Текст книги "Воронцов. Перезагрузка. Книга 11 (СИ)"
Автор книги: Ник Тарасов
Соавторы: Ян Громов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Савелий почесал затылок, оставив на лбу чёрную полосу сажи:
– Чистая… Это ж как у аптекарей? Так где ж я вам её столько возьму? Мы ж железо куём, а не зелья варим.
– Значит, будем варить, – отрезал я. – Савелий, это вопрос государственной важности. Мне нужно организовать очистку. Прямо здесь, на заводе.
– Очистку? – он посмотрел на меня как на умалишённого. – Егор Андреевич, сера – она ж дьявольский дух имеет. Ежели её плавить начать, тут дышать нечем будет. Рабочие разбегутся.
– Не разбегутся, если фильтрацию выхлопов правильно организовать – из угольных фильтров, выводы вывести трубами далеко за завод, – жёстко сказал я. – Слушай меня внимательно. Мне нужно, чтобы ты взял ту серу, что есть – комковую, грязную, природную, какую привезут с Урала – и перегнал её.
Я присел на корточки и прутиком начертил на земляном полу схему.
– Вот смотри. Берём чугунный котёл. Большой. Закладываем туда сырьё. Герметично закрываем крышкой. От крышки ведём трубу – керамическую или чугунную, но лучше керамику, чтобы не разъело. Трубу эту – в камеру охлаждения. В другой сосуд, можно кирпичный, но обмазанный глиной изнутри.
Савелий наклонился, разглядывая мой рисунок. Кузнечная смекалка уже заработала, вытесняя удивление.
– Как самогонный аппарат, что ли? – хмыкнул он.
– Да! – я ткнул пальцем в землю. – Принцип тот же. Греем котёл. Сера плавится, потом кипит. Пары поднимаются, идут по трубе. Грязь, камни, земля – всё остаётся в котле. А в холодном сосуде пары оседают чистым жёлтым порошком. Сублимация.
– Субли… тьфу ты, язык сломаешь, – проворчал Савелий. – А греть чем? Огнём открытым нельзя, вспыхнет – ползавода на воздух взлетит.
– Умница, – похвалил я. – Огнём нельзя. Сделаешь печь с закрытой топкой, чтобы пламя котла не касалось, только жар шёл. И все стыки глиной промазать так, чтобы ни щелочки. Если воздух попадёт внутрь горячего котла – бахнет.
Савелий выпрямился, вытирая руки. Лицо его стало серьёзным.
– Опасно это, Егор Андреевич. «Адская кухня» получится.
– Знаю. Поэтому и прошу тебя. Больше никому не доверю. Выдели место на отшибе, у реки, подальше от основных цехов. Сколоти навес. Возьми самых толковых мужиков, кто не пьёт и с головой дружит. Я дам чертежи печи сегодня к вечеру.
Кузнец вздохнул тяжело, всей грудью, словно мехи раздул.
– Ну, коли надо… Сделаем. Гончара позову, трубы ладить. Котлы у нас есть старые, переделаем. Но вонять будет, барин… На всю округу.
– Пусть воняет, фильтры поставь, не забудь, – зло сказал я, глядя на дымящие трубы завода. – Главное, чтобы к зиме у меня были бочки с чистой серой. Иначе нам всем эта зима последней покажется.
* * *
Следующие дни превратились в лихорадочную гонку.
Иван Дмитриевич сдержал слово. Его сеть заработала с эффективностью хорошо смазанного механизма. Каждое утро к моему дому подъезжали курьеры с небольшими свёртками.
Улов был пёстрым и жалким, но он был.
Из Тульской губернской аптеки привезли три фунта старых гуттаперчевых пластин. Из Москвы доставили конфискованную у какого-то контрабандиста партию малайских статуэток – уродливых божков, вырезанных из тёмной, твёрдой смолы. Какой-то помещик, желая выслужиться перед Тайной канцелярией, прислал свою коллекцию тростей – две из них оказались гуттаперчевыми.
Мы с Ричардом и Николаем Фёдоровым принимали всё. Ломали, пилили, сортировали. Лаборатория превратилась в склад старьёвщика.
А на берегу реки, за заводской оградой, Савелий Кузьмич строил свой «адский самогонный аппарат».
Я приезжал туда каждый день. Видел, как растут кирпичные стены печи, как гончары, ругаясь, подгоняют керамические трубы, обмазывая стыки жирной глиной. Савелий гонял рабочих нещадно, проверяя каждый шов. Он понимал: малейшая искра, малейшая утечка паров серы – и всё превратится в огненный факел.
Сырьё – грязные жёлто-серые глыбы самородной серы – уже везли с уральских складов Строганова, где она лежала никому не нужная веками.
Время утекало сквозь пальцы. «Инженер» где-то в Москве наверняка пил шампанское, уверенный, что его диверсия с закупкой удалась. Он думал, что оставил меня без материалов.
«Идиот», – вспомнил я его письмо.
Ну что ж. Посмотрим. Я собирал свой «резиноид» по крупицам, из мусора и грязи, из аптечных остатков и древних камней. Это было не изящное производство двадцать первого века. Это была грубая, грязная, опасная работа века девятнадцатого.
Но именно так здесь ковалась победа.
Глава 3
Дождь за окном сменился мокрым снегом – первым в этом году, ранним и злым. Белые хлопья таяли, едва коснувшись грязной брусчатки заводского двора, но для меня это был не просто каприз погоды. Это был таймер. Тикающий, неумолимый механизм, отсчитывающий время до катастрофы.
Я сидел в лаборатории, вертя в руках кусок медной проволоки, той самой, которую мы уже начали покрывать нашим эрзац-составом из гуттаперчи и серы. Чёрная, блестящая, пахнущая палёной резиной жила выглядела надёжно. Химия сработала. Мы победили холод, победили хрупкость изоляции.
Но победили ли мы физику?
Я с силой потянул проволоку за концы. Медь – металл благородный, но мягкий. Податливый. Под пальцами я почувствовал, как жила едва заметно, но всё же поддалась, удлинилась.
– Пластическая деформация, – пробормотал я себе под нос, и холод, не имеющий отношения к погоде, пополз по спине.
В голове всплыла картинка из учебника физики за восьмой класс: обледенение проводов. Ледяная муфта. Я представил наши пролёты между столбами. Пятьдесят, иногда семьдесят метров. Медный провод, даже в изоляции, весит немало. А когда на него налипнет мокрый снег? Если ударит ледяной дождь, превратив тонкую нить в толстый ледяной трос? Вес увеличится в десятки раз.
Медь не выдержит. Она просто растянется под собственной тяжестью и тяжестью льда, изоляция лопнет от натяжения, а потом – обрыв. Или, что ещё хуже, провод провиснет до земли, где его порвут лоси, кабаны или просто зацепит проезжающая телега.
«Инженер» смеялся над моей изоляцией. Но он ничего не сказал про механическую прочность. Почему? Ждал, когда я споткнусь сам? Или считал это очевидным для «идиота»?
Я отшвырнул кусок провода и резко встал.
– Захар! – гаркнул я в коридор. – Зови Николая и Александра. Снова.
– Да они ж только прилегли, Егор Андреевич, – донёсся из-за двери жалобный голос верного помощника. – Александр Петрович прямо на тюках с пенькой уснул в сарае…
– Буди! – рявкнул я. – И тащи сюда моток самой крепкой бечёвки, что найдёшь. И пеньковый канат. Живо!
* * *
Когда они вошли, на них было больно смотреть. Николай Фёдоров осунулся, под глазами залегли тёмные круги, пенсне держалось на носу только чудом. Александр Зайцев выглядел ещё хуже: сюртук в пятнах сажи и серы, руки дрожат, в глазах – немая мольба о пощаде. Они выкладывались на двести процентов, перестраивая производство под вулканизацию, и считали, что худшее позади.
Мне предстояло стать тем, кто скажет им, что ад только начинается.
– Мы не можем вешать провод так, как планировали, – сказал я вместо приветствия, бросая на стол моток пенькового каната.
Зайцев моргнул, словно не понимая русского языка. Николай снял пенсне и начал медленно протирать его полой сюртука, выигрывая время.
– Егор Андреевич, – начал он осторожно, как говорят с буйнопомешанным. – Мы запустили экструдеры. Савелий Кузьмич наладил подачу серы. Первые вёрсты нового провода уже мотаются на катушки. Мы готовы тянуть.
– Если мы натянем эту медь на столбы, – я ткнул пальцем в чёрный провод, – первый же ледяной дождь оборвёт её к чертям собачьим. Медь мягкая. Она не выдержит веса льда и ветра на длинных пролётах.
– Но мы же натягивали! – вспыхнул Зайцев, и в его голосе прорезалась истерика. – До Помахово висит! И ничего!
– До Помахово было лето, Саша! – я ударил ладонью по столу. – И пролёты мы там делали короче. А сейчас мы идём через леса, через овраги, где столбы будут стоять редко. Зимой на проводе нарастёт пуд льда. Медь растянется, истончится и лопнет. Мы построим линию, которая умрёт в феврале.
В кабинете повисла тишина. Тяжёлая, ватная.
– И что вы предлагаете? – тихо спросил Николай. – Заменить медь на железо? Но сопротивление… Сигнал затухнет через пять вёрст.
– Нет. Медь остаётся для тока. Но нам нужен хребет. Скелет, который возьмёт на себя нагрузку.
Я взял со стола толстый пеньковый канат, просмолённый, грубый, пахнущий дёгтем. Рядом положил тонкий медный провод в нашей новой чёрной изоляции.
– Мы пустим их парой, – я начал прикладывать провод к канату. – Канат натягиваем между столбами как струну. Он держит вес. Он держит ветер. А медный провод… мы подвязываем к нему снизу. Свободно, без натяжения.
Я схватил кусок шпагата и быстро примотал провод к канату в двух местах.
– Вот так. Канат – несущий элемент. Провод – только передатчик сигнала. Если дерево упадёт на линию – канат выдержит или спружинит. Если лёд налипнет – он налипнет на толстую пеньку. Медь останется целой.
Александр смотрел на мою конструкцию с ужасом.
– Егор Андреевич… – прошептал он. – Вы понимаете, что это значит?
– Понимаю.
– Это значит… – голос студента сорвался на крик. – Это значит двойную работу! Нам нужно не просто тянуть провод. Нам нужно тянуть канат! Нам нужно вязать их каждые полметра! Это тысячи узлов на версту! Это… это замедлит нас втрое!
– Не втрое, – возразил я холодно. – Но замедлит.
– Люди и так валятся с ног! – Александр вскочил со стула. – Бригады на пределе! Они спят по четыре часа! Если я скажу им, что теперь надо тащить ещё и бухты с канатами, что надо висеть на столбах и вязать узлы… они взбунтуются! Мужики просто бросят всё и уйдут!
Николай Фёдоров молчал, глядя в пол. Он был старше и понимал то, чего не хотел принимать юношеский максимализм Зайцева. Он понимал, что я прав.
– А ещё, – добавил я, добивая их, – это усложнит жизнь диверсантам. Перекусить медную проволоку кусачками – секунда дела. А попробуй перепили на высоте висящий просмолённый канат в палец толщиной, когда он качается под ветром. Это защита, Саша. От дурака, от природы и от врага.
– Мы не успеем до зимы, – глухо сказал Николай. – С такой технологией – не успеем.
– Значит, найдём больше людей, – отрезал я. – Нам нужны не инженеры, а простые руки. Бабы, подростки. Вязать узлы ума не надо. Пусть вяжут на земле, до подъёма на столбы. Готовим «косу» внизу, поднимаем уже в сборе.
Я подошёл к Александру и положил руки ему на плечи. Он дрожал от напряжения и обиды.
– Саша, я знаю, что прошу невозможного. Но представь: мы построили линию. Императрица прислала поздравления. А через неделю буран – и связи нет. Тишина. И мы ползаем по сугробам, ищем обрывы, которых сотни. Это будет не просто провал. Это будет позор. Лучше мы сдохнем от усталости сейчас, но сделаем вещь, которая простоит сто лет.
Он дёрнул плечом, сбрасывая мою руку, и отвернулся к окну.
– Люди проклянут нас, – буркнул он.
– Пусть проклинают. Лишь бы работали.
– А что делать с участком до Помахово? – вдруг спросил Николай, и этот вопрос прозвучал как выстрел в спину. – Там шестьдесят вёрст. Голая медь. Изоляция старая, но это полбеды. Там нет несущего троса.
Я стиснул зубы так, что заныли челюсти. Это было самое больное.
– Придётся возвращаться, – выдавил я. – Не всем. Сейчас все продолжают гнать на Москву, но уже по-новому. А вот одну бригаду… самую надёжную… придётся снять и отправить назад. Укреплять тылы. Подвешивать канат к уже висящей линии.
– Они взвоют, – констатировал Николай. – Переделывать сделанное – хуже нет работы.
– Взвоют, – согласился я. – Значит, я поеду к ним сам. И объясню.
* * *
На следующий день я стоял на просеке, верстах в десяти от Тулы. Ветер швырял в лицо ледяную крупу. Передо мной, переминаясь с ноги на ногу и кутаясь в армяки, стояла бригада тех самых мужиков, что начинали стройку первыми. Крепкие, бородатые, привычные к любой работе, сейчас они смотрели на меня исподлобья, хмуро и недоверчиво.
Рядом со мной стояла телега, гружённая бухтами толстого пенькового каната, пропитанного дёгтем так, что запах перебивал свежесть леса.
– Значит так, братцы, – начал я, стараясь говорить громко, чтобы перекричать ветер. – Дело меняется. Провод, что мы вешали, слаб оказался. Зиму не сдюжит.
По рядам прошел ропот. Кто-то сплюнул.
– Это что ж, барин, – подал голос Степан, старший бригады, – сызнова всё? Снимать, да по новой крутить? Мы ж его тянули, жилы рвали…
– Снимать не надо, – я подошёл к телеге, взял конец каната. – Надо укрепить. Вот этот трос натянуть поверху, от столба к столбу. А провод наш к нему подвязать. Крепко.
– Да ты смеёшься, Егор Андреевич! – выкрикнул молодой парень – Ванька, из задних рядов. – Это ж на каждый столб лезть! А их тыщи! Мы ж думали – всё, готово дело, на Москву пойдём, а тут… назад ворочаться? Как раки?
Ропот усилился, перерастая в гул. Я видел в их глазах не просто лень, а тупую, тяжёлую обиду человека, чей труд обесценили. Они гордились этой линией. Они хвастались в кабаках, что «молнию для царицы тянут». А теперь выходило, что сделали они дрянь.
– А платить как будешь? – хмуро спросил Степан. – За переделку-то? Или за так, за «спасибо баринское»?
– Платить буду вдвойне, – громко сказал я. Гул стих. – За каждую версту с тросом – двойной оклад. И водки по чарке в день, для сугреву. Но делать надо быстро. Не сделаем до снегов – всё рухнет. И тогда не то что денег, тогда и головы не сносить. Ни мне, ни вам. Дело государево.
Степан подошёл к телеге, потрогал канат, понюхал пальцы, испачканные дёгтем.
– Тяжёлый, зараза, – проворчал он. – И липкий. Весь кафтан изгадишь.
– Зато вечный, – сказал я. – Степан, ты же дом строил? Крышу крыл?
– Ну.
– Если стропила гнилые поставить, а дранку хорошую – долго крыша простоит?
– Рухнет, – неохотно согласился мужик.
– Вот и тут так. Медь – это дранка. А канат – стропила. Без него наша стройка – труха.
Степан обернулся к бригаде, почесал бороду.
– Ну, коли двойной оклад… И водка… – он махнул рукой. – Айда, мужики! Чего встали? Разгружай возы!
Они пошли к телегам, но без прежнего азарта. Тяжело, молча, со злостью. Я слышал их разговоры.
– Барин совсем с глузду съехал…
– То одно ему, то другое…
– Учёные, мать их, семь пятниц на неделе…
– Верёвки вязать… Мы что, пауки?
Я стоял и смотрел, как они разматывают чёрные, змеящиеся кольца каната. Мне было стыдно. Стыдно перед этими мужиками, которые платили своим потом за мою непредусмотрительность. За то, что я, «попаданец» с знаниями XXI века, забыл простую механику.
Но другого пути не было.
* * *
Начались дни, которые потом, много лет спустя, я буду вспоминать с содроганием. Это была не стройка. Это была битва. Битва с физикой, с погодой, с человеческой усталостью.
Мы превратились в армию муравьев, ползущих вдоль бесконечной черной нити. Технология, которую я навязал, была простой до примитивности и тяжелой до зубовного скрежета.
Сначала на столбы затягивали тяжелый, пропитанный вонючим варевом канат. Он был жестким, непослушным, норовил выскользнуть из замерзших рук, хлестнуть по лицу. Его натягивали струбцинами, крепили к изоляторам мощными скобами, которые кузнецы Савелия Кузьмича ковали день и ночь.
Затем начиналось самое муторное. Монтажники, вися на столбах, подтягивали снизу наш драгоценный медный провод в гуттаперчевой броне и приматывали его к канату просмоленным шпагатом.
Узел. Затянуть. Обрезать концы. Полметра в сторону. Узел. Затянуть.
Тысячи узлов. Десятки тысяч.
Я ездил вдоль линии каждый день, от рассвета до заката. Моя лошадь месила грязь, превращающуюся в ледяную кашу. Я видел лица рабочих – серые от холода, испачканные сажей и дёгтем. Я слышал их ругань – многоэтажную, с душой, в которой доставалось и погоде, и пеньке, и «немцу-изобретателю», и моей матушке.
Но работа шла. Медленно, мучительно, метр за метром, но шла.
На десятой версте от Тулы я остановился возле бригады, которой командовал тот самый молодой Ванька, что возмущался громче всех. Он висел на вершине столба, обхватив его ногами, и вязал очередной узел. Ветер трепал полы его армяка, швырял в лицо мокрый снег.
Я спешился и подошел к столбу.
– Ну как, Иван? – крикнул я снизу. – Держит?
Ванька сплюнул вниз, едва не попав мне на сапог, и зло оскалился:
– А куда ж он денется, барин? Трос этот чертов слона выдержит, не то что провод ваш. Только пальцы не гнутся ни хрена.
Он дернул шпагат зубами, затягивая узел, и добавил уже тише, но так, чтобы я слышал:
– Зато теперь, даже ежели дерево упадет, так оно на тросе повиснет, а жила целая останется. Крепко выходит. На века. Всё как вы говорили будет.
Я улыбнулся, пряча лицо в воротник. Они поняли. Через боль, через мат, через усталость – они поняли суть. Инженерная правда дошла до них через кончики пальцев.
– Молодец, Иван! – крикнул я. – Заканчивай пролет и грейся. Вино хлебное как раз привезли.
Он лишь махнул рукой, не прерывая работы.
* * *
К концу второй недели этого каторжного труда я встретился с Павлом Соболевым на стыке участков. Он руководил стыковкой двух «усиленных» линий.
Мы стояли под готовым пролетом. Над головой, провисая тяжелой, уверенной дугой, висела наша конструкция. Теперь это была не тонкая паутинка, готовая порваться от чиха. Это был толстый, черный кабель, похожий на корабельный такелаж. Ветер гудел в нем низко, басовито, угрожающе, но конструкция даже не шелохнулась.
Павел похлопал рукой по столбу, словно проверяя его на прочность.
– Знаете, Егор Андреевич, – сказал он задумчиво, глядя вверх. – Когда вы приказали это делать, я думал – самодурство. Думал, вы просто перестраховщик.
– А теперь? – спросил я, чувствуя, как ноют промерзшие колени.
– А вчера ночью на пятнадцатом участке береза рухнула. Старая, гнилая. Прямо поперек линии.
Я напрягся:
– И что? Обрыв?
Павел покачал головой, и в уголках его губ появилась тень гордой улыбки.
– Канат выдержал. Береза на нем сыграла и отпрыгнула как от струны. Лишь два столба немного покосились, но устояли. А провод… провод даже не натянулся. Сигнал, говорят даже без помех потом шел. Мы дерево спилили, трос потом и подтягивать не пришлось. Если бы там была голая медь…
– … мы бы имели разрыв в нескольких местах и потеряли бы сутки на ремонт, – закончил я за него.
– Да, – просто сказал он. – Вы были правы. Это того стоило. Мужики ворчат, конечно, руки в кровь стирают, но… они видят, что делают вещь. Настоящую.
Я посмотрел на уходящую вдаль линию столбов, теряющуюся в серой пелене дождя со снегом. Это было уродливо. Грубо. Грязно. Никакого изящества высоких технологий. Дёготь, пенька, узлы.
Но это работало. И это будет работать, когда ударят морозы, когда придет «Инженер» со своими диверсиями, когда Наполеон двинет свои полки.
– Это только начало, Паша, – сказал я, хлопая его по плечу. – Передавай бригадам: кто закончит норму раньше срока – двойная порция горячего и премия сразу на руки. Нам нужно ускоряться. Зима не будет ждать, пока мы научимся вязать морские узлы.
– Сделаем, Егор Андреевич, – кивнул он. – Теперь сделаем.
Я сел в седло. Впереди были еще десятки верст, еще сотни проблем, еще тысячи узлов. Но самое главное мы сделали – мы перестали надеяться на «авось» и начали строить на совесть. Великие проекты, как я в очередной раз убедился, строятся не на озарениях гениев, а на горбу упрямых мужиков, вяжущих узлы под ледяным дождем.
Глава 4
Домой я возвращался глубокой ночью, когда Тула уже спала тревожным сном, укрытая мокрым снегом. Ноги гудели, спина, казалось, превратилась в одну сплошную деревяшку, а в голове всё ещё звучал скрип натягиваемых тросов и ругань монтажников.
В прихожей было тихо и тепло. Пахло сдобой и сушеными травами – тот самый запах дома, который я почти забыл за последние недели безумной гонки. Я стащил грязные, промокшие сапоги, стараясь не шуметь, но половица предательски скрипнула.
– Егор? – тихий голос с лестницы заставил меня вздрогнуть.
Маша стояла на верхней ступеньке, кутаясь в пуховую шаль. Свеча в её руке дрожала, отбрасывая длинные тени на стены. Она выглядела уставшей, но в глазах не было упрека – только бесконечное терпение и та мудрость, которой обладают женщины, ждущие мужей.
– Привет, родная, – прошептал я, поднимаясь к ней. – Опять я поздно. – Устало улыбнулся я, обнимая её.
Она молча прижалась ко мне. От её волос пахло лавандой и молоком. Я уткнулся носом в её макушку, чувствуя, как напряжение последних дней начинает медленно отступать, растворяясь в этом тепле.
– Ты совсем себя загнал, – тихо сказала она, проводя ладонью по моей щеке, заросшей колючей щетиной. – Сашка сегодня целый день к двери бегал. Всё «папа» да «папа». А папы нет.
Стыд кольнул сердце острее, чем ледяной ветер на просеке. Я действительно стал призраком в собственном доме. Приходил, когда они уже спали, уходил, когда ещё не проснулись.
– Спит уже? Загляну к нему, – сказал я.
– Зайди. Только тихо, он только угомонился. Зубы режутся, капризничает.
В детской горел ночник под колпаком из матового стекла – одно из первых моих изделий. В кроватке сопел мой сын. Александр Егорович Воронцов. Ему было уже почти полтора года. Крепкий, сбитый бутуз, раскинувшийся во сне «звездочкой».
Я осторожно поправил одеяло. Рядом с подушкой, вцепившись в него маленькой пухлой ручонкой, лежал… штангенциркуль. Старый, деревянный, с закругленными краями, который я когда-то принёс с завода и неосмотрительно оставил на столе.
– Он с ним не расстается, – прошептала Машка, вошедшая вслед за мной. – Весь в отца, – улыбнулась она.
Я осторожно коснулся пальцем его щеки. Она была бархатной и теплой. Сашка завозился, чмокнул губами и вдруг, не открывая глаз, пробормотал что-то похожее на «дай».
– Дам, сынок, – беззвучно ответил я. – Я дам тебе такой мир, в котором тебе не нужно будет воевать за каждый шаг прогресса. Мир, где телеграф будет обыденностью, а не чудом. Только дай мне время.
Я стоял над кроваткой, наверное, полчаса, просто глядя на него. Это был мой якорь. Моя главная мотивация. Не Империя, не Наполеон, не амбиции «попаданца». А вот этот маленький человек с деревянным инструментом в обнимку. Ради него стоило грызть землю, вязать узлы на морозе и воевать с невидимым «Инженером».
* * *
Следующие два дня я, наплевав на графики и истерики Николая Фёдорова, провёл дома. Мне нужна была эта пауза. Нужно было вспомнить, ради чего всё это делается.
Утром, когда я спустился к завтраку, Сашка уже был на кухне. Он сидел на полу, окружённый деревянными кубиками – моя личная разработка, идеально отшлифованные. Увидев меня, он замер, неуверенно глядя снизу вверх.
– Папа, – протянул он, и в этом слове была и радость узнавания, и робость от долгой разлуки.
– Иди сюда, разбойник, – я присел на корточки, раскрывая руки.
Он посмотрел на маму, словно спрашивая разрешения, и она подтолкнула его:
– Иди, Сашенька.
Сашка топнул ко мне, неуверенно, на полусогнутых ножках, как ходят все дети в этом возрасте. Я подхватил его, поднял, и он засмеялся – звонко, радостно.
– Папа! – закричал он уже уверенно, хлопая меня ладошками по щекам. – Папа! Дай!
– Что дать? – засмеялся я, удерживая его упитанное тельце.
– Дай! – он показал на стол, где лежал тот самый штангенциркуль. Маша положила его туда специально.
– Ах ты инженер, – пробормотал я, беря инструмент и протягивая сыну. – На, изучай.
Сашка схватил штангенциркуль обеими ручонками и начал сосредоточенно открывать и закрывать губки, наблюдая, как они движутся. Его личико было серьёзным, сосредоточенным. Он не баловался, не бросал игрушку. Он… изучал.
Маша обняла меня со спины, положив подбородок мне на плечо.
– Видишь? – прошептала она. – Я же говорила. Я дала ему деревянную ложку, красивую погремушку, которую бабушка твоя привезла. Он всё бросил. Из всего, его только он заинтересовал. Крутил, мерил, прикладывал к игрушкам.
– Вижу, – я поцеловал её в висок. – Вырастет будет инженером.
– Есть в кого, – рассмеялась она.
Я провёл с ними весь завтрак. Сашка сидел у меня на коленях, мусолил штангенциркуль и периодически тыкал им в кашу, пытаясь измерить глубину тарелки. Маша рассказывала о домашних делах, о том, что бабушка прислала письмо, что Матрёна жалуется на крыс в погребе, что Дашка просит купить новую прялку.
Обычные, земные вещи. И я слушал, кивал, отвечал, стараясь не думать о линии, о канатах, о диверсантах.
Мы строили башни из кубиков, и я с удивлением обнаружил, что сын уже пытается складывать их не просто в высоту, а с перевязкой швов, как настоящий строитель. Когда одна башня обрушилась, он не расплакался, как обычные дети, а сосредоточенно начал строить заново, меняя порядок кубиков.
– Весь в папу, – повторила Маша, сидя рядом с вышиванием. – Упорный.
В эти моменты я был абсолютно счастлив.
* * *
Осень в этом году была странной, словно взбесившейся. То мокрый снег, то заморозки, а потом вдруг, в конце октября, подул тёплый, влажный ветер с юга. Температура скакнула вверх, снег превратился в грязную кашу, а воздух стал тяжёлым, наэлектризованным, как перед бурей.
И буря пришла.
Я проснулся среди ночи от грохота, от которого задрожали стёкла в оконных рамах. Комнату озарила ослепительная бело-синяя вспышка, выхватив из темноты испуганное лицо Маши.
– Господи, Егор, что это? – прошептала она, прижимая руки к груди. – Зимой? Гроза?
– Аномалия, – буркнул я, вскакивая с постели и подходя к окну.
За стеклом творилось светопреставление. Небо, затянутое низкими свинцовыми тучами, разрывали ветвистые молнии. Они били в землю с яростью, несвойственной даже летним грозам. Гром не умолкал ни на секунду, сливаясь в сплошную канонаду. Дождь хлестал в стекло с такой силой, словно хотел пробить его насквозь.
– Не к добру это, – пробормотала Маша, крестясь. – Ой, не к добру. Старики говорят, зимняя гроза – к большой беде или к войне.
– Спи, – я задёрнул штору, хотя у самого на душе скребли кошки. – Это просто атмосферный фронт. Тёплый воздух столкнулся с холодным. Физика, Маша, просто физика.
Но физика в эту ночь была настроена против меня. Я стоял у окна и думал о линии. О наших столбах, торчащих на открытых полях. О проводе, протянутом между ними. Молния ищет самую высокую точку. Что если…
– Господи, – прошептал я. – Нет. Только не это.
– Что? – Маша испуганно посмотрела на меня. – Егор, что случилось?
– Линия, – я схватил плащ. – Если молния ударит в столб…
– Ты хочешь поехать прямо сейчас⁈ – она испуганно посмотрела на меня. – Ты с ума сошёл? Там… там же опасно!
– Машенька, там мои люди! Там бригады ночуют в шалашах вдоль трассы!
– Егор, пожалуйста. Дождись, пока закончится.
Я посмотрел в окно. Гроза бесновалась. Действительно, ехать сейчас было бы самоубийством. Молнии били одна за другой, превращая ночь в кошмарный калейдоскоп света и тьмы.
Я стиснул зубы и кивнул:
– Хорошо. Подожду. Но как только стихнет – я поеду.
Гроза продолжалась два часа. Два часа, в течение которых я ходил по кабинету, как зверь в клетке. Маша сидела в гостиной с Сашкой, который то плакал, то засыпал от усталости, зажав в кулачке свой штангенциркуль – единственное, что его утешало.
Когда наконец грохот стих и дождь превратился в мерную морось, я не стал дожидаться рассвета. Велел седлать лошадь и мы с Захаром выехали в ночь.
* * *
До линии мы добрались к утру. Ехали напрямик, через поля, месили грязь, в которой лошадь вязла местами чуть ли не по колено. Небо посветлело, но оставалось серым, затянутым пеленой облаков. В воздухе стоял запах озона, смешанный с чем-то едким, обожжённым.
Первые участки были целы. Столбы стояли, провод висел. Я проверял каждый пролёт, но всё было в порядке. Наш усиленный канат держал, узлы не развязались. Мужики из ближайшей бригады высыпали из шалашей, бледные и невыспавшиеся.
– Барин! – окликнул меня старший. – Вы чего так рано? Беда какая?
– Пока не знаю, – ответил я, не останавливая лошадь. – Линия работает?
– А мы ночью и не проверяли, – признался он. – Такое творилось! Молнии так полыхали, что в глазах рябило. Думали, конец света пришёл.
Потом я увидел дым.
Тонкая серая струйка поднималась над линией горизонта, там, где проходил участок через открытое поле. Сердце сжалось в комок. Я пришпорил лошадь.
Когда мы подъехали, Павел Соболев уже был там с ремонтной бригадой. Он выглядел так, словно только что вернулся с поля боя. Мокрый насквозь плащ, забрызганные грязью по самые бедра сапоги, а лицо – серое, с запавшими глазами. Мужики стояли вокруг столба, и молчание их было красноречивее любых слов.
Я спешился и подошёл.
Столб был обуглен. Чёрный, дымящийся, словно гигантская спичка, которую кто-то зажёг и забыл потушить. От верхушки вниз по дереву шла глубокая трещина, из которой ещё сочился смолистый дым. Изоляторы расплавились, превратившись в уродливые стеклянные сосульки, похожие на слезы.
А провод…
Провода просто не было. На протяжении трёх метров медь испарилась, оставив только оплавленные культи с обеих сторон. Изоляция обуглилась, от гуттаперчи остались чёрные хлопья, похожие на пепел. Они ещё тлели, источая едкий химический запах.
Наш хвалёный несущий канат выдержал. Он провис, почернел, местами обгорел, но не порвался. Хоть это.
– Молния, – констатировал Павел, подходя ко мне. Голос его звучал глухо, будто из бочки. – Прямо в столб попала. Мужики говорят, шарахнуло так, что в соседней деревне иконы со стен попадали. А здесь… было так ярко, что они проснулись. Столб загорелся полностью. Еле успели затушить.
Я подошёл ближе, поднял с земли кусок оплавленной меди. Он был холодным и мертвым в моей ладони, но ещё сохранял след чудовищной температуры – поверхность была пузырчатой, словно закипевшая.
– Мы идиоты, Паша, – тихо сказал я. – Просто самонадеянные идиоты.
– Почему? – удивился он. – Стихия же. Кто мог знать?
– Я мог знать! – рявкнул я так, что ворона, сидевшая на соседнем целом столбе, с карканьем взмыла в небо. – Я должен был знать! Мы построили гигантскую антенну длиной в сто сорок верст! Мы подняли металл на высоту и протянули его через всю губернию. Мы сами пригласили молнию в гости!
Я пнул обугленный столб, и от него посыпалась чёрная труха.
– Мы защитили линию ото льда. Защитили от ветра. Защитили от людей. Но мы забыли про электричество. Небесное электричество.
– И что теперь? – Павел смотрел на меня с растерянностью. – Каждый раз, как гроза, будем чинить?
– Если бы только чинить, – я потер переносицу, чувствуя, как начинает раскалываться голова. – Паша, ты понимаешь, что этот разряд пошел по проводу? В обе стороны.
Глаза Соболева расширились.
– Аппаратура…
– Она самая. На станции в Помахово, скорее всего, выгорели катушки приемника. А если там дежурил телеграфист в наушниках… – я не стал договаривать. Картинка была слишком страшной. – Срочно отправь гонца в Помахово и в Тулу, в наш центр. Пусть проверят людей и технику.








