355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Со святой верой в Победу (сборник) » Текст книги (страница 2)
Со святой верой в Победу (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:43

Текст книги "Со святой верой в Победу (сборник)"


Автор книги: Автор Неизвестен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

А вот еще один случай, свидетельствующий о том, что под грубой коростой войны человеческое все же сохраняется. Однажды на нейтральное поле выскочил чудом сохранившийся заяц, заметался в испуге. И пока он выделывал свои пируэты, война на этом участке кончилась – и наши, и немцы забыли об оружии, высунулись из окопов, наблюдая игру жизни. Но были случаи, когда условия ломали человека.

Зимой 1944-го мы находились в обороне в районе Витебска. Условия были таковы, что требовали невероятных усилий. Сплошных траншей не было, и мы располагались в ячейках. Морозы стояли не сильные, однако шли бесконечные снегопады при сильных ветрах. Бывало, топчешься, согреваясь, смотришь – ты уже торчишь из ячейки, утрамбовав под собой снег. Берешься за малую лопату, чтобы восстановить окоп. Бураны были такие, что пока старшина несет в котелках обед, его засыпает снегом. Я с пулеметом Дегтярева стоял на фланге и своего соседа справа не только не видел, но даже не знал, где он. У меня был расчет из двух человек. Один из них запомнился надолго: молодой парень Виктор из Москвы. Из откровенных бесед с ним у меня сложилось определенное представление о его воспитании. Он жил в обеспеченной семье, за ним няня ухаживала вплоть до десятого класса. Изнеженный, не приспособленный к физическому труду, оказавшись в тяжелых условиях, он был буквально деморализован. Мы стояли месяц в обороне, нас не водили в баню, не меняли белья, и естественно, развелось множество вшей. Боролись с ними как могли. Например, по очереди ходили к командиру взвода в блиндаж, похожий скорее на нору, где была печурка, раскаленная докрасна. Снимали белье и вытряхивали своих "квартирантов", которые с треском лопались на огне. А иногда устраивали бега – на листочке бумаги рисовали старт и финиш, каждый вынимал свою вошь и пускали их на соревнования, чья доползет до финиша первой. Мой напарник, бывая в блиндаже, не делал даже попытки раздеться. Я стал замечать, что он, как свеча, тает на глазах. Однажды он упал в окопе и не мог встать. На волокуше мы притащили его в блиндаж к командиру роты. Когда расстегнули шинель и телогрейку, то на гимнастерке была сплошная серая масса вшей, иглой ткнуть негде; в нижнее белье мы не заглядывали. Они его просто обескровили. По приказу ротного моего Виктора сдали в санбат со всем его "хозяйством". Какова его дальнейшая судьба – не знаю. Жалею, что моя записная книжка, в которой был и его адрес, потерялась в госпиталях. А как хотелось узнать о его судьбе, остался ли он в живых, сделал ли выводы из пережитого? Ведь я пытался его воспитывать.

Слова песни из кинофильма "Семнадцать мгновений весны" о мгновениях, которые летят "как пули у виска" и приносят "кому позор, кому бесславье, а кому бессмертие", почти осязаемо встают перед глазами в фактах войны. Накануне боев за Борисов наша группа ходила в разведку. Обследовав берег Березины, за которую ушел немец, и возвращаясь, мы попали под обстрел. Зная, что на опушке леса противник оставил окопы, бросились туда, а в них оказались местные жители. Опасаясь предстоящего боя, они покинули свои дома. Это были в основном женщины и дети. Что здесь творилось – невозможно передать словами. Дети от испуга истошно кричали, матери – и того громче, опасаясь за судьбу своих малышей. Тут можно было поседеть за мгновения. Помочь этим людям мы ничем не могли, но и находиться в этих окопах сил не было. Выскочив, мы укрылись в воронке.

Самое страшное – когда под молот войны попадают дети. Беззащитные, растерянные, они, как былинки в бурю, могут мгновенно исчезнуть. Сегодня, когда по телевизору показывают военные события, неважно в какой стране, я не могу смотреть, если на экране – дети.

На войне я пережил мгновение, когда испугался так, как потом не пугался за всю оставшуюся жизнь. Это было под Великими Луками. Там наши войска вклинились глубоко в оборону немцев возле города Невеля, а горловина "мешка" легко простреливалась немцами. Я шел с пакетом в штаб полка по шоссе, вдоль разрушенной деревни. Чтобы обезопасить себя, избрал путь по огородам, поскольку шоссе методически обстреливалось. Услышав свист снаряда, упал, но рука куда-то провалилась, автомат соскользнул с плеча, и я его прихватил рукой за ремень. Когда просвистели осколки, стал обследовать препятствие. Это оказался глубокий колодец, сруб которого был заподлицо с землей. Вот тут я испугался так, что волосы подняли пилотку. Ведь еще один шаг, и я – без вести пропавший. Вылезти из колодца по скользкому срубу практически невозможно, и неизвестно, сколько там воды. Я вышел на шоссе и потопал прямиком, рассчитывая, что здесь, убитым или раненым, все равно найдут.

То, что мгновения и минуты могут исчерпать физические силы человека, проверено на личном примере. На окраине города Вилкавишискис, что на самой границе с Восточной Пруссией, мы возвращались с задания. Нужно было пересечь шоссе. Первые три человека перебежали, побежал и я. Только появился на дороге – свистнула пуля, я упал; едва пошевелюсь – пуля вновь впивается в асфальт. Ясно было, что охотится снайпер. Поджимая под себя ноги, я, как лягушка, делаю прыжок, и снова от пули даже осколки асфальта секут лицо. Этот поединок длился минут пятнадцать. Когда же я свалился в канаву и ребята дали мне закурить, оказалось, что у меня нет сил держать папиросу. Мы потом проанализировали, почему меня не снял снайпер. Этот участок дороги представлял собой начало уклона, а были последние лучи солнца, асфальт в этом месте "бликовал", и, естественно, мой силуэт растворялся в этом блике.

Самое тягостное на фронте – монотонность событий, ожидание. Это ощущение больше всего испытываешь в обороне, находясь в окопах. Но мозг работает и здесь, невольно ему находится дело: перед своим окопом знаешь наперечет все кустики и былинки, все бугорки, ловишь на слух, чей стреляет пулемет – наши ли "максим" или Дегтярева, или скорострельный немцев. По вспышкам огня ночью определяешь батарею противника, которая бьет по тебе или по соседу. Вырабатывалась удивительная реакция на события. Во время боев на Орловско – Курской дуге авиация работала весь световой день, начиная еще до восхода солнца. Смотришь: из-за горизонта выползает громада немецких самолетов, и солдаты переднего края в предельном напряжении смотрят, где оторвутся бомбы,– до переднего края или над тобой. Если раньше, значит наши, если над тобой, то закуривай, бомбы полетели на соседа. Дело в том, что в момент отделения бомбы от самолета ее видно на какое-то мгновение, вот его как раз солдат всегда улавливал. У меня сохранилось в памяти ощущение, когда бомба рвется где-то рядом, а стенки окопа вибрируют и двигаются так, как будто сделаны из какого-то рыхлого материала, типа творога. Я невольно вскакивал, опасаясь, что они сейчас обрушатся и завалят нас.

Совсем другое дело, когда начинается работа: отбивается ли атака, сам ли идешь в атаку,– тогда все ресурсы организма включаются в действие. Я хорошо помню один поход за "языком". Это было в Литве. В течение трех суток наша группа вела наблюдение за избранным участком. Перед началом операции нас выстроил начальник разведки дивизии майор Т. В. Бутц. Объяснив, что армия не имеет свежих сведений о противнике, поставил задачу – взять "языка" во что бы то ни стало. За невыполнение задачи последуют соответствующие наказания. Затем начальник объявил, что идет с нами. Думаю, что любой солдат испытал определенное состояние, когда в ответственный момент командир оказывался рядом, появлялась дополнительная уверенность. Мы потом между собой обсуждали поступок командира, сделав свои выводы. Ведь перед ним так же жестко была поставлена данная задача.

Нейтральная полоса, где действовала группа, была большой; ближе к немецкой обороне находился литовский хутор с добротными домом и надворными постройками из кирпича. Около хутора протекал ручей и была небольшая запруда, к ней немцы протоптали тропинку – все это мы предварительно проверили и обследовали ночью. До хутора мы прошли в полный рост, а потом поползли цепочкой, так как слева и справа были зрелые хлеба, не позволяющие ползти бесшумно. Я, старший правой прикрывающей группы, согласно разработанному плану полз впереди, начальник разведки – следом за мной. Сосредоточенность была предельной, состояние – близкое к охотничьему азарту. Вся группа действовала как единый слаженный организм. Мы подползли к боевому охранению немцев. Один из них лежал на тропинке и спал, двое находились в окопе с пулеметом. Двоих уничтожили, а третьего скрутили.

На такие задания ходили, как правило, во второй половине ночи, ибо учитывался физиологический фактор: к утру одолевает дрема, притупляется бдительность. Взятого немца мы не успели даже рассмотреть в лицо, его в ту же ночь увезли в штаб армии. За это задание нас троих наградили орденами Славы и отпуском домой на десять суток, остальных – медалями. По сложившимся обстоятельствам я не смог съездить в отпуск. Когда через сорок лет списался со своим начальником разведки, то узнал кое-какие подробности: нас наградили орденами, а он получил выговор, ибо не имел права ходить за "языком". Ведь если случилось бы все наоборот, и не мы пленили немцев, а они нас, то лучшего "языка", чем начальник разведки, не надо было.

В разведке был закон: живого или мертвого товарища ты обязан был вынести, это придавало уверенность и очень сплачивало коллектив. Вновь приходящих проверяли всесторонне, одним из методов была обкатка на местности. Один из опытных разведчиков ночью брал группу новичков и выползал с ними на нейтральную полосу. Немцы любили ошеломлять – выбрасывали несколько ракет и длинными очередями из скорострельных пулеметов открывали бешеный огонь. Создавалось впечатление, что они обнаружили противника. Такого испытания некоторые не выдерживали, иные вскакивали и бежали при свете ракет. Таких в разведку не брали.

Задачи, решаемые разведкой, были самые будничные. Мне раза два приходилось ползать в тыл с целью наблюдения и передачи данных о передвижении немецких войск. Или и того прозаичнее – нужно было лежать ночами у немецкой проволоки и слушать, не происходит ли смена частей, увеличение числа людей в окопах и их передвижение. Одно из таких заданий запомнилось несколько необычной ситуацией. Оборона длилась долго, и перед проволокой зимой остались трупы солдат. Чьи они – определить было трудно, но в марте трупы стали вытаивать. И вот на такой "объект" приходилось ложиться, чтобы не вмерзнуть в снег.

Во многих воспоминаниях, да и в литературе, проскальзывает мысль о приверженности русского солдата к спиртному, при этом делаются всякого рода извинительные реверансы: это, мол, не типичное явление. Я не берусь делать обобщения, пишу о том, что сам видел. В боях за Борисов нас, троих разведчиков, послали с пехотой, и мы попали в район немецких складов, которые были подожжены. Жаркое солнце, жара от горящих стен, в одном складе стояли деревянные бочки с вином, верхняя часть которых прогорела и обвалилась в вино. И вот солдат, только что стрелявший, закинув автомат за спину, разгребает головешки в бочке и по – лошадиному пьет. Выходит из склада и... готов идти до Берлина. Не случайно немцы, зная, что оставили какие-нибудь спиртные запасы, обязательно прибегали к контратакам.

Не могу не рассказать и о таких своих ощущениях, которым не даю научной оценки, не объясняю действиями каких-то потусторонних сил, а просто констатирую факты, сохранившиеся в памяти. Когда мы ехали на фронт, мне приснился сон: огромная толпа народа лезла на высокую гору, а выкарабкались на вершину единицы, среди них был и я. После моего рассказа об этом сне старый солдат из сопровождающих сказал:

– Ты, парень, с войны вернешься.

Я начисто забыл тот сон, но почти через два года, лежа в госпитале, вновь увидел его один к одному, невольно вспомнив слова солдата.

Мы не раз наблюдали состояние человека, которого долго и хорошо знаешь, перед гибелью. Замкнутый по характеру, он вдруг становится веселым сверх меры и наоборот. Я свое ранение тоже предчувствовал. Когда мы пошли на новое задание, мне страшно не хотелось туда идти. Вроде двигаюсь вперед, а ноги поворачивают обратно, и я плетусь в хвосте группы. Это не осталось незамеченным у разведчиков. Узнав о моем настроении, они предупредили: смотри, будь осторожен.

Придя на место действия, мы с командиром взвода выбрали место для наблюдения. Это был сарай, рядом с которым проходил передний край обороны. Прорезав отверстие в кровле, крытой дранкой, мы устроили пункт наблюдения. Но случилось так, что в наше отсутствие, о чем мы узнали позднее, артиллеристы установили в нашем прорезе стереотрубу, а поскольку нейтральное поле было небольшим, немцы засекли блеск линз и посадили снайпера. Вернувшись на наблюдательный пункт (а мы ходили парами, остальная группа отдыхала на определенном расстоянии в тылу), наш взводный поднялся на верх сарая. Только он устроился, как тут же несколько разрывных пуль пробило дранку крыши. Стало ясно, что за нами охотится снайпер. Лейтенант, посоветовав нам быть внимательными, ушел. Немного поговорив со своим напарником Мельниковым, я поднялся по лестнице, сел верхом на бревно как можно дальше от отверстия, ибо бинокль давал возможность просмотра. И тут вновь последовал выстрел, пуля, пройдя дранку, разорвалась, а затем наступило долгое молчание. И вот в этот промежуток времени меня жгуче преследовала мысль: в меня целятся, а я никаких действий не предпринимаю, веду себя, как кролик перед удавом. И вдруг удар, как колом, в левое плечо, настолько сильный, что я едва удержался на бревне. Рука повисла плетью. Соскочив и сняв телогрейку и нательную рубаху, я увидел, как из двуглавого мускула левой руки фонтаном бьет артериальная кровь. Сзади пуля, разорвавшись, раздробила всю лопатку. С индивидуальным пакетом делать было нечего, и мой напарник побежал за пехотным санинструктором. За десять пятнадцать минут от потери крови, которая хлюпала в сапогах, я перестал видеть, хотя сознание не терял. Мельников ушел за ребятами, накинув на меня телогрейку, но все равно я испытывал озноб. А в голове бродила мысль – вдруг немцы начнут обстрел, у них на прямой наводке стояли пушки, и я ногами шарил, отыскивая край окопа, чтобы свалиться в него в случае обстрела. Насколько силен инстинкт самосохранения! Когда разведчики несли меня на плащ – палатке, я узнавал их голоса, а видеть не видел. В санроте какой-то артиллерийской части мне влили кровь, тогда в глазах появился свет. Там же нашли повозку и доставили в санбат дивизии. Во время лечения мне в общей сложности влили кровь от пяти доноров. На вторые сутки после ранения у меня началась газовая гангрена. Вдруг почернели пальцы, я их кусаю и не чувствую. Процесс омертвения протекал быстро: умерла кисть и дошло уже до локтя. В это время особенно сильно терзали боли. По-моему, в госпиталях я отматерился за всю жизнь. Часа в три ночи сестра пригласила хирурга, старшего лейтенанта. Посмотрев, тот сказал – несите. Санитары тут же выполнили приказание, доставив в операционную палатку, но оказалось, что стол был занят, на нем лежал мертвый солдат с ампутированной ногой. Труп быстро унесли, стол помыли и меня, обнаженного по пояс, положили на мокрую клеенку. Ощущение не из приятных. Очнулся я в палате, чувствую, что левая рука где-то далеко за спиной. Сделал попытку ее поправить, откинув одеяло, увидел сплошные бинты. Хирург, ожидая моего пробуждения, стоял рядом. Он стал объяснять необходимость срочной ампутации. Из-за физической слабости я прореагировал спокойно, и он ушел. Поведение хирурга объясняется тем, что ампутации, проведенные без согласия, вызывали бурную реакцию раненых.

В санбате меня навестил командир роты. Увидев итог ранения, он оставил свой доппаек, по моей просьбе старшина принес потом банку соленых огурчиков, что было как раз кстати. Приход командира был вызван еще одним обстоятельством – потерей разведчиков. Если в прошлый раз, взяв языка, мы не понесли никаких потерь, то в этот раз ранено было шесть человек. Некоторых я встретил в санбате, и они поведали о трагедии. Немцы заминировали бруствер, и на этих минах в момент броска подорвались ребята.

В санбате я пролежал суток пять, затем был эвакуирован в армейский госпиталь в Каунас, который размещался в специализированном здании с красным крестом на крыше. На всю жизнь мне запомнилась чистка раны. Когда зацепят обрезанные нервы, то фейерверк из глаз неописуем, в придачу – фонтаны влаги из всех отверстий. Недели через две нас, тяжелораненых, уже из пересыльного госпиталя, находившегося в Вильнюсе, направили эшелоном в Москву. Однако доехали мы лишь до Смоленска, где нас на носилках выгрузили на бетонную площадку, продуваемую ветром со снегом со всех сторон. Перевозили же нас всего две полуторки. Можно было "загнуться" на этом смоленском перроне. Когда загрузилась очередная машина, искали, кто может ехать в кабине с шофером, я согласился. Ехать надо было долго, через весь город, где-то на окраине сохранились кирпичные пятиэтажные дома, которые приспособили под госпиталь. Пока доехали, снова не только одежда оказалась в крови, но и кабина машины, за что я от шофера получил серию родных русских слов.

В Смоленске пролежал около трех месяцев и выписался 27 декабря 1944 года, а 10 декабря мне исполнилось двадцать лет. Наверняка все, кто лежал в этом госпитале, запомнили кормежку. Все эти месяцы нам давали сплошной овес: овсяная каша на завтрак, в обед – овсяный суп и овсяные котлеты, на ужин то же самое меню. Как только где-нибудь появлялся начальник госпиталя, все начинали без команды ржать, заявляя, что начинают проявляться лошадиные привычки. Я вкус овса ощущал лет десять.

Особого внимания заслуживает проблема обмундирования. Комиссар госпиталя, проводя беседы, многократно обещал, что тот, кто комиссуется "по чистой", получит обмундирование первой категории. Когда же пришло время выписки, то на складе, куда нас привели, висела одежда, списанная полностью. Оденут одни брюки, затем другие, чтобы закрыть дырки на первых. Мое возмущение закончилось в кабинете начальника госпиталя – майора медицинской службы Мельника... его резюме:

– Ты легко отделался от войны!

Можно представить мое состояние. Ушел в палату, меня сняли с довольствия, жил на сухом пайке. Хотя желание ехать домой было настолько велико, что я сдался. Получил, правда, новую гимнастерку, брюки, а в придачу ботинки с обмотками. С одной-то рукой. Шинель оказалась без хлястика, вместо вещевого мешка – штанина от кальсон, куда я положил две булки хлеба и завязал все бинтом. В таком виде шагал по Москве, ожидая формирования эшелона раненых в Сибирь. Помню, на Большом Каменном мосту мне встретился пожилой генерал-лейтенант. Когда мы прошли мимо друг друга, он, повернувшись, долго смотрел на меня. Что он думал – неведомо. У меня была одна мысль: приехать домой ночью, чтобы никто не увидел победителя. Добрался до Ишима поздно вечером 5 января 1945 года. Шинельку свою, в которой явно убит был не один Иван, я отдал на подстилку козленку.

Первые два с половиной года послевоенного времени оказались для меня самыми тяжелыми. Половина времени – в госпиталях, профессии – никакой, пенсия – 23 рубля, поскольку считалось, что я связан с сельским хозяйством. На моих глазах за эти годы ушло из жизни много инвалидов, не выдержав борьбы за существование. На счастье, мои родные всячески поддерживали меня. Когда в 1947 году поехал учиться в Свердловск, они с облегчением вздохнули – выбрал себе дорогу.

Безусловно, преодолевать житейские трудности мне помогало все то, что я получил в армии – упорство, целеустремленность, собранность плюс к этому сибирский характер.

Иван Федорович Плотников,

доктор исторических наук,

профессор Уральского государственного университета,

заслуженный деятель науки РФ,

академик Академии гуманитарных наук,

гвардии подполковник (в отставке),

инвалид Великой Отечественной войны II группы

Моя предвоенно-военная юность

Вспоминать о предвоенных годах, о самой войне 1941-1945-го и горько, и одновременно сладко. Горько – потому, что это воспоминания о трудных, тяжких временах, а сладко – потому, что это была детская, юношеская пора, которая уже никогда больше не повторится. На детские годы легли отсветы малых войн на востоке и западе страны, а юность уже опалило пламя большой войны, Отечественной. Все слилось в нераздельное целое: детство, юность, учеба, труд, война... Приступая к воспоминаниям о своем участии в Великой Отечественной войне, хочу начать несколько издалека – рассказать, как складывалась моя жизнь и жизнь моих родителей накануне ее, в какой рос атмосфере, с каким мироощущением и умонастроением встретил обрушившуюся на страну беду.

* * *

Сначала скажу о родителях. Родина моей матери, Агриппины Евсеевны, в девичестве Останиной,– село Байки, что в Караидельском районе Башкирии, на севере этой республики. Ее предки переселились в предгорья Урала с Ярославщины где-то в XVII веке. Что же касается русского волостного села Байки, в дооктябрьский период в Бирском уезде Уфимской губернии оно было широко известно как весьма крупное, торгово-купеческое, с многоземельным крестьянством. В 20-30-е годы это село было районным, пока по чьей-то затее не был выстроен на голом месте районный "городок" – преимущественно за счет сноса "кулацких" домов в тех же Байках и перевозки их через горы за 6 километров ("городком" этим стало село Караидель на одноименной реке, что значит "Черная река", – так по-башкирски именуется Уфа, в отличие от реки Белой – Ак-Идель). Отец мой, Плотников Федор Николаевич, родом был из соседнего, Аскинского района, из деревни Королево. По преданиям и историческим источникам, деревню основали старообрядцы, поддержавшие в конце 1773 – начале 1774 года восстание Е. И. Пугачева под Кунгуром и бежавшие от преследования властей в отдаленный, необжитой еще район (кстати, много было старообрядцев и в Байках). Отец был участником Первой мировой, а потом гражданской войны (участвовал в знаменитом краснопартизанском рейде В. К. Блюхера), затем – комбат в 30-й Краснознаменной дивизии, одно время – член компартии. Несмотря на все это, идти против воли родных не стал, когда в жены ему предложили незнакомую байкинку: староверка – к староверу.

Родился я в Королево 4 сентября 1925 года. Через года полтора мы переехали на станцию Хребет, что близ южноуральского города Златоуста. Отец, ставший железнодорожником, отправил нас с матерью через год обратно в Королево, сказав, что скоро вернется туда, будет вновь крестьянствовать. Да вот так и не вернулся, завел новую семью, так и не разведясь официально с моей матерью. Как выдвиженец, в начале 30-х годов учился на курсах Пермского строительного техникума, работал в Аскино (заведовал стройотделом исполкома Совета), потом – в Уфе. Всего лишь несколько раз приезжал к нам в Байки, куда мы переселились с матерью уже в 1928 году. Практически никак нам не помогал. Да и трудно ему было это делать: болел, на шее была новая семья, советско-партийную карьеру делать не стал, хотя и мог, предпочел должность рабочего-железнодорожника. Тихо-кухонно ругал большевистскую власть ("Мы кровь проливали, а тут в нее всякая нечисть пролезла, всех мордуют, жизни нет, все обещанное – обман"), когда И. В. Сталин ликвидировал "красногвардейско-партизанские комиссии", лишив их бывших членов некоторых имевшихся, очень скромных по сравнению с номенклатурными, льгот.

Детство мое проходило в крайней бедности. Кормились огородом, молоком коровы. Мать из религиозных соображений (но и по своеобразным стихийно-идейным) в "коммунию", колхоз "безбожных" большевиков, вступать наотрез отказалась. Во время повальной коллективизации в зиму 1930/31 года ее двое суток продержали под арестом, принуждая написать заявление,– все равно отказалась. В итоге ее все же выпустили, но потом душили налогами, даже, помнится, потребовали сдать центнер зерна, хотя пашни никакой у нас не было (хлеб выменивали на картошку). "Безбожная", "насильная" власть ей претила всю жизнь, но в разговорах о ней была осторожной, более открытой становилась лишь с несколькими соседками, знакомыми – единомышленницами; по острым вопросам они перешептывались. Помнится, никто из них друг на друга не доносил.

На моих глазах совершалось раскулачивание: в зимнюю стужу изгоняли массу людей, взрослых с детьми, из своих домов, разрешая, помимо одежды на себе, брать только узлы; на санях отправляли на железнодорожную станцию за 70 километров, оттуда – в Сибирь. В числе раскулаченных был и мой двоюродный дядя, бывший солдат и красный партизан. Раскулачили его за то, что обзавелся двумя лошадьми, молотилкой (которой, кстати, бесплатно пользовались и другие) и не вступал в колхоз. Завывание в плаче женщин и детей, сочувствие одних односельчан, злорадство других в предвкушении скорого вселения в освободившиеся избы – все это остается в памяти на всю жизнь, как самый дурной сон!

Пишу об этом главным образом потому, что пришлось расти, формироваться как человеку, а потом и как специалисту в сложнейших условиях, с чувством борющихся в душе противоречий, с ощущением раздвоения личности. Это и тогда, и потом ощущать в себе и вокруг себя было крайне мучительно. С одной стороны, ежедневное, ежечасное, отовсюду наплывающее внушение, что под руководством большевистской партии Ленина – Сталина страна, мы все идем к самому справедливому обществу, "мечте человечества" – коммунизму, вот надо только поднапрячься, сокрушить врагов (внутри и вне страны) – и все будет в порядке; незнание нами, молодыми, положения людей и состояния экономики в дореволюционной России, будто бы "лапотной" и обреченной на извечное отставание, а также положения в западных странах, где простой народ якобы живет в нищете, и все хуже и хуже. С другой стороны, ощущение безудержной, беззастенчивой лжи если не о богатой, то об обеспеченной, свободной, счастливой жизни советских людей, о справедливом распределении благ (при наличии скрытых кормушек не только для элиты, но и для местной, районной номенклатуры). Воровство, злоупотребления и мордование людей властями, репрессии чудовищных масштабов, в обоснованность и надобность которых при всех усилиях трудно было поверить. На моих глазах в клубе были арестованы два парня, выкрикнувшие, чтобы выключили радиорепродуктор, из которого доносилась какая-то казенная речь, мешавшая слушать патефонную пластинку. Потом, как выяснилось, их расстреляли. Так было! Я, как и многие мои сверстники (немало из них и сейчас носят на демонстрациях и митингах портреты Сталина, голосуют за коммунистов, пусть сколько-то и эволюционировавших), про себя (хотя даже и про себя-то – тайно) то верил в большевизм и коммунизм, возможность построения самоуправляющегося общества без власти, насилия, достигшего полного "разумного" материального достатка (жизнь по – потребности – для всех и каждого), то сомневался и в большевистской политике, и в реальности коммунизма, в возможности вырастания его из общества насилия, доносов, страха, явной несправедливости и практически массовой бедности, технологической отсталости.

Безысходность в повседневной жизни скрашивалась в детстве разве что радостями в играх, шалостями, рыбалкой и книгочтением.

Книги, увиденные в раннем детстве, с красочными картинками, в которых загадочные знаки-буквы вдруг начинали, у взрослых, говорить, покорили меня. Научившись читать, я брал их где только мог – в библиотеках, у знакомых. Читал обычно ночами, пока мама не отбирала книжку и не тушила керосиновую лампу. Покоренный книгой, я на всю жизнь стал библиофилом. И уже с детства, чтобы покупать книги, подрабатывал в каникулы. Причем не как-нибудь: лет с 13 работал на подноске кирпичей в бригаде каменщиков; став постарше, в 14-15 лет, был пастушком-погонщиком у гуртоправа (мы перегоняли огромное стадо от Байков до станции Янаул, на мясокомбинат). Заработок получался приличным, так что к уходу в армию скопил библиотечку. Рано увлекся стихосложением, что в сельской детской и юношеской среде, даже читающей, в отличие от городской, было тогда редкостью (в школе и на селе было у меня прозвание Ваня-поэт). Так вот, писал и в школьную, и в сельсоветскую, "взрослую", стенгазету стихи – и об обыденном, и о событийном, в русле общей тональности, хотя и не мог заставить себя восславлять "великого Сталина". Писал и о горечах жизни, редко показывая это близким. Причем по-прежнему мучился: справедлив ли я в оценке нашего общества, партии, ее курса и действий? А вдруг я чего-то все же не понимаю, может, трудности, запугивание и репрессии – исторически необходимы и в будущем все изменится? Раздвоение личности, одним словом.

Что-то у меня изредка выплескивалось и на людях – в школе, классе. Помню, осенью 1940 года нарвался на проработку директора и парторга школы за реплику во время необычного урока по истории – с приглашением раненого (или больного) красноармейца-односельчанина, прибывшего из Прибалтики. Он сбивчиво, с помощью учительницы-активистки Л. Прилуцкой рассказывал о "добровольном" одновременном присоединении к нашему государству Эстонии, Латвии и Литвы. А перед этим мне довелось услышать простодушно-доверительный рассказ другого красноармейца об оккупации этих стран, к которой специально готовили войска, о двойственном отношении к торжествам там, о начале действий "лесных братьев" и т. д. На уроке у меня и вырвалось: "Ну что вы говорите, эти же страны просто присэсээрили!" Спасла от исключения из школы отменная учеба и, думаю, нежелание руководства школы выносить сор из избы. К тому времени школьное руководство как-то попривыкло к моим упорным отказам от вступления в пионеры, потом – в комсомол. Вроде бы относили все это к индивидуализму, а не к проявлениям "конфронтационности". Влияло и то, что отец мой был в прошлом партизаном – блюхеровцем (а еще до того красногвардейцем отряда тех мест под командованием З. К. Шорохова), командиром, какое-то время – советским функционером, а также его одно-два выступления в школе во время редких наездов к нам с матерью.

Таким, в таком состоянии, умонастроении застала меня, 15-летнего школьника, Великая Отечественная война. С ее же началом настроение в пользу существующей власти у меня резко усилилось. И потому, что вслед за обращением к "братьям и сестрам" И. В. Сталина 3 июля 1941 года сразу изменился весь тон, а во многом и характер официальной пропаганды, постановка воспитательной работы в школе, отношение к церкви и верующим, и потому, что обжигала сердце нестерпимая боль за Родину, оказавшуюся в тягчайшем положении, на краю гибели – потери независимости, причем из-за нападения страны с еще "худшим" политическим режимом. Теплилась надежда (и не у одного только меня – у миллионов!), что спасение независимости страны, наша победа в войне заставят коммунистическую власть, оказавшуюся в предотвращении национальной беды столь позорно-бездарной, изменить свою политику, что она "помягчеет", сблизится с народом, перестанет игнорировать его волю, традиции, зачеркивать и искажать многовековую историю России.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю