Текст книги "Люди на корточках"
Автор книги: Автор Неизвестен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
–У меня уже есть одна сенсация, —мирно ответил Пташкин. —Артист с риском для жизни выносит из погорелого театра пропахшую дымом пижаму... А террорист ваш —не сенсация. Была сенсация, пока вы не притащили этого бандита сюда. Теперь это не сенсация, а статья! И не газетная, заметьте, статья...
–Чепуха! —отмахнулся Барский. —Чего он такого сделал? По определению Питера Брука это несомненно был Неживой Театр, туда ему и дорога... Вы с какого же угла подожгли, молодой человек?
Моськин поднял на него страдальческие глаза и сказал глухо:
– Я сразу поджег... В гардероб зашел и поджег...
Пташкин хмыкнул:
– Все равно – театр начинается с вешалки.
– Ну и глупо, – разочарованно сказал Барский. – Потушили небось...
–Какое потушили! —взорвался Моськин. Он вскочил и протянул к Барскому руки, будто хотел придушить. – Там канистра бензина была! мне теперь за всю жизнь не расплатиться, сука!
Барский надменно поднял брови.
–Что я слышу? —Грязные ругательства, истерические выкрики, сетования на судьбу... Должен вам напомнить, что я-то к поджогу театра не имею никакого отношения. Я его одобряю, но и только. Может, это будет катарсис, может быть, из пепла возродится настоящий театр, и Дима Шишкин больше не будет переписывать музыку Бернстайна... Я философ, я строю воздушные замки, я отрешенно смотрю на вас из заоблачных высей... Но что же я вижу? Гнусный поджигатель пытается найти себе оправдание и как бы разделить груз вины? Не выйдет, господа!
– Гм, а действительно, – деликатно поинтересовался Пташкин, – зачем вам понадобилось поджигать театр, если не секрет?
У Моськина задрожали губы, он сник и опять упал на диван. У него был вид астронавта, столкнувшегося с непостижимостью Соляриса.
– Не знаю, – мрачно сказал он. – Сам не пойму, зачем. Как будто голос какой был. Только и голоса не было. Поджег, а зачем – не знаю.
Стеблицкий не верил своим ушам. Его ученик, пусть не отличник, но ведь учивший “Чародейкою зимою...”, учивший! И... поджог театра! Его недавний спаситель —тоже преступник! И эти люди вокруг, непростительно легкомысленные —потенциальные преступники тоже!
Олегу Петровичу внезапно пришла в голову мысль, что, если бы он был женат, то всех этих мерзостей с ним бы не произошло. Он отдавал бы силы и внимание семье, не болтался бы по улицам и не заводил компрометирующих знакомств. И вообще, неладно что-то в
датском королевстве —разрушили устои, навязали чуждую мораль, лупят из пушек... Все стало с ног на голову – попробуй не вляпаться в таких условиях в дерьмо!
–Вы бы, Кузькин, —с надеждой произнес вдруг Олег Петрович, стараясь придать своему гнусавому, (из-за носа), голосу отеческие интонации. —Вы бы прямо сейчас пошли бы в милицию и во всем признались. Это всегда учитывается.
Моськин непонятно взглянул на него и криво усмехнулся.
В этот момент влетел Карпухин, бодрый и свежий как сквозняк.
–Ну, мороз! —радостно пожаловался он. —Зимой пахнет! А в центре полыхает —ужас, что твой Белый Дом! —Он захохотал, но оборвал смех и в раздумьи погладил бороду. -Чем же мне вас удивить? Разве что... Вот! Я вам сейчас полотна покажу —постсоветская чернуха —Гога болтанул, что нашел железный канал, иноземцам за валюту, да не обломилось, музею подарить нешто?
Он резко выбежал в соседнюю комнату и приволок два холста, натянутые на подрамники.
–Любуйтесь! —гордо сказал он, выставляя картины у стены. —А я пока чайковского соображу... – И опять исчез.
Стеблицкий решил проявить независимость и картины не смотреть. Но, заметив, что актер тоже не двинулся с места, тотчас переменил решение и посмотрел. Работы отличались той смелостью и новизной, которая уже позволяла рассчитывать на валюту, но еще ставила в тупик провинцию, и в другое время Олег Петрович непременно поцокал бы осторожно языком, но сейчас живопись Карпухина вызвала у него легкую тошноту и предощущение свирепой зубной боли.
На переднем плане первой картины, занимая чуть ли не половину холста, изображен был стол, покрытый солидной скатертью цвета наваринского пламени с дымом. Скатерть художник писал, не щадя ни души, ни красок, и она вышла монументальной, как мавзолей. Она забивала все остальное —от величественных складок невозможно было оторвать взгляда. Яства, от которых ломился запечатленный стол —краснобокие яблоки, виноградные гроздья, желтые апельсины и менее выразительные мясные блюда были, видимо, сделаны уже на исходе и материалов и, несмотря на изобилие, выглядели тускло и бесформенно, точно вчерашний винегрет, размазанный по тарелке.
Впрочем, мужская фигура, возвышавшаяся над столом, смотрелась достаточно убедительно. Это был ядреный, крепкий экземпляр, одетый в тяжелый костюм под стать скатерти и явно символизирующий торжество порядка, радостного руководящего труда и щедрого веселья. Его отцовские глаза, по задумке художника, должны были смотреть в упор на всякого, кто пожелал бы приблизиться к полотну, приглашая таким образом к активному сопереживанию. Однако на одном глазу рука живописца дрогнула, левый зрачок закосил, и вместо равномерного пытливого взора мужчина являл зрителю несколько двусмысленную мину.
За спиной подпорченного героя расстилалась перспектива, заключавшая в себе синезеленые кусты, похожие на кляксы, белый дом с колоннами, пухлый и нестойкий с виду, будто слепленный из теста, и чубатого парня с баяном и двумя девушками по бокам. Из баяна почему-то вовсю свистало оранжевое пламя – очень возможно, что меха его были из шкур известного жирафа. Лицо парня выглядело зверским и застывшим, как у матросаухаря, снимающегося для дембельского альбома. Девушки вообще были прописаны коекак и издали напоминали веники из синтетической нитки.
Завершало пейзаж ядовито-перламутровых тонов небо, без малейшего намека на воздух -возможно, вся эта фантасмагория разворачивалась внутри речной перламутровой раковины.
На второй картине, уже не рискуя баловать с глазами, художник поместил своего героя к зрителю спиной —зато уж и спина вышла на славу. Герой, опять-таки кряжистый и ядреный, стоял на свежей пашне —прочно и тяжело, как пушка, и задумчиво таращился в синие дали. Складки на комиссарской кожанке, на широкозадых галифе, на приспущенных кирзачах были выписаны настолько смачно, что их хотелось пощупать, как хорошую бабу.
Пашня, однако, была проработана не так ловко и допускала толкования, а синие дали и вовсе вышли уже не совсем синие —опять-таки никакой глубины и воздуха не было в них, и казалось, что просто стоит эта могучая фигура перед какой-то ситцевой занавеской и терпеливо ждет, когда занавеску откинут и покажут наконец настоящую даль.
–Ну, как? —весело загремел Карпухин, вылетая из кухни. -Нравится? Что характерно, обе картины называются “Заря нового дня”! Каков подтекст, а? Пощечина общественному вкусу! Клизма в задницу тоталитаризма!
– За такую халтуру, – сказал Барский, – тебе самому надо бы надавать пощечин!..
Карпухин беззлобно захохотал.
–Ты ничего не понимаешь, столичный сноб! Гении рождаются в провинции! Будь я чуточку расторопнее, я получил бы за эти картинки тысячу баксов! Но... птичка улетела!
Барский покачал головой.
–Тебе, Боря, сейчас другое писать нужно. По нынешним временам хорошо написать, например, какой-нибудь: “Конец Верховного Совета”! Представь —бункер, чад, огромный стол, скатерть... Скатерти у тебя, кстати, получаются!.. Значит, скатерть —пятна винные, шматки красной икры, ананасы, безумный Хасбулатов с белым лицом, и Руцкой в сапогах – направляет в ствол последний патрон...
Карпухин захлебнулся от смеха.
–Язвительный ты, Саша, человек! —одобрительно заорал он. —Не зря тебя отовсюду гонят в три шеи! А я – человек широкий! Я тебя не выгоню, а даже чаем напою!
При слове “чай” репортер Пташкин изменился в лице. Из-за спины художника он жалобно глядел на Барского и подмигивал обоими глазами. Актер этих гримас не замечал. Он совершенно расслабился в уютном кресле и, казалось, собирался оставаться в этой позиции до конца дней своих. Стеблицкий же, умиравший от голода, был согласен и на чай.
Неожиданно взорвался Моськин.
– На хрен! – басом сказал он. – Водки надо! Выпить мне нужно, мужики! Сука буду! В натуре, мужики, не выпью – повешусь!
Карпухин неуверенно хохотнул и сказал:
– Ну-у, я не знаю... Сбегаем, что ли?.. Скинемся?
Он обвел всех недоумевающим взглядом.
– Не надо! – громко и зловеще произнес Барский. Нарочито горбясь, он выбрался из кресла и прошаркал в прихожию.
Пташкин тревожно посмотрел ему вслед и пожал плечами.
Вернулся Барский в белом пиджаке, надетом прямо на свитер. Пиджак был мят, грязен и слегка надорван. Не обращая ни на кого внимания, грозно чеканя шаг, Барский пересек комнату и уселся за стол.
– Черт! – обалдело проговорил Карпухин. – Ну, даешь! Я думал, он за бутылкой пошел... А он, ха-ха, явился в белом фраке, элегантный как рояль! Ха-ха-ха!
Барский надменно взглянул на него и поднял руки.
–Желаю, —сказал он торжественно, —чтобы на этом столе немедленно появились... —он перевел дыхание. – Коньяк армянский – пять бутылок!..
Внезапно в тишине раздался изумленный крик Пташкина, затем -чистый стеклянный звон, и на столе из ниxего возник мираж.
– Ну, ты... – художник закрутил головой и замахал руками. -Ну... ты... Нет, ну я не знал, что ты еще и факир!.. Ну!.. Ну!..
Суетясь и фыркая, он подбежал к столу и с опаской схватил одну бутылку. Все следили за ним, невольно затаив дыхание —лишь Барский равнодушно посматривал по сторонам скучающим мефистофельским взглядом. “Эт-то что же —реквизит у тебя?” —бормотал, нахмурив брови, Карпухин, срывая пробку и отчаянно отхлебывая прямо из горлышка.
У Стеблицкого от напряжения заболела шея.
– Армянский! – убежденно сказал Карпухин и как-то сразу успокоился.
Странным образом успокоилось и общество. А чудеса не кончались. После минутной паузы на столе по велению актера появились: поросенок с хреном, почки под соусом, говядина боф а ля мод, страсбургский паштет, щи с грибами и щука по-итальянски.
Незаметно для себя присутствующие подтягивались к пиршественному столу ближе и ближе. А Барский не унимался.
– Говядина филе де соте в мадере.. шашлык по-азиатски, телятина с вишнями.. м-м... фрикасе из перепелок... – говорил он. – Зразы а ля Нельсон... пирог архиерейский... лук испанский в сметане...
Он перечислял яства с мрачной обстоятельностью потерпевшего, у которого обчистили холодильник. Упомянутые чудеса кулинарного искусства незамедлительно оказывались на столе. Места уже не хватало, и на пол начали падать фрукты.
Стеблицкого это изобилие заворожило не менее прочих. рациональный ум его пытался оправдать происходящее тем, что Барский элементарно достает все из рукава, но потерпел на сем поприще решительное поражение – все-таки тут не давешняя лягушка была, мелкая незамысловатая тварь.
Другие же, кажется, и не пытались искать объяснений – сработала психологическая защита – они восприняли все как данность и поступили соответственно – просто поволчьи набросились на еду.
Барский оборвал свой речитатив и, довольно усмехаясь, наполнил бокал коньяком. Моськин, оставив меланхолию, сосредоточенно хлестал водку. Художник тоже хлестал, но закусывая и блаженно урча.
Продувная физиономия неудачливого Пташкина при виде еды сделалась волшебным образом нежной и юной —забытый трепетный свет зажегся в его глазах. Стеблицкий машинально отметил про себя, что давненько ни в одной толпе не встречал он столь свежих и трогательных лиц. Олег Петрович умилился, махнул на все рукой и плеснул себе водки.
Через полчаса застолье вошло в обычное русло и мало чем отличалось от обычных застолий средней полосы. Сотрапезники, ошеломленные количеством напитков и закусок, впали в то благодушное состояние сытости, которое позволяет обходиться без щекотливых вопросов о происхождении щедрых даров.
Водка оказалась забористой, и Олег Петрович очень скоро поплыл. За вуалью винных паров лица окружающих вновь показались ему милыми и интеллигентными. Борода Карпухина вдруг как прежде сделалась свидетельством гениальности, а белый пиджак придал Барскому утраченный было шарм и загадочность джентльмена с Юга, помолодевшее лицо Пташкина выдавало в нем трибуна и проводника гласности, и даже в чертах,
как его, Кузькина временами возникало что-то похожее на живой ум и врожденную порядочность – в общем, компания выходила славная. И разговор шел об искусстве.
–Слушай, Сашок! —льстиво басил Карпухин, обнимая актера панибратской рукой. —А купи ты у меня “Зарю нового дня”? Обе купи! Я же знаю, ты можешь! За пятьсот отдам!
– Да на что они мне? – смеялся Барский.
– Для театра купи! – горячился Карпухин. – Выставишь в фойе. Как меценат.
– Да ведь театра-то... нет!
– Нет?.. Ах, ты, черт!
Потрясенный фактом, художник залпом выпил фужер водки, захмурился и долго тряс головой. От тряски цена картин заметно упала, потому что придя в себя, Карпухин предложил сделку Стеблицкому —и всего за двести пятьдесят. Тонко улыбнувшись, Олег Петрович мягко отклонил предложение, сославшись на стесненные обстоятельства, и сразу же живо заговорил с Пташкиным о свободе слова.
Репортер с безумными от счастья глазами предавался пожиранию заливного из говядины и сосисок по-венски одновременно —он проделывал это искренне и беззастенчиво, чавкая, облизываясь и бормоча в полузабытьи: “Какава!..”
Свобода слова застряла у Стеблицкого в горле, и он с немым изумлением лишь наблюдал, как исчезает в утробе Пташкина дымящиеся венские сосиски.
Покончив с ними, Пташкин стал шарить взглядом, что бы съесть еще. Заметив гримасу на лице Стеблицкого, он виновато сказал:
–Вы по поводу газет-с? С этим вопросом вы лучше к Саше.. Ему, по-моему, виднее... А я, извините, пожру! Последние годы, знаете, как-то совсем растерял культуру питания -картошка все да водка “Русская”... Совершенно щенячий рацион! Когда теперь...
И он потянул к себе блюдо со свиными ушками.
–За двоих жрет, а? —подмигнул Барский. —Еще бы, кроме Пташкина ему еще и Врублевского надо кормить! – и он захохотал. Пташкин ухмыльнулся и, нимало не смутившись, отправил в рот очередной кусок. Обиделся за него Стеблицкий.
– Однако же... вы не можете отрицать... что пресса и свобода слова...
–А, бросьте! —поморщился Барский. —Вот мы с вами сидим, разговариваем —это и есть свобода слова. Другой нет. За другую вам при любом флаге тут же отвалят язык.
– Нет?! – изумился художник, приподнимаясь над столом и вращая глазами от сильных впечатлений.
–И вообще никакой политики нет, —вдохновенно чесал языком Барский. —А есть просто жизнь во всем богатстве ее проявлений! не верите? Зря. Вот вам простой пример -коммунизм пал, а кому от этого легче?.. То есть пал мираж, ничего даже на миллиметр не сдвинув в окружающей нас мерзости!
–Коммунизм, положим, мираж... —согласился Пташкин с набитым ртом. —Но коммунисты-то были!
–Вот! В том-то и штука! —радостно заявил Барский. —И коммунистов не было! Ни одного!
– Ну, положим... – засомневался Пташкин. – Лично я знал человек сто. – Он прожевал и задумчиво добавил. – Я сам – матерый большевик... Взносы, к слову, платил как зверь!
–На вас, дорогой наш Пташкин, просто маска большевика. И довольно неубедительная даже на наш неискушенный вкус... Большевики так не едят, я знаю, я играл большевиков...
–Некорректно, Александр... —вздохнул Пташкин, обеими руками поднося ко рту бутерброд с икрой. – Сначала вводите во искушение, а потом корите... – Он алчно откусил и удовлетворенно прихрюкнул, – куском попрекаете...
–Да я ничего! —великодушно сказал Барский. —Только я же знаю вас, как облупленного – сейчас насытитесь и на водочку наляжете, а это чревато. Все ведь выблюете!
– За миг блаженства, – философски заметил газетчик, – жизнь готов отдать!
Стеблицкому уже не удалось вставить в это треп ни словечка. он потихоньку выпил и загрустил. Как никогда ему захотелось тепла и покоя. Какие-то абстрактно-милые черты замелькали в неверных испарениях алкоголя, уютные обои, занавесочки, огоньки... Олег Петрович тряхнул головой и вдруг осознал, что час поздний, автобус не ходит, а до дома -километры черной, холодной пустыни, где из мрака выпадают немытые, страшные, будто восставшие из могил люди, чадит пепелище, и ледяной ветер драит лицо.
Нарисовав такую картину, Олег Петрович испугался и решился на отчаянный шаг. Он позволил себе закрыть глаза на недостойное поведение бывшего ученика, выразившееся в поджоге театра, и задумал соблазнить его уже не на сдачу властям, а на поездку домой в автомобиле, обратив, разумеется, внимание на строжайшую осторожность при движении.
Моськин, к тому времени выпивший море водки, странно молчал и казался гордым и неприступным. Стеблицкий вообразил, что он гордится оттого, что можно вот так запросто на грязном пустыре отлупить учителя, а ученика на “Москвиче” нельзя. Поэтому Олег Петрович постановил действовать задушевно, с легкой грустинкой пожилого человека, у которого вся надежда теперь на молодежь.
С расслабленной ностальгической улыбкой пересел он поближе к Моськину, полуобнял его отеческой рукой, помолчал и сказал дрогнувшим голосом:
–Что ж, Кузькин... Вот и ты уже на большой дороге жизни... А помнишь... м-м... вот! “Чародейкою-зимою околдован лес стоит...” Ну-ка, как там дальше?
Он проникновенно и чуть-чуть озорно заглянул Моськину в глаза, призывая его как бы вернуться в этот заколдованный лес, такой засахаренный и дружелюбный, но бывший ученик поднял пьяные измученные глаза и, посмотрев туда, где чернело ледяное оконное стекло, сказал громко и обреченно:
– Все, мужики! Созрел. Сдаваться иду! Семь бед – один ответ!
Мужики восприняли заявление равнодушно. Барский, кажется, просто не поверил. Пташкин, уже набравшийся, всерьез собирался исполнить предсказание актера, икал и шарил глазами туалет. Удивительнее всех повел себя Карпухин. Он вскочил, едва не опрокинув стол, и, запинаясь, сказал поверх голов:
– Так... значит... Пора и честь... Ребята!.. Я тоже домой. Домой, домой, домой! В постельку и – храповицкого...
Он выметнулся в коридор, ударился о косяк и упал, сшибая полочки и тумбочки. И тут началось столпотворение.
Пташкин с застывшим лицом, словно на помощь, бросился вслед за художником, рванул дверь туалета и еще на ходу изверг первую волну. Моськин совершенно независимо и почти не качаясь обошел всех, мигом влез в куртку и стремительно покинул квартиру, спустившись по лестнице с таким гулом и грохотом, будто провалился в мусоропровод. Художник Карпухин поднялся со стоном, прокрался вдоль стены, обрушивая на пол вешалки, долго, обиженно сопя, вытягивал из кучи одежды длинный, как глиста, шарф, долго наматывал на шею, скорбно склонив голову, и наконец силы оставили его. С недомотанным шарфом художник пал на груду одежды и уснул, видимо, отчаявшись этой ночью обрести свой дом.
–Боже мой! —заплетающимся языком сказал Стеблицкий. —И это... это —культурные люди!
–Да-с! —откликнулся Барский, неприятно улыбаясь. —С кем вы, мастера культуры? В смысле, с кем пьете? Ну, с кем?! Конечно, от Пташкина я ожидал, а вот от Карпухина не ожидал... Сказалось, видимо, душевное потрясение, подспудно, но сказалось. А вот вы, Олег Петрович, как стеклышко! И вы, что же, так и не замечаете в наших, гм... эскападах ничего необычайного? Сервировка стола, скажем, не наводит вас на размышления?
Стеблицкий задумался. Он вовсе не был как стеклышко, но ему очень хотелось все происходящее объяснить каким-нибудь техническим фокусом или роковым совпадением. Объяснить и забыть. Еще лучше, если бы объяснил кто-то посторонний.
– И что же – сервировка? – осторожно спросил он.
Барский усмехнулся, подлил водки и выпил залпом. Из туалета доносился замирающий хрип репортера. Барский неторопливо закурил, выпустил дым в направлении люстры и заговорил:
–Значит так... Будем реалистами —мы столкнулись с волшебством. От сего факта никуда не уйдешь. Можно, конечно, предположить, что с дождем на пиджак пролился некий засекреченный состав, но это вряд ли. Слишком живописный букет... Что-то утекло оттуда —из пятого ли измерения, из преисподней ли, из небесной канцелярии —не знаю. Оттуда, куда нам ходу нет. По-видимому, этого не должно было произойти никогда, но... произошло. А, поскольку эти дела нас не касаются, хорошего ждать не приходится. Вам не показалось странным, что этому молодому человеку захотелось сжечь театр? Именно тогда, когда там был пиджак? Не удивлюсь, если завтра кто-то захочет сжечь меня -вместе с пиджаком... Этот пиджак не должен существовать в нашем мире –и не будет. Вопрос времени... А за это время нужно успеть попользоваться им с наибольшей выгодой... Может быть, перенесемся в Штаты, а, певец печальных равнин? Снимем дачу во Флориде, с девками в бикини... Или нет! Рванем в штат Миссисипи, на Юг! будем слушать черные блюзы, жрать маисовую кашу и хлестать виски! Закажем вам белый пиджак —не такой волшебный, правда, но тоже изумительный —и белую шляпу! Купим плантацию, черт возьми, дом с колоннами —как у Карпухина на картине... А по ночам будем предаваться разврату с юными негритянками! Мрачные легенды, дремучие инстинкты, кровосмесительные страсти! Вступим в ку-клукс-клан —будем гоняться по болотам в белых балахонах за неграми. То есть, когда не будем заняты негритянками -будем за неграми... Между прочим, в реках там водятся крокодилы. Если у нас появятся враги – их трупы мы будем скармливать крокодилам...
Олег Петрович молчал, ошеломленный тем, как быстро вялый ручеек разговора о сервировке стола обернулся чудовищным разливом далекой Миссисипи. Он без возражений принял предложенную Барским рюмку водки и машинально выпил.
Это было ошибкой. За первой последовала вторая, третья... Барский витийствовал, гипнотизировал, разыгрывал руками завораживающую пантомиму – и Олег Петрович не заметил, как нализался.
Опомнился он уже в прихожей, когда Барский почтительно и заботливо втискивал его в куртку. Артист держался из последних сил. Одев Стеблицкого, он так же тщательно обмундировал и Пташкина, который уже ничего не мог сам и только равномерно покачивался, время от времени бормоча: “Мыслящий тростник-с!..” Барский нахлобучил ему на уши шляпу, после чего репортер умолк и уже только просто качался.
Сам Барский одеваться почему-то не стал и, церемонно раскланявшись с телом хозяина, мертво спавшим среди разоренного гардероба, вытолкнул собутыльников на лестницу и закрыл дверь.
На холодной черной улице не было ни души. Свет звезд царапал глаза. Приятели, не сговариваясь, сразу куда-то пошли. Барский дважды падал на тротуар. Стеблицкий смотрел на него с презрением.
Время от времени он резко останавливался, сгребал тилипающегося актера за грудки и пронзительно смотрел ему в глаза.
– Пушкин – это наше все! – требовательно говорил Стеблицкий.
– Все? – удивлялся Барский заплетающимся языком.
– Все! – решительно отрубал Стеблицкий.
– Ну, тогда – все! – отчаянно кивал Барский – так, что едва не отрывалась голова.
И они вновь согласно плелись по уснувшему городу, заботливо подпирая друг друга плечами. Белый пиджак светился в ночи, как гнилушка.
10.
Воздух был холоден и пронизан туманом. Неуютная предстартовая тишина нарождающегося дня давила в уши. Двор, где жил артист Барский, был еще пуст, и даже собаки не рылись в мусорных ящиках. Вместо них шуровал некто —в старом ватнике на голое тело, плешивый, с головой, похожей на мороженую сливу —он бесшумно и споро сортировал содержимое металлическим прутом, извлекая нужное.
Актер, сунув руки в карманы, тупо смотрел на старателя красными воспаленными глазами. Его трясло. Белый пиджак выглядел так, словно рядом с Барским взорвалась керосинка.
Пташкин тоже маялся. Он стал еще меньше ростом и зеленее лицом.
Олег Петрович чувствовал себя не совсем плохо, но какой-то озноб периодически охватывал его, и трудно было понять – только ли похмелье и раскаяние были источниками этой дрожи. С детской растерянностью Олег Петрович вдруг понял, что и странное предвкушение новых, неосознанных до конца желаний тому причина.
Но следовало что-то делать. Застывший серый пейзаж, центром которого властно обозначилась помойка, располагал к безумию. Олег Петровичу захотелось немедленно избавиться от своих спутников, принять душ, позавтракать, вообще привести себя в рамки. Он сухо сказал:
– Я – домой!
Барский странно взглянул на него, пожевал пересохшими губами и согласно кивнул:
– Пойдемте! Я вас отвезу...
Олег Петрович поморщился – этот человек положительно невыносим!
– На чем же, позвольте узнать, – саркастически заметил он, – вы меня отвезете?
–На чем? —удивился Барский и решительно пошел со двора. —Ну, скажем, на “Мерседесе”.
Стеблицкий с ненавистью взглянул ему в затылок, но пошел следом, и, размягченный и пыльный, точно тряпичная кукла, поплелся за ними репортер Пташкин. Выйдя на улицу, актер остановился у края тротуара и с раздражением сказал в пустоту: “Хочу белый “Мерседес”!”
И стал “Мерседес”.
Он холодно сверкал белыми лаковыми крыльями, серебряными ручками и полированным стеклом. Мотор его молчал, но чувствовалось, что мощь таится в нем необычайная. Даже умирающий Пташкин сказал: “Ух, ты!”.
Олег Петрович ничего не сказал. Он наконец уверовал. Полностью и бесповоротно. Он очень ясно вдруг понял, что —да, настал звездный час, и нужно успеть, суметь распорядиться, а там... И водопад желаний обрушился и почти раздавил его.
Оглушенный, протиснулся он в дверцу автомобиля, заботливо распахнутую волшебным Барским, откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза. Салон “Мерседеса” имел сладкий, тонкокарамельный запах. Это был запах рая.
Барский сел за руль, но мотор запускать не торопился. Он задумчиво смотрел вдаль, на пустынную улицу, подернутую утренним туманом, и молчал.
На заднее сиденье со Стеблицким влез репортер и захлопнул дверцу. Наступила блаженная тишина.
– Отвезем Пташкина, – сказал актер. – Ему рядом. А потом вас, Олег Петрович. Выпить не предлагаю. Пожалуй, нужно немного отдохнуть, верно? Осмыслить, а, Олег Петрович?
Стеблицкий поймал его странно-насмешливый взгляд в зеркальце и неожиданно сказал:
–У вас такая ми... милая жена... —Против воли в его голосе прорезалось неуместное умиление, и актер криво улыбнулся. Тогда Олег Петрович закончил уже на совсем высоких нотах. – А вы – человек без чувств!
Выброс эмоций произошел у Стеблицкого не совсем случайно. Дело в том, что уже под утро они все-таки завалились к Барскому домой. Олег Петрович, который в жизни своей не испытывал ничего похожего на ощущения минувшей ночи, в одну минуту чуть не влюбился в жену Барского, которая встретила их, полуобнаженная, гневная, заманчиво розовая спросонок. Но Барский! Барский снова все превратил в фарс —жену он покрыл затейливым матом, сотворил бутылку “Хереса” и беспардонно включил кассетник,
заголосивший в тишине внезапным гнусавым (жабьим, определил Стеблицкий) тенором, поддерживаемым всхлипывающей гитарой —неприятная, иноземная музыка каркала и металась в четырех стенах, ей было тошно и больно в неухоженной скромной квартирке, и всем тотчас стало тоже тошно и захотелось куда-то на волю, хоть к чертям собачьим... —Джонсон! —поторопился объяснить хозяин, прибавляя звук до полного безобразия. -Приятель привез кассету... Отец современного блюза! Музыка исцарапанной души. Между прочим, ходят слухи, что был он ученик дьявола, вроде нас с вами, Олег Петрович! А кончил плохо – обманутый муж отравил стаканчиком виски...
Он уже почти кричал, пытаясь перекрыть певца, а также жену, добросовестно рыдающую на кухне. Стеблицкого ранило все —и крики Барского, и то, что его записали в ученики дьявола, и пронзительный плач артистки, и запах хереса, но протестовать в таком шуме было выше его сил.
Однако испытанный им стыд и странное томление напомнили о себе в салоне “Мерседеса”, и Олег Петрович не удержался от упрека, хотя, признаться, его дело здесь
было десятое.. – Да, – холодно согласился Барский. -Лицо ее миловидно, но слишком смахивает на... м-м... собственно череп... И, чем дальше, тем разительнее сходство. Для женщины худощавого телосложения это, конечно, извинительно, но, увы, не пробуждает сильных чувств... Боюсь, вы поддались чарам моей жены исключительно в силу своей неопытности и длительного воздержания.
– Вы просто алкоголик, Барский! – заливаясь краской стыда, сказал Олег Петрович. – Вы – опустившийся человек, променявший все на глоток вина! Еще говорите, что вы человек искусства! Да вам не нужно ни искусства, ничего! Вы не уважаете людей, вы мучаете женщину, говорите о ней... мерзко... вы...
Боясь, что Барский снова откроет рот и снова скажет что-то стыдное, унизительное, Олег Петрович сам тарахтел, не переставая, как-то не подумав, что мерзкий алкоголик может запросто превратить его в жабу – нерастраченная, неутоленная любовь двигала им.
Однако Барский и не думал обижаться.
– Что вы можете знать о пьянстве? – презрительно спросил он. – Вы, плешивый бойскаут! Ваш удел —пригубить рюмочку и лупать потом весь вечер блаженными глазами. Настоящий пьяница чужд всему. Он уходит из дома, как солдат, он переживает тысячу приключений, он встречается с загадочными людьми, с чудовищами, с призраками, с космическими рейнджерами! Он не знает, вернется ли назад. Настоящее пьянство —это десант в ад! И знаете, где находится этот ад?.. Везде! А еще лепечете об искусстве – не подозревая о повсеместности ада!.. И вам ли говорить об уважении к людям —вы ежились и крутились, как угорь на сковородке, мечтая поскорее сдать вашего Кузькина в милицию, лишь бы самому остаться чистеньким! Но дело обстоит так, милейший Олег Петрович: в этой стране человек никому не нужен, и из этого каждый может сделать два вывода.
Первый: не нужен —и хрен с ним, мне он тоже по фигу, а второй —человек никому не нужен, так хоть я помогу ему!
– Да? – вскинулся оскорбленный Стеблицкий. – А о нас вы подумали?
–А как же?! —искренне удивился Барский. —О вас, о вас лично я подумал в первую очередь. Ведь мы с вами приступаем к Исполнению Желаний! О вас я особенно забочусь. Наверное потому, что вы тоже маленький обиженный мальчик с оттопыренными ушами, не осушивший еще своих детских слез.
– Я не мальчик, – сердито сказал Олег Петрович. – И не нуждаюсь в вашей заботе.
– Не поймешь вас... – вздохнул артист.
В безжизненном рассветном пейзаже вдруг обозначилось какое-то движение. Белый с синей полосой автомобиль, лихо пожрав пространство, объехал “Мерседес” и остановился в десяти метрах, выщелкнув из утробы двоих раздраженно-бодрых людей в милицейской форме. Оставив дверцы распахнутыми настежь, милиционеры направились к “Мерседесу”.