто вкусить и основательно выпить.
Мы подошли к стойке. Командовал Григорий Иванович: «Два по сто, две кружки пива и вон тот бутербродик разрежте напополам».
Вот такой был Григорий Иванович.
После моего рассказа он задумался. Довольно долго молчал, задал мне пару вопросов. Потом внимательно посмотрел на меня, как бы что-то оценивая: «Поезжай-ка ты, батенька, в Ростов. Там у меня посадили всю кафедру механики во главе с профессором Коробовым. Некому лекции читать. Будешь читать гидродинамику и общую механику».
– Но ведь я же не механик – университет кончал по функциональному анализу у Меньшова.
– Ну, знаешь ли? Когда речь идет о голове, о шее не думают. Завтра у меня будет ростовский ректор Белозеров. Я ему о тебе расскажу. Приходи завтра в полдвенадцатого и обо всем с ним договорись. И чтоб через неделю твоего и духа не было в Москве!
Вот так я и уехал в Ростов-на-Дону, исполняющим обязанности доцента по кафедре теоретической механики местного университета. Туда же Двушерстов направил на такую же должность Иосифа Израилевича Воровича. Он также как и я защитил кандидатскую диссертацию в Академии им. Жуковского и, несколько по другой причине, тоже был безработный. И не только в этом наши судьбы оказались общими – также как и я, он однажды был избран действительным членом Академии Наук Советского Союза.
Этот отъезд из Москвы сыграл решающую роль в моей жизни. И не только потому, что условия жизни в Ростове и работа в Университете, дали мне несколько лет спокойной работы, дали мне возможность во многое вдуматься и получить те знания, которые затем составили основу моей профессиональной деятельности. Самое главное, как я теперь понимаю, было в другом. На несколько лет я исчез из поля зрения органив безопасности. Если бы я остался в Москве, то в любой момент, когда пришла бы очередная «разнарядка на шпионов», как говорил Володя Кравченко, я мог оказаться на крючке.
И действительно, примерно через год или полтора после моего отъезда в Ростов, мной начали интересоваться районные органы безопасности. Как мне однажды стало известно, именно они организовали донос и дело моей мачехи. По рассказам соседей, ко мне приходили, и не раз, но дом был заперт, а соседи и на самом деле ничего обо мне не знали – я никому на Сходне не говорил о том куда я уехал. Конечно, найти меня было не трудно, но меня выручила обычная чиновная безалаберность. И нежелание делать хоть что-нибудь, что выходило за их прямую обязанность.
И все же органы безопасности меня однажды нашли, но это было уже в конце 52-го года.
Сегодня я уже точно знаю, что на меня в Ростове начали составлять досье. Я даже знаю кого и куда вызывали и о чем спрашивали. И счастлив тем, что могу с полной уверенностью сказать: не нашлось ни кого, кто написал, хоть что нибудь меня порочащее; даже среди тех, кого я не относил к числу своих друзей. Донос тогда, на грани 53-го года не вышел. А ведь время, под занавес эпохе, было страшное: били на отмаш и, преимущественно тех, кто защищал Родину. И от этого удара мне удалось уйти. Ну а в марте 53-го в бозе почил Иосиф, осенью вернулась из тайшетского лагеря моя мачеха и очередная страница жизни оказалась перевернутой.
Итак, судьба, счастливые случаи, хранили меня в те трудные годы. А молодость брала своё: я жил, не очень отдавая себе отчет в том, что надо мной многие годы висел топор. Я этого не знал и не понимал. На мое счастье!
Глава II. Несколько, по настоящему счастливых лет
Завтра будет день опять
Счастье – это очень субъективное понятие. Разумеется, у каждого бывают минуты или часы, когда у него рождается особая легкость, особая радостность восприятия жизни. Так бывает, когда человек чувствует себя очень здоровым, или когда он ощутил вдруг прелесть окружающей природы, когда его действиям сопутствовал неожиданный успех... Такое радостное ощущение меня охватывает всякий раз, когда спорится работа. Даже сейчас, когда я уже так немолод и не могу хвастаться здоровьем.
Как это не грустно, такое радостное возбуждение с годами приходит ко мне все реже и реже. Но всё-таки оно приходит и иногда, ложась спать, я и сейчас готов повторять слова детской песенки – «завтра будет день опять». Тогда у меня возникает радостное ожидание завтра, которое обязательно настанет, ожидание созвучное оптимизму детского восприятия, которое так хорошо передается этой незамысловатой строчкой из детской песенки.
Но сейчас я хочу рассказать немного о другом. У каждого человека бывали некоторые периоды жизни, которые он выделяет из других, считая их более счастливыми, которые он чаще вспоминает. Особенно наедине с самим собой и особенно в тяжелые минуты, когда он стремиться в воспоминаниях о прошлом найти опору в настоящем. У меня было два таких счастливых времени, два отрезка жиэни, которые ничем не были омрачены – ни болезнями, ни горем, ни арестами. Первый, это несколько детских лет, когда наша семья жила на Сходне, еще в полном составе. Именно тогда я по настоящему пережил то, что принято называть счастливым детством, и прочувствовал то, что означает для человека и, особенно, для ребёнка настоящая семья. И эти воспоминания для меня священны.
Второй, когда после демобилизации, после ареста моей мачехи и крушения всех моих московских начинаний – о чем еще я буду рассказывать, вдруг всё неожиданно сложилось: я получил настоящую, целиком захватившую меня работу в Ростовском университете. Тогда же у меня появилась собственная семья и родилась моя старшая дочка, вокруг которой вдруг закрутилась совершенно новая, наполненная очарованием жизнь.
Эти периоды были очень разные. Но их объединяла одно: спокойная ритмичность жизни, спокойная благожелательность дома, возможность заниматься чем хочется и возможность много, много жить на природе. И всё-таки главное, что было тогда – сердечность отношений.
Но сначала о начале.
21-й год и возвращение в Москву
Я родился 23 августа 1917 года в Афанасьевском переулке в мансарде дома N 7. Сейчас это улица Мясковского, а нумерация домов идет в сторону обратную тому, как она шла в то предреволюционное время. Но сам особнячок сохранился. Там даже есть мемориальная доска, правда не имеющая никакого отношения к моей семье. Крестили меня в церкви Николы в Хамовниках. Там же венчался и был крещен мой отец.
Первые годы моей жизни были очень трудными для моих родителей. В 18-ом году отца уволили из Университета, где он тогда работал и семья осталась без всяких средств к существованию. Выручил один наш родственник, предложивший отцу работу в деревне. И вот мы – папа мама и я, которому тогда не исполнилось еще и года – уехали в Тверскую губерню, в деревню Городок, расположенную на берегу реки Молога, в семи киллометрах от большого и в прошлом богатого села Сундуки, недалеко от станции Максатиха. Считалось, что отцу очень повезло: он получил место начальника небольшой конторы, которая заготовляла и сплавляла в Москву дрова.
По рассказам отца, жили мы там очень скудно, но голода не испытывали. У отца была казённая лошадь, с которой он научился хорошо управляться. Она занимала большое место в нашей жизни и даже у меня остались о ней какие-то смутные воспоминания. Был огород, а зажиточный крестьянин, у которого контора арендовала дом, снабжал нас молоком. Труднее было с хлебом – своего в Тверской губернии всегда не хватало. Революция шумела где-то вдалеке. На берегу Мологи люди работали и старались выжить.
Мы прожили там три, может быть самых трудных и голодных года нашей революции. Может быть и еще прожили бы некоторое время, но у меня должен был появиться брат и родители решили возвращаться в Москву.
Если жизнь на Мологе оставила в памяти лишь какие-то туманные картинки, то обратную дорогу в Москву я помню уже очень хорошо.
Путь от Максатихи до Москвы занял у нас целую неделю. Ехали мы в переполненном товарном вагоне, который, почему-то называли теляьчим. Нам повезло: мы все трое устроились на верхних нарах. Поезд регулярно останавливался – у паровоза кончались дрова. И мужчины с топорами и пилами шли в лес рубить новую порцию дров для паровоза. А сам паровоз вызывал у меня живейший интерес. Даже сейчас у меня перед глазами его высоченная труба. Видимо это был какой то допотопный локомотив, чудом сохранившийся где то на запасных путях. Мальчишек всегда привлекает техника. Я вспомнил эпизод с паровозом и рассказал о нем своей дочери, когда первым произнесенным словом моего старшего внука неожиданно стало не слово «мама» или, в крайнем случае,"папа", как бывает в нормальных семьях. Первым сознательно изреченным звукосочетанием Алешки было слово «кран», что повергло его родителей в некоторое смятение. Но все объяснялось очень просто: перед его окном шло строительство и подъемный кран видимо производил на него особое впечатление. Не меньшее, чем на меня первобытный паровоз.
Но вот однажды поезд всё-таки пришел в Москву на Николаевский вокзал – так в то время назывался Ленинградский вокзал Октябрьской дороги. Была ли тогда уже ночь или поздний вечер, или ранее утро, я не знаю. Но помню – было темно. И сейчас я вижу огромную, пустынную Каланчевскую площадь и снег, который приходил сверху из ночной темноты.
Отец куда то надолго ушёл. Мы остались одни. Маме было очень трудно. Через пару месяцев должен был родиться брат. Я прижался к ее ногам и чувствовал как она плачет. Я думаю, что она даже не плакала, а слегка стонала. Ей было холодно и плохо. Раньше, когда ей бывало трудно она любила прижать меня к себе, тихо говоря, при этом:"ох-охонюшки, трудно жить Алёнушке на чужой сторонушке". Мою маму звали Еленой.
Но вот появился отец и привез какие то санки. На эти санки положили наш незатейливый скарб и водрузили меня. И начался длинный многочасовой путь по ночной Москве 21-го года. И сейчас у меня перед глазами эта ночная московская пустыня без единого огонька. Вместо тротуаров горы снега, а посредине улицы протоптанная дорожка.
Мы, наконец, дошли до Афанасьевского переулка и того дома, в мансарде которого я родился. Он принадлежал Николаю Карловичу фон Мекк. Он был сыном знаменитой Надежды Филаретовны фон Мекк, столь много сделавшей для того, чтобы Чайковский был лишен материальных забот и мог посвятить свою жизнь музыке. Надежда Филаретовна никогда не встречалась с великим русским композитором, но их опубликованная переписка сделалась своеобразной классикой. Николай Карлович более лет десяти тому назад удочерил мою маму, которая в одночасье сделалась круглой сиротой. Он никогда не отличал ее от других своих дочерей. Более того, мне кажется, что моя мама была его самой любимой дочерью.
Нас не ждали. Письмо, которое написала мама не дошло до «дедуси», как звали в семье Николая Карловича. Весь дом всполошился. Стали охать и ахать, говорить о том, как опасно ходить по Москве ночью и что-то еще, что говорят в таких случаях. Нагрев на буржуйке воду меня сразу посадили в ванну и стали отмывать коросту грязи, накопившуюся за неделю путешествия в телячем вагоне. А потом чистая кровать и блаженный сон!
Роды у моей мамы проходили тяжело и она заболела родовой горячкой, а через несколько месяцев скончалась от общего заражения крови. Еще во время ее болезни, к нам приехала мамина приятельница, вернее сослуживица – они вместе работали сестрами-милосердия в одном и том же санитарном поезде на галицийском фронте. После кончины моей мамы она осталась в нашей семье , а вскоре вышла за отца замуж. Так у меня и моего брата Сергея появилась мачеха.
Брат звал ее мамой. Она очень любила Сергея и была ему настоящей матерью – ведь и остался он у нее на руках всего лишь несколько месяцев от роду. А я так и не мог забыть как прижимался к маминой ноге, как она гладила меня по голове и приговаривала «ох Никитка, ты мой Никитка». И никогда в жизни я не слышал больше, столько любви и ласки, сколько было в этих словах. И никогда не мог забыть как она мне тихо напевала на ухо «ямщик лихой, он спал пол-ночи». А мачеха, при всей ее любви к отцу и брату, при всей ее способности к самопожертвованию, так никогда и не стала мне близким человеком. Нас всегда что-то разделяло. Меня это очень огорчало. Но я ничего не мог с собой поделать. Сейчас мне очень грустно думать о том, что я ей не смог дать той сердечной теплоты, которая важнее всего для одиноких людей.
Итак, о Сходне.
Сходня
Сходня – самое дорогое для меня место на Земле и время, там прожитое – самое счастливое в моей жизни, хотя трудностей и горестей в той сходненской жизни было больше чем, достаточно. Но, может быть, именно это сочетание и было тем дорогим, что жило о мне всю жизнь.
Итак, гражданская война позади. Дальний Восток стал снова частью России. Это позволило моему деду вернуться в Москву. Сергей Васильевич Моисеев в 1915 году был назначен начальником дальневосточного железнодорожного округа. В него входили все русские железные дороги на восток от Читы, в том числе и знаменитая КВЖД. Во время существования Дальневосточной республики, дед был некоторое время ее министром железнодорожного транспорта (или путей сообщений – я точно не знаю, как называлась его должность). Во время же окупации Дальнего Востока он жил на каком то полустанке под Хабаровском, в старом бронированном вагоне оставшимся от разбитого бронепоезда. Жил он там вместе с моей бабушкой и прабабушкой. Как уж он там пережил трудные времена окупации, я не знаю. Бед было, во всяком случае не мало. Одним словом, он не эмигрировал, а японцы и белые его, вроде бы особенно и не трогали. Другими словами – он дождался окончания войны. В 22-м году, в том же вагоне, в котором он жил последние два, года Сергей Васильевич Моисеев приехал в Москву.
В тот год мы уже поселились на Сходне. Тогда это был очень симпатичный пригородный посёлок. Он возник еще во время строительства Николаевской (позднее Октябрьской) железной дороги и в нем жили, главным образом, квалифицированные железнодорожные рабочие и служащие разных рангов, но связанные преимущественно с железной дорогой. До революции там было построено и некоторое количество хороших и благоустроенных дач, принадлежащих людям разного достатка. Была там и дача Гучкова. В ней, в моё время там размещалась школа, в которой мне предстояло учиться до 29-го года, когда она неожиданно згорела. В одной из таких дач мы и сняли несколько комнат.
Наш поселок был примечателен во многих отношениях. Прежде всего большинство его улиц было мощеными, что тогда было отнюдь не часто в подмосковных поселках. Его пересекали прямые улицы, которые тогда именовались проспектами – они и были проспекты. Многие из них выходили к чистой, пречистой и холодной речке Сходня – одной из источников радости сходненской ребятни. Кроме того, поселок был непьющий. В отличие от большой и грозной деревни – вечно пьяной Джунковки, которая начиналась прямо за Сходней, через овраг. Но самой главной особенностью нашего поселка был кооператив железнодорожников. Его организовали еще в 80-е годы прошлого столетия.
Многие из железнодорожников – жителей поселка имели коров и другую скотину. Это и была основа кооператива. Он арендовал у волости покосы и имел магазин. Так он и назывался – железнодорожная лавка. Кооператив торговал не только молоком, но и свежайшей сметаной и творогом, которые производили жены рабочих и служащих. Продавал он и мясо и овощи, выращиваемые членами кооператива. Вся эта деятельность процветала и вносила важный вклад в благосостояние поселка. Кооператив успешно пережил и мировую войну и гражданскую. Пережил он и коллективизацию. Выстоял он и трудные годы Отечественной войны, хотя фронт был от него всего в трех киллометрах. В 50-е годы я еще сам ходил в кооперативную лавку за молочными продуктами для своих детей. Но кооператив не смог пережить реформы Хрущёва. Коров уничтожили и весь посёлок, тогда уже несколько тысяч жителей сел государству на шею: ему самостоятельно пришлось снабжать посёлок молочными продуктами. Снабжение населения резко ухудшилось. Все подорожало.
И вот однажды на запасных путях станции Сходня, в одном из тупичков появился вагон от бронепоезда, в котором приехал дед со своей семьей. Внутри вагона была настоящая квартира, такая в какой он жил последние два года – просто ее подцепили к поезду, который шел в Москву. Мое детское воображение поразила не только обстановка этой квартиры с хорошим писменным столом, кроватями, мягкими креслами, картинами на стенах – особое впечатление на меня произвел бочёнок с красной икрой, который также совершил далекое путешествие. Дед мне очень понравился – большой, сильный, лысый и усатый. На фронте я однажды тоже было отпустил рыжие усы, они свисали, как у моих любимых запорожцев и в них застревала лапша, как и у деда. Мы с ним сразу сделались настоящими друзьями.
С приездом деда начался самый спокойный и счастливый период моей жизни – 6-7 детских лет до расстрела дедуси – Николая Карловича.
Сергей Васильевич был приглашен с Дальнего Востока для работы в НКПС,е – народном комиссариате путей сообщения. Он получил крупное назначение: сделался членом коллегии наркомата и начальником финансово-контрольного комитета (Фи-Ка-Ка – как любил называть дед свой комитет) с хорошим окладом (жалованием – как говорил Сергей Васильевич) и разными прочими благами. Отец работал в том же здании наркомата у Красных Ворот старшим экономистом центрального управления внутренних водных путей. После трагичного разговора с Луначарским, о котором я еще расскажу, отец понял, что университетская, да и любая научная карьера для него закрыта раз и на всегда. Он очень переживал крушение своих научных замыслов и невозможность опубликовать свою диссертацию. Позднее, как я узнал уже в 60-х годах она была опубликована Иельским университетом на английском языке еще в самом начале 20-х годов. Об этом отец так и никогда не узнал. Русский же экземпляр диссертации был изъят во время обыска и, наверное, приобщен к делу. Мои попытки его разыскать не увенчались успехом.
Постепенно отец, видимо, смирился со своей судьбой и начал снова активно работать на новом для себя поприще. На его столе появилось много книг по статистике и разные годовые отчеты. Он начал серьезно заниматься статистическим анализом речных грузопотоков, что стало его служебной обязанностью. Мне трудно судить о его успехах на экономическом поприще, но он время от времени печатал статьи в отраслевом журнале, которые, что было немаловажным, хорошо оплачивались. А один из известных тогда специалистов, профессор Осадчий (в будущем «член промпартии», из за которого, вероятнее всего, был арестован и погиб мой отец) написал отцу письмо со всякими похвалами и предложил вести совместную работу.
Одним словом, очень скоро служебные дела и моего деда и отца сложились вполне благополучно. Семья обрела материальный достаток, причем такой, какой я уже не имел никогда, даже тогда, когда меня избрали действительным членом Академии. Мы построили собственный дом, в котором прошли мои детские и юношеские годы.
Иван Бунин однажды сказал – сегодня трудно представить себе, какой умной и содержательной была наша жизнь. Нечто подобное могу сказать и я: сегодня с удивлением вспоминаю, сколь размеренной, содержательной и умной была тогда жизнь моей семьи; в нашей суетной нелепой теперешней жизни невозможно себе представить, как люди могут жить спокойной рабочей жизнью без нервотрепок и стрессов. Весь тогдашний распорядок жизни был каким то душеоблагораживающим. Каждое утро мой отец и дед выходили из дома в 8 утра, шли не торопясь на станцию и ехали на работу (дед всегда говорил – на службу) одним и тем-же поездом 8 -15. Тогда по Октябрьской дороге ходили паровички. Но путь до Москвы занимал только 40 минут. Это быстрее, чем теперь ходят электрички.
За несколько минут до прихода поезда у первого вагона собиралось несколько инженеров, едущих на работу в наркомат путей сообщения. Все друг друга хорошо знали и здоровались называя по имени и отчеству. Их провожать обязательно приходил начальник станции. Это был железнодорожный служащий старой пробы. Он всегда был в красной фуражке, хотя в другое время, не на станции носил обычную железнодорожную фуражку с инженерным значком. Так повелось со времен Николая Первого, когда еще строили дорогу – начальствующее лица всегда должны были быть в красной фуражке, чтобы их было видно из далека.
К деду начальник станции относился с особым почтением. Никогда не называл его по имени и отчеству, а только «Ваше превосходительство» и произносил он это словосочетание без тени юмора. Дело в том, что согласно петровскому табелю о рангах дед занимал генеральскую должность, следовательно его должно было именовать «превосходительство». А служащие на железной дороге еще долго после революции чтили старые порядки. И не зря, русские железные дороги всегда были нашей гордостью. Да и транспорт после гражданской войны наши железнодорожники восстановили очень быстро и во времена НЭП,а он работал «как в мирное время». Во всяком случае дед это утверждал с гордостью. Начальник станции был один из наших завсегдатаев. Он любил заходить к нам на огонек, попить чаю, покидать карты. Вообще, в карты у нас играли мало. Мужчины иногда играли в винт. А бабушка Ольга Ивановна любила рамс. Что эта за игра – не знаю. Кажется, что то вроде преферанса, только еще более примитивная по сравнению с винтом, который счтитался мужской игрой, в отличие от «дамского» преферанса!.
Поезд приходил минута в минуту. Октябрьская дорога славилась точностью и все служащие очень ревниво следили за тем, чтобы расписание поездов не нарушалось. В первом вагоне всегда уже было несколько, ехавших на работу железнодорожных служащих. Они жили в Фирсановке и Крюкове. Все всегда здоровались друг с другом и занимали «свои места». Если кто нибудь ненароком сядет на чье нибудь место, то ему сейчас же скажут: «извините, но это место Ивана Ивановича или Петра Петровича». Дед всегда сидел во втором купе, у окна, лицом по ходу поезда. Отец неизменно садился от него слева.
От вокзала вся группа наркоматовских служащих шла обычно пешком и неспеша. Работа начиналась в 9-30, а до Красных Ворот было недалеко. Поскольку ритмичность – основа работы транспорта и всех его служб, то все и возвращались обычно одним поездом и ритуал возвращения не нарушался. Дед очень любил, чтобы я его встречал. Когда мне это удавалось, я это делал с удовольствием. Мы шли с дедом впереди, я рассказывал ему сходненские новости, а отец на шаг сзади. На улице все друг с другом здоровались.
К нам любили приходить гости.
Но визиты были совершенно не в современном стиле. Приходили просто так, на огонек. Как то само собой сложилось, что у нас образовался «приемный день». Это была суббота. После работы – в субботу она кончалась на два часа раньше. Заходили местные «железнодорожники». Я помню милейшего железнодорожного врача Н.А. Шалякина, который лечил всю нашу семью. Приходил тот же начальник станции, еще кто-то, кого уже почти не помню. Но часто приезжали и из Москвы. Отец был неплохим художником-любителем. В студенческие годы, он учился и школе живописи и ваяния и у него сохранилось много знакомых в этом мире. Он был в приятельских отношениях с Кориным, который не раз бывал у нас в гостях. Однажды к нам приезжал и великий русский художник Нестеров. Это был кумир моего отца.
Никакого специального стола не делалось. Ужин бывал очень простой. Даже не ужин, а скорее чай. Бабушка обычно пекла к ужину пирог. Особенно ей удавался пирог с грибами. В те времена, как известно, «ничего дешевше грибов» не было! У деда всегда был в запасе графинчик водочки, настоянной на зубровке. Но подавался он крайне редко. Разве, что по рюмочке в честь дня рождения кого нибудь из гостей или в двунадесятый праздник. Семья не была особенно религиозной. Дед о отец ходили в церковь крайне редко. Только бабушка ходила в нашу сходненскую церковь каждое воскресенье, хотя и была лютеранкой. Но все положенные праздники, но не посты, семья соблюдала неукоснительно.
Когда приходили гости, то меня из столовой не выгоняли, как сейчас принято обращаться с детьми в большинстве семей. Более того, считалось, что я должен присутствовать при разговоре старших. Но и не сажали за общий стол. Рядом ставили маленький столик. И я очень любил слушать то, о чем и как говорили взрослые. А говорили о чем угодно, никак меня не стесняясь. И о политике, в том числе. Но больше об истории, литературе и вообще о самых неожиданных вещах. Говорилось о заветах Рериха, которого отец считал не только велмким художником, но замечательным мыслителем. Спорили о писаниях мадам Блаватской, сочинения которой были позднее конфискованы во время одного из обысков. Я помню как обсуждалась болезнь художника Кустодиева, которого у нас в семье очень любили.
Все это мне было интересно, я слушал внимательно, хотя понятным было далеко не все, а встревать в разговор и спрашивать мне не разрешали. Иногда читались вслух стихи. Эти вечера были особенно памятными. До декабря 42-го года, когда я получил небольшую контузию во время бомбежки, у меня была патологическая память. Я легко выучивал наизусть все, что угодно. В университете я на пари однажды выучил наизусть второй том теоретической механики Бухгольца., книгу, до ужаса занудливую, и мог читать ее на память с любой страницы. Поэтому, почти все стихотворения, которые читались за нашим субботним столом я запоминал и мог их декламировать. Читали самых различных русских поэтов особенно Пушкина, Тютчева, А.К.Толстого. Любили крамольных тогда Есенина и Гумилева. До сих пор я помню и могу прочесть на память гумилевских капитанов. Пробовали читать молодых, например Мандельштама, Маяковского и кого то еще. Но они «не пошли». Так у меня на всю жизнь осталось неприятие этой, как бы не настоящей поэзии. Уже совсем недавно, когда Бродский получил нобелевскую премию, я попробывал читать то, что называлось его стихами. Но мне показалось, что все это имеет очень малое отношение к русской культуре, к нашему духовному миру и особенно к поэзии, хотя и написано по-русски.