Текст книги "Знание-сила, 2004 № 09 (927)"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанры:
Научпоп
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Но мелкие интриги в прекрасных дворцах не объясняют удивительную прочность правления Людовика XIV. Были иные причины.
Люди традиционного общества боятся неожиданных перемен, предпочитают жить, как растения в цветочном горшке, который выносят летом на солнце, а зимой заботливой рукой переносят в теплый дом, – они любят твердый порядок. Сен-Симон замечал, что все поступки короля были раз и навсегда определены: с часами в руках находясь на далеком расстоянии от дворца, можно было всегда сказать, что он делает. Знаменитая фраза короля, отчеканенная еще в юности: "государство – это я!", не столь однозначна, как иногда представляют. Силой своей интуиции Людовик XIV понял, что после смуты и мятежей подданные готовы избавиться от многочисленных притязаний по причине эгоистичной и личной: каждый готов был принять короля как своего союзника и помощника в борьбе со всеми прочими, – обид и ненависти накопилось предостаточно. Государство как учреждение было слабым и скверным, а король обещал быть сильным и "равноудаленным" от всех.
Молодой король принял мужественное решение: чтобы твердо держать власть, он вынужден был держать в руках и организовывать себя самого. Его собственный идеал величия королевской власти, по происхождению ветхий и древний, был обновлен и наполнен невероятным блеском версальского двора. Его подданные, которые имели вес в обществе, не только придворные, но и буржуазия, состоятельные слои, находили в своем короле то, что было и их внутренним побуждением: стремление к престижу. Они готовы были признать, что их существование согрето блеском королевской власти.
Престиж короля, и следовательно, престиж королевства укреплялся средствами испытанными. Франция непрерывно воевала, под знаменем короля была огромная по тем временам армия. Король пресекал вольности, которые допускала в прошлом слабая власть. Он отменил Нантский эдикт, определивший равенство прав католиков и протестантов и обеспечивший на время веротерпимость. "Один король – одна вера". 200 тысяч протестантов ("гугенотов") были изгнаны или бежали сами; оставшиеся вопреки своей совести должны были признать "истинную веру". Только в конце правления король стал проявлять очевидные признаки усталости и дряхлости, да и армия стала терпеть одно поражение за другим...
Придворное общество, созданное Людовиком XIV, было удивительно недолговечным – оно продолжалось после смерти короля почти 70 лет и было сметено до основания революцией. Но уже во время правления наследника, Людовика XV, были заметны признаки разлада: придворные выполняли предписанные обязанности нехотя, с усмешкой, старинный этикет порою напоминал комедию. В мемуарах отмечено, как дочери Людовика XV, оторвавшись от своих дел, торопились к королевской спальне, чтобы принять участие в церемонии, на ходу поправляя небрежно накинутые придворные платья и принимая на 6eiy недостающие детали туалета из рук фрейлин. (Через полчаса, едва переводя дыхание, они возвращались обратно). Впрочем, ленивый внук "великого короля", Людовик XV не любил находиться в парадной спальне, и скоро во дворце появилась пристройка с комнатами, которые не были предназначены для парадных церемоний многолюдного пробуждения и отхода ко сну.
Антуан Труеэн. Свадебное платье принцессы Марии Луизы Орлеанской
Рациональность статуса и престижа
Чтобы доказать культурное влияние придворного общества на всю европейскую цивилизацию, и современную тоже, Элиас должен был опровергнуть утверждение своего знаменитого предшественника Макса Вебера, открывшего истоки «рациональности» европейского общества. «Рациональность», по Веберу, свойственна «буржуазному типу личности» и возникает в XV] веке под воздействием религиозных настроений протестантов. Основную роль в «буржуазном типе рациональности» Вебера играет расчет прибыли или убытка денег. Кто достигал успеха в этом деле, называл себя «избранником Божьим». Элиас предлагал еще и иной тип: «рациональность придворного общества», которое постоянно определяло «расчет прибыли или убытка статуса и престижа» дворян.
Возможность идти впереди другого или размах поклона можно представить как забавы бездельников, но это – этикетные формы, которые определяли честь, достоинство и судьбу. Поэтому беспокойство придворных об утрате статуса и престижа – что требовало до мельчайших подробностей продуманной стратегии поведения – было столь же постоянным, как заботы купца о сохранении капитала. Купец мог отвлечься, остаться наедине, но придворный был всегда на виду, он следил и за жестами, прислушивался к интонации слов. Искусство наблюдения, выяснение намерений партнеров, невысказанных и скрытых, было жизненной необходимостью в придворном обществе. Как и безукоризненная речь со сложным скрытым смыслом: поединки-дуэли, необходимые для защиты чести доблестных дворян, заменили в Версале поединками словесными.
"Здесь никогда не судят о вещах как таковых, но через суждения человека о них", – говорил Сен-Симон о придворном обществе. Как часто бывает, достоинства и недостатки соединены неразрывно. В придворном обществе не было искренней дружбы и откровенных суждений, но именно в этой странной среде утвердилось искусство наблюдать человека в его отношении к другим, а не рассматривать как абстрактное существо (или доброе, или дурное), чем всегда отличались философы и ученые.
Искусство наблюдения в придворном обществе обязательно распространялось и на самого наблюдателя. Именно здесь Элиас находит истоки "рациональности", осознанной самодисциплины. Придворный должен был "управлять" своими эмоциями, чувствами, настроениями. Поэтому он постоянно занимался беспощадным самоанализом. Придворное общество накопило бесценное множество сведений о человеке, о причинах его страстей и поступков. Сохранить и передать все это в форме литературных произведений удавалось редко, но при известном терпении и настойчивости появлялись замечательные произведения. Это мемуары, афоризмы, сборники писем.
В XIX веке придворное общество угасало, но стиль его мышления, манеры поведения, напротив, стали распространяться как образцы "хорошего воспитания". Искусство наблюдения и самоанализа было продолжено в литературных произведениях Стендаля, Бальзака, Флобера, Марселя Пруста.
Элиас, кроме прочего, заставляет уточнить наши представления о развитии абсолютизма в России. Очевидно, что Петр I, младший современник Людовика XIV, действовал иначе. Не было размеренной жизни двора, сложного этикета. Поведение царя– реформатора было порывистым, эмоциональным, иногда грубым и несдержанным. Иначе Петр определял обязанности дворянства, иным было его представление о государстве. Но значение культурных символов для укрепления неограниченной власти в России неоспоримо, как и создание нового центра власти, столицы на окраине империи.
Но это уже иная тема.
Мужская мода эпохи Людовика XIV
Чтобы остаться в памяти потомков в качестве великого правителя, не обязательно иметь великие достоинства и свойства незаурядного человека. Неограниченную власть Людовик XIV создал, используя качества обычного домашнего тирана.
КНИЖНЫЙ МАГАЗИН
Ольга Балла
Ярмарка Лернера
Журналист Леонид Лернер выпустил антологию своих художественных пристрастий: сборник статей [* Лернер Л. Молитва Рафаэля: Классики и современники. – М.: Элита-Дизайн, 2003.] о художниках, где «классики» помешены под одну обложку с теми, кого автор знает или знал лично. 10 классиков, 14 современников. Классики: Рафаэль, Карл Брюллов, Петр Клодт, Иван Крамской, Василий Суриков, Винсент Ван lor, Валентин Серов, Зинаида Серебрякова, Николай Андреев, запомнившийся как автор злополучного, на задворки с бульвара выселенного трагического памятника Гоголю, а позже – канонизированной «Ленинианы», последний – почти современник, умер в 1973-м – акварелист Артур Фонвизин. Классики – в хронологическом порядке. Современники – вовсе без порядка. Затем – «Выбор Лернера»: просто картины из авторской коллекции без комментариев. И классиков, и современников явно могло быть и больше, и меньше: здесь дело не в числе и не в принципе отбора, но в авторском взгляде, который все это выхватывает из множества художественных явлений и связывает в некоторое цельное высказывание.
Что общего у Рафаэля с Фонвизиным, у Ван Гога с Андреевым? Ну ладно, допустим – их признанная значимость в художественном процессе. Но иероглифическая точность рисунков-каллиграмм Валерия Котова и тонкий психологизм кукол Кати Маньшавиной, неправдоподобно живое стекло Алексея Зели и библейская архетипика Елены Черкасовой, сновидческая геометрия абстрактных полотен Николая Смолякова и откровенно, казалось бы, "сувенирные" (теплые, живые!) деревянные игрушки Валерия Жигалина, метафизические лики Юрия Кононенко и хтоническая древесная пластика Эдварда Таккера – это-то все в какие общие рамки впишешь? Лернер вписал.
Автор – традиционалист и классик, хотя его любимые художники-современники отчаянно неклассичны. Ну что за классики, в самом деле, псковской крестьянин Василий Дмитриев с его фантастическим деревянным зверьем или Натта Конышева со "странно-органическим сочетанием" в ее картинах "красоты и уродства, сумасшествия и внутренней логики"? Что классичного в обескураживающе детских образах Кати Медведевой или в жаркой толкотне красочных плоскостей прямо на глазах рождаюшегося пространства у Елены Ненастиной? А он все-таки именно традиционалист и классик, но не по эстетическим пристрастиям – скорее, по этическим. Он имеет дерзость возвращать искусству ту сакральную, по сути, значимость, которой оно обладало в европейской традиции века подряд. Насыщаясь смыслами, идущими впрямую от иконописи, оно призвано было свидетельствовать о мире идей и ценностей, впрямую ориентировать на него своего зрителя. Искусство, предпочитаемое Лернером, – это искусство с сильно выраженной этической компонентой и отчетливо осознанным, интенсивным этическим заданием.
Лет пять назад один из его оппонентов, сторонник "актуального" искусства (по иронии судьбы – полный его тезка, арткритик Леонид Лернер), назвал искусство, о котором пишет, которому симпатизирует Лернер, "декоративно-прикладным", явно вкладывая в это принижающий смысл. Он сам не знал, насколько был точен.
Только вот уничижительного смысла такое определение ничуть не предполагает. Напротив, смыслы здесь крайне серьезные. Оно декоративно, поскольку чувствует себя призванным мир (не слишком-то во многих своих аспектах красивый) украшать. Оно, несомненно, прикладное, ибо задачи его предельно практичны: "улучшать" мир. Даже спасать его, оправдывать. Правильно настраивать человека в мире, помещать его в напряженную систему этически значимых координат, имеющих отношение к качеству мира в целом. Оно – инструмент, всерьез призванный менять состояние мира. Это – искусство "онтологичное", ведь этика, а впрочем, и эстетика в классической европейской культуре онтологична: прямо отсылает к структурам бытия. Такое искусство не боится не быть "актуальным", поскольку занимается тем, что глубже всякой актуальности.
Во всем, что выбрал для своей книги Лернер, – любовь к плоти мира во всей ее случайности и казалосъ– бы-нелепости, ко всем ее подробностям и краскам. Но через этот благодарно и интенсивно пережитый мир просвечивает, процарапывается, сквозит что-то еше. Об этом в свое время сказал один художник, Виктор Пивоваров: "Мне кажется, что жизнь – как тончайшая пленка, которую можно сорвать за уголок, и под ней окажется что-то совсем другое". Что? Например – духовная реальность. Или просто – некая основа чувственно воспринимаемого мира, о которой (по крайней мере, пока мы "здесь") и знать-то ничего всерьез нельзя. Можно лишь догадываться, разве еще – чувствовать. Живопись, вообще всякая работа с формами способна быть если уж не духовным свидетельством, то во всяком случае – духовной догадкой.
Насмотревшись на буйство форм и красок "ярмарки Лернера" (так называется одна из картин, изображающих его собрание), начинаешь думать о том, что искусство – по самому своему существу – метафизика, даже явно декоративно-прикладное: деревянные мужички с бабами, глиняные петушки, фарфоровые куклы или стеклянные фигурки. Задумаешься и об условности рамок: и стилистических, и жанровых, и даже в каком-то смысле ценностных. Авангард ли скандальный перед нами или классичный мейнстрим, а то и вовсе маргинальные чудачества безвестных одиночек, виртуозный профессионализм или угловатое, наивное художество самоучек и даже открытие ли, прорыв ли, рискованное ли эстетическое событие или комфортное тиражирование давно освоенных форм – все эти деления и различия, на самом-то деле, изрядно вторичны. Они отражают, скорее, человеческие конвенции и амбиции – вещь, конечно, тоже достаточно неизбежную, даже необходимую. Но важно и первично все равно то, что искусство вообще – метафизическое действие. Заклинание бытии.
Затем и пласт "классиков" в книге: он ставит "современников" в Большой Контекст, дает ориентиры для их восприятия. Вряд ли случайно собрание любимых художников Лернера начинается с Рафаэля, и уж тем более вряд ли случайно "Молитвой Рафаэля" вся книга и называется Как для Рафаэля живопись была молитвой, тем же самым остается художественное действие и для всех других героев книги: прикосновением к неизвестной, неизреченной основе всего того, что касается каждого из нас.
ПОРТРЕТЫ УЧЕНЫХ
Владимир Гаков
Питирим Сорокин
Жизнь философа редко привлекает романиста. Сам характер деятельности «объекта» – философия, иначе говоря, любовь к умствованию – предполагает тишину, спокойствие и несметность. Странно и нелепо, согласитесь, выглядит образ философа, ввязавшегося в политические дрязги, в авантюры и приключения; все же под «философским взглядом» мы обычно понимаем нечто совсем противоположное—холодную отстраненную логику, олимпийскую бесстрастность, отрешенность от греховных земных страстей.
Однако последние полтора века все перемешали и в этой сфере – достаточно вспомнить того же Ницше... Вот и один из основателей социологии Питирим Александрович Сорокин (1889-1968) в этом смысле прожил жизнь отнюдь не "философскую". Зато и напомнить эпизоды этой бурной жизни, без долгих и основательных экскурсов в саму систему взглядов философа – где автор– неспециалист рискует утонуть, – одно удовольствие. Перефразируя поэта, "романы бы делать из этих людей"!
Представителей "красной профессуры", единственными реальными "университетами" которой стали подпольные марксистские кружки и самообразование в сибирской ссылке, в нашей недавней истории хватало с избытком. Но чтобы из недоучившихся гимназистиков – да еще представителей малой народности Севера! – буквально сорванных со школьной скамьи ветром революционной романтики, – и прямиком в гарвардские профессора, классики АМЕРИКАНСКОЙ социологической науки... Даже приучивший нас ничему не удивляться XX век подобное видывал нечасто.
Будущий русский и американский философ родился в селе Турья Яренского уезда Вологодской области. Отец его был ремесленником, занимался церковно-реставрационными работами (сына он назвал в честь местного епископа, признанного в тех местах святым), а мать – крестьянкой из зырян, как раньше называли народ коми. Для полноты картины можно добавить, что в 11-летнем возрасте мальчик полностью осиротел.
В столицу империи 15-летний окающий неуч, лишь за год до того овладевший грамотой, прибыл с образованием специфическим – "незаконченным низшим" и "революционным высшим". Иными словами, из церковно-учительской школы (были в России и такие), находившейся в селе с замечательным названием Хреново, будущего философа исключили в связи с арестом – ясное дело, не за уголовщину, а за самую что ни на есть "политику".
Трудно было ожидать, что в канун первой русской революции молодой человек займется в Петербурге чем-то иным. Так оно и было: марксистские кружки, труды Бакунина и Ницше, баррикады, три месяца в тюрьме, партия эсеров, правое крыло которой он со временем возглавил... Впрочем, об образовании своем незавершенном молодой социалист-революционер тоже не забывал: он окончил вечернюю школу, уже в 20-летнем возрасте сдал экзамены за гимназический курс, а в 1909-м поступил в Психоневрологический институт на факультет социологии, созданный знаменитым Бехтеревым. Но, не проучившись и года, перевелся на юридический факультет университета. Причина такой резкой смены интересов была не мировоззренческая, а сугубо утилитарная: Питириму Сорокину грозил призыв в армию, а его институт права на отсрочку от военной службы не давал – в отличие от столичного университета. Вот и пришлось будущему философу самым вульгарным образом, как бы сейчас сказали, "косить".
Уже на третьем курсе проявивший немалые способности студент Сорокин опубликовал – как вы думаете, что? Курсовую, реферат? Держите выше: научную монографию! Правда, то, что написано сие сочинение было все-таки студентом, выдает слишком уж неакадемическое название – "Преступление и кара, подвиг и награда". Во всем остальном это был настоящий научный труд, выражавший оригинальную философскую систему автора. Если я сообщу ее название (со слов самого Сорокина) – "разновидность эмпирического неопозитивизма", – много ли это скажет читателю без высшего философского образования? Но достаточно каждому из читающих эту статью вспомнить, что бы он сам смог сочинить оригинального на третьем курсе вуза, и придется согласиться вслед за популярным вирту альным телегероем: "внушает". Хотя и непонятно.
То, что самородок с крайнего Севера – талант, если не сказать сильнее, выяснилось сравнительно быстро. Защитив в 1914-м диплом, Питирим Сорокин усилиями факультетской профессуры был оставлен при кафедре и спустя два года сдал устный экзамен на степень магистра уголовного права. Если читатель следит за датами, то легко сообразит, что последовало за этим: на дворе стоял 1917-й год.
Короче, защитил свою магистерскую диссертацию Сорокин только в 1922 году. А за это время он успел поучаствовать в двух революциях. После победы Февральской он избирался в Учредительное собрание, работал секретарем у самого председателя Временного правительства Керенского, редактировал газету "Воля народа" (почти "Народная воля"!) А после победы Октябрьской – идейно боролся с новыми победителями, буквально "уходил в леса" и неоднократно арестовывался. Один раз его даже приговорили к расстрелу, но – пронесло, а иначе не видать бы социологии одного из своих отцов-основателей!
В общем, лихие были времена – и Питирим Сорокин им вполне соответствовал, упрямо не вписываясь в образ кабинетного ученого в черной шапочке и пенсне в золотой оправе. Пенсне он, кстати, носил – не снимая его даже на допросах в Ч К, что одно могло потянуть на высшую меру: интеллигент, контра, одним словом!
И вот с таким отнюдь не академическим багажом философ Сорокин снова возвратился в университет – защищать свою диссертацию, отложенную в связи с "уходом в революцию". Только на сей раз в качестве диссертации будущий магистр права представил, как ни странно, книгу, к юриспруденции имевшую отношение весьма опосредованное, – двухтомник "Системы социологии". С тех пор этот, как и многие последующие труды Сорокина (всего им написано более трех десятков книг, переведенных на 17 языков), стал классикой сравнительно молодой научной дисциплины – социологии.
После Февральской революции она получила официальное признание и в России, и даже большевики поначалу сохраняли по отношению к будущей "буржуазной лженауке" известную терпимость. Может быть, им импонировало то, что новая гуманитарная наука, в отличие от "реакционно-идеалистичных" старых, была подчеркнуто и даже агрессивно материалистична. Социологи начала прошлого века предлагали не забивать голову высшими абстракциями типа "души", "идеалов", "истины", "культуры", "системы ценностей", а подходить к изучению общества и личности, грубо говоря, со счетной линейкой и прочим инструментарием ученых-естественников. Общество и личность предлагалось ОПРАШИВАТЬ, ОБМЕРИВАТЬ и ОБСЧИТЫВАТЬ, холодно и объективно, не задаваясь лукавыми вопросами "почему?", а отвечая только на предельно конкретный, основанный на результатах эксперимента вопрос "как?". Словом, брать пример с тех же физиков, которые в том же начале прошлого века так блестяще разобрались со своими объектами – от атома до галактики!
Конечно, в таком подходе к явлениям социальным был свой очевидный перекос. Очевидный нам сегодня – но в первой половине XX века именно Питирим Сорокин одним из первых понял внутреннюю ущербность механистического подхода к человеку. Однако он твердо осознал и другое: без надежных методов точных наук социологу тоже далеко не уйти. Поэтому и начал искать компромисс – создавать своего рода альтернативную социологию – не позитивистскую (позитивисты считали, что никакая "наднаучная" философия вообще не нужна, а все явления в мире, включая социальные, можно описать с помощью существующих естественных наук), а "культурологическую", "ценностную", "историографическую".
Впрочем, система эта будет создана еще не скоро. Пока же, в начале 1920-х годов, бывший эсер, а ныне новоиспеченный советский профессор Питирим Сорокин вполне легально руководил сначала межфакультетской кафедрой, а затем и соответствующим отделением Петроградского университета. К этому времени он окончательно отошел от активной политической деятельности, порвал с эсерами, но продолжал время от времени полемизировать с большевиками – в основном по философским вопросам.
Что у него тогда уже не было иллюзий относительно того, куда новая власть ведет Россию (не говоря уже о том, кто эту власть возглавляет), доказывает небольшая статья Питирима Сорокина, опубликованная уже в эмиграции, – совсем не философская, а скорее публицистическая: политический некролог на смерть вождя мирового пролетариата. То, что и сегодня многие воспринимают с трудом, через «не хочу» и мучительное преодоление десятилетиями вбиваемых мифов, молодой экс-революционер и блестящий философ три четверти века назад видел на удивление ясно и трезво. Хотя в главном выводе своем – о неизбежном скором падении большевистского режима – ошибся.
Между тем еще в 1921 году в Петроградском доме литераторов прошла конференция, посвященная социальной философии Достоевского. Выступал весь цвет тогдашней российской гуманитарной науки – Бердяев, Карсавин и... Сорокин. Последний, разумеется, говорил о социологии в романах Достоевского, но постоянно приводил цитаты из "Братьев Карамазовых" (легенду о Великом Инквизиторе) и "Бесов", звучавшие необыкновенно актуально на фоне того, что происходило в стране: "Там, где пытаются найти спасение в голом насилии, где нет любви и свободы, религии и нравственности, там ничего, кроме крови, убийств и преступлений получиться не может... Без любви, без нравственного совершенствования людей не спасет и перемена общественного строя, изменение законов и учреждений".
Что до упомянутого некролога по вождю, то в Советской России опубликовать такое, даже просто написать – означало просто подписать себе смертный приговор. Во второй раз его точно бы не отменили! Но к тому времени социолога Сорокина вместе с теми же Бердяевым, Карсавиным и прочими отечественными интеллектуалами уже вытолкали из России – всех их увез на чужбину печальной памяти "философский пароход". На борту его на долгие годы покинула Россию и сама свободная мысль, не связанная догмой и политической конъюнктурой (хотя реально сам Сорокин покинул родину в вагоне поезда – но это так, для исторической точности).
Было это в сентябре 1922 года. Питириму Сорокину тогда шел, как принято говорить, возраст Христа. Следующие без малого полвека он проведет в основном за письменным столом и университетской кафедрой – как и подобает философу: будет писать, читать, думать. Но какова первая половина жизни! Хотя своих драм и конфликтных ситуаций хватало и во второй – истинной науке так же не чуждо все человеческое.
Первые полтора года в эмиграции Сорокин работал в Праге, а затем был приглашен читать лекции в Америку – научная слава летела впереди него. Университеты Иллинойса, Висконсина, Миннесоты были только подготовкой к главному в его научной карьере – приглашению занять пост руководителя специально "под Сорокина" созданной кафедры социологии в престижнейшем Гарварде. А затем и соответствующего факультета, который русский ученый бессменно возглавлял с момента его основания в 1931 году по 1942-й.
К тому времени, впрочем, он уже был гражданином США, хотя в душе истинным американцем так и не стал. Называя себя "консервативным христианским анархистом" и "волком– одиночкой", профессор Гарвардского университета, президент Американской социологической ассоциации Питирим Сорокин с трудом вписывался в мир американской гуманитарной науки, тяготевшей как раз к позитивизму (страна прагматиков, ничего не попишешь!) и как черт ладана боявшейся всяких там "духовных ценностей" и "культурных символов". А именно на них строил свое здание социологии ученый из России, главный труд жизни которого, вышедший в четырех томах в 1937-1941 годах, назывался "Социальная и культурная динамика". Именно так – в неразрывной связке.
Чтобы представить, насколько непросто складывались отношения Сорокина с американским социологическим истеблишментом, достаточно привести название другой его знаменитой книги – "Причуды и заблуждения современной социологии и связанных с ней наук" (1956). В ней он весьма ядовито проходится по американскому "сциентизму" и "эмпиризму", иными словами, взгляду на общественные науки как на частные приложения естественных. Один термин "квантофрения", изобретенный Сорокиным, чего стоит! А постоянно повторяемый пассаж: ""Республика" Платона не тянет даже на диссертацию в американском университете, потому что в этой книге нет статистических таблиц"!
Свою собственную оригинальную – и надо сказать, весьма непростую для восприятия неспециалистом – теорию он сам назвал "интегральной системой философии, социологии, психологии, этики и личностных ценностей". Тут вроде каждый элемент сам по себе понятен – а вот их совокупность...
Если заведомо упрощать, то суть состоит вот в чем. Сорокин считал, что исторический процесс – это циклическая смена основных типов культуры, каждый из которых основан на собственной системе ценностей (мировоззрении). Этих основных типов три: чувственная культура (в коей доминирует непосредственное, чувственное восприятие действительности), рациональная или умозрительная (философ называл ее "идеациональная") и идеалистическая (в которой главным инструментом познания становится интуиция). Драматичный, чреватый конфликтами XX век, как и несколько предшествующих ему столетий , – это как раз переход от первого типа, чувственного, ко второму, рациональному. Но в будушем неизбежна победа третьего типа культуры – идеалистической, интуитивной. Если еще более огрубить – религиозной. (Сорокин, кстати, считал себя человеком верующим, но ни к одной из существующих религиозных конфессий примкнуть не пожелал, всю жизнь искал какого-то "своего" бога...)
На самом деле, конечно, все гораздо сложнее – на то она и философия.
Впрочем, среди научных достижений Сорокина было и немало вполне прикладных разработок, позже взятых на вооружение и американской и мировой социологией. Сейчас даже неспециалисту знакомы такие термины, как "социальная стратификация" (расслоение общества) и "социальная мобильность", – а ведь одним из первых, кто разработал эти теории, был Питирим Сорокин.
Тем не менее его главные социологические откровения для большинства американских коллег, привыкших "считать", а не "витать в абстракциях", представлялись чем-то слишком отвлеченным и аморфным. А после того как по инициативе одного из гуру американской социологии Толкотта Парсонса (сферой научных интересов которого как раз были математические, формализованные методы в социологии) факультет социологии в Гарварде упразднили, а на его месте был создан факультет социальных отношений, Сорокина туда уже не пригласили.
Уйдя из университета, Сорокин поселился в маленьком городке Винчестере поблизости от Гарварда. Он продолжал время от времени читать лекции, а в 1949 году создал в Винчестере собственный научный центр, название которого для американцев, не склонных к бескорыстию, звучало просто вызывающе: Гарвардский исследовательский центр по созидательному альтруизму. В мире, где превыше всего ценится конкуренция, а не кооперация, где боготворят сильного, победителя, "чемпиона" и презирают сирых и убогих, русский философ задался вопросом, как вернуть в наш насквозь материалистичный и прагматичный мир бескорыстие. Естественное желание дать, поделиться – а не брать...
Нет, воистину, кого только Россия в своем непостижимом альтруизме не "раздарила" миру в начале прошлого века.
Анатолий Цирульников