355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Люди на корточках » Текст книги (страница 1)
Люди на корточках
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:40

Текст книги "Люди на корточках"


Автор книги: Автор Неизвестен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Николай Якушев

ЛЮДИ НА КОРТОЧКАХ

Повесть

Желания, мечты... Куда от них деться? Пока ты жив, ты желаешь. Пустая амеба —и та хочет жрать. Птица без крыльев, невольно на ум приходящая, хочет жрать еще больше. Что же говорить о человеке! Он просто изнурен желаниями – он хочет любви, денег, хорошей погоды и уважения коллег. Бывают желания совершенно дерзновенные. Я знавал человека, который мечтал стать начальником районной почты!

Желания поддерживают нас над бездной, но не они ли в итоге и повергают вас в нее? Наши-то с вами желания невинны и извинительны. Не то чужие —они вызывают недоумение и эту жуткую стрельбу на ночных улицах. Хорошо, когда у соседа все ограничится вишневым лимузином. А ну, как ему захочется чего-нибудь гадкого, запредельного, противного всем законам?!!

4 октября 1993 года Петр Моськин, умеренно оптимистичный человек тридцати трех лет отроду, приватный специалист по бытовой технике, находясь в полном здравии и твердом рассудке, вдруг почувствовал жгучее и неопредолимое желание.

Он захотел сжечь городской театр.

Желание не было мотивировано абсолютно ничем —оно как бы упало с неба. Моськину вообще театр был по фигу, если не сказать больше, он и не думал о нем никогда. В жизни Моськина не допускалось ничего лишнего и выходящего за жестко очерченные границы: одна жена, один ребенок, одна квартира, один “Москвич”, а, лучше сказать, один кузов, восстановленный даже не из соображений престижа, а из спортивного интереса. Конечно, Моськин мог заколачивать бешеные деньги, но заколачивал их ровно столько, сколько нужно для умеренной жизни —и ни копейкой больше. Когда деньги кончались, Моськин шел на промысел и тут уж драл безбожно, игнорируя вздохи и жалобные слова.

Действовал он безошибочно и психологично. Заходил в дом, выслушивал жалобы, долго рассматривал спекшийся аппарат, деликатно позвякивал инструментами и сдувал пыль с деталей.

Хозяйка маялась у него за спиной – словесный поток ее постепенно иссякал. Моськин еще раз заглядывал в агрегат.

– Да-а... – говорил он осуждающе и, сосчитав в уме до десяти, медленно поднимался.

Хозяйка с трудом улыбалась и неестественно живо спрашивала:

– Что, все пропало?..

Моськин принимал равнодушный вид, чесал в затылке и раздумчиво говорил:

– Ну, вообще-тог можно попробовать... Но сто-о-о-ить будет!

И скептически усмехнулся, будто самому не верилось в такие цены.

Раньше докучал ему участковый. Заходил иногда, осторожно присаживался на кухонную табуретку, похожий на усталого медведя.

–Ну, что, Моськин, —беззлобно говорил он. —Опять не работаешь? Живешь как перекати-поле, доходы нетрудовые... А ведь золотая у тебя голова! А руки?!

Он имел основания так говорить —однажды Моськин так починил ему телевизор, что тот стал ловить Польшу и инаугурацию папы римского —и денег не взял. Симпатичен этим был Моськин участковому.

Когда грянула апрельская странная революция, он и вовсе махнул на тунеядца рукой, а Моськин ожил и на почетном месте прилепил портрет лысого, с апокалиптической отметиной, лидера —как в былые романтические времена некоторые вешали над кроватью бороду неистового Фиделя. Участковый больше не приходил и не мешал Моськину наблюдать в спокойствии и неге размеренную русскую жизнь.

И надо же, чтобы именно на него указала пальцем судьба, распределяя роли безумных злодеев!

В тот день он сидел над распотрошенным магнитофоном, насвистывая и выпаивая сгоревшую микросхему. В доме стояла благодатная тишина – жена была на работе, дочь -в школе. За окном, через пустырь виднелось пригородное шоссе – далекие автомобильчики вспыхивали на бегу ветровыми стеклами.

И тут вдруг как ошпарило. Задрожали руки, и он отложил паяльник. Стало страшно. Моськин бессмысленно уставился в окно —километр пустыря в сером кустарнике, ленточка дороги, солнечные вспышки на стеклах машин...

В гараже канистра с бензином, тупо подумал он, до театра десять минут езды, одна спичка и...

– Я шизанулся! – с отчаяньем сказал Моськин в пустоту. – Я хочу сжечь театр!

Он вскочил и заметался по квартире. Желание крепло. Моськин торопливо набрал телефонный номер. Дружок был в отгуле и откликнулся сразу.

–Я шизанулся! —обреченно крикнул Моськин в трубку. —Я хочу сжечь театр! —он вслушивался в шелест телефонной бездны с безумной надеждой.

В трубке заклокотал дружеский хохот.

–Петюня! Ты чего —закеросинил вчера, что ли? —голос друга был сочувственный, но легкий. – Ты это брось! Ты мне кассетник обещал, того...

–Ты понял, что я сказал?! —с ненавистью спросил Моськин. —Без балды. У меня крыша поехала. Понял?

–Стоп! —уловив интонацию, сказал друг. —Слушай сюда. Значит, сиди дома и никуда не выходи. Я ментом буду. Будем лечиться! Все – жди!

Моськин положил запищавшую трубку. Лицо его исказилось. Он торопливо оделся и вышел из квартиры. Железный гараж был в полусотне метров от дома.

Моськин открыл ворота, хмуро поднял канистру с бензином, поставил в багажник и вывел машину. Ворота он запирал, будто прощаясь. Был даже соблазн зашвырнуть в кустарники бесполезный ключ.

Он опять сел за руль, с остервенением трахнул дверцей. Кусая губы, завел мотор и покатил в город...

I. Лес осыпался за одну ночь. Дочиста. Еще накануне холмы, окружавшие городок, вздымались застывшей золотой пеной. До самых сумерек торжественно синели небеса. И тихо отгорал закат.

Но к полуночи по-разбойничьи засвистал ветер, разом погасли все звезды, вдрызг разлетелось неприкрытое окно на девятом этаже, и припустил дождь. Всю ночь ветер выл, стонал и бился в дрожащие стены.

На рассвете, разбрызгав последние сизые капли, ураган стих. Взошло холодное солнце. Дело было сделано. Лес опустел, оголился, ощетинился серыми остриями, суровый, как готический собор. Топайте, намекал он, месса эст.

Олега Петровича Стеблицкого, возвращавшегося от добрых знакомых с утреннего чаепития, печальная картина отходящего мира волновала лишь косвенно.

“...люблю я пышное природы...” – озабоченно бормотал он, глядя, куда бы ловчее ступить почти новым башмаком.

Именно безобразие под ногами беспокоило его сейчас —все эти непременные атрибуты российской осени: жирные комья грязи, колеи, начиненные мутной водой, и кучи мусора, гниющие едва ли не у каждых ворот. Кучи, которые сторонний наблюдатель отнесет несомненно на счет российского же обычного свинства, напротив, свидетельствовали о потаенном стремлении граждан к чистоте и совершенству жизни, ибо только последний бездельник поленился бы отправить со двора эту истекающую слизью картошку, эти сверкающие жестянки, эти желтые перья и синие кишки, и даже кое-где —экзотическую банановую кожуру. Прочь ее!

Однако Стеблицкий, будучи капризным интеллигентом и, то есть, в какой-то степени наблюдателем, воспринимал кожуру как личное оскорбление. И хаотичность градостроения, кстати, тоже – из-за нее до своего микрорайона с гордыми девятиэтажками и асфальтовыми дорожками ему приходилось добираться через унылую улицу, будто сошедшую с картинки учебника по истории – глава “Как жили наши предки”.

Нет, очень это было оскорбительно. Потому хотя бы, что, если вы, например, Олег Петрович, то вы —Олег Петрович и не более того. А в имени-отчестве Олега Петровича Стеблицкого имелся некоторый особенный акцент, некоторый отзвук почтительного титулования, что-то вроде “вашего благородия” или “высокоблагородия” даже. При нашей хитрой жизни в отсутствие титулов официальных такой удивительный ореол озаряет имяотчество человека, который хоть чем-то “облечен” и свободно может портить кровь любому —в пределах своей компетенции, конечно. Это может быть кондуктор, например, директор карусели или школьный учитель. Природа не терпит пустоты, и оттого иной раз даже Иван Иванович звучит не хуже “вашего превосходительства”. Олег Петрович Стеблицкий был школьным учителем.

Но сказать так, значит ничего не сказать. Он был не просто учителем, а преподавателем великой литературы, которую предпочитал именовать изящной словесностью. И правда, в его интерпретации литература делалась как-то изящнее.

Сам Стеблицкий был человеком тонких чувств, и тщательно эту тонкость в себе берег. Он носил куртки из мягкой замши, говорил глубоким напевным голосом, нарочито украшал речь цитатами, боготворил театр, музыку (“...музыку я разъял, как труп”, —говорил он невпопад) и регулярно покупал у знакомой продавщицы пластинки какого-нибудь, скажем, Дебюсси. Купив пластинку, он долго и строго разглядывал ее на свет и вежливо просил заменить: “...видите, Аллочка, здесь дефект —это очень скажется при воспроизведении”. Аллочка меняла. Стеблицкий успокаивался и шел домой, чтобы предаться, как он выражался, пиршеству звуков. Музыка действовала на него на редкость благотворно, и уже к десятому такту Олег Петрович засыпал здоровым и мирным сном на теплой холостяцкой кушетке.

Он водил дружбу с двумя-тремя местными художниками, достаточно непризванными, чтобы считать себя гениальными, и очень “чувствовал” живопись. Однако же из-за странного каприза памяти он вечно путал Манэ и Моне, чего в душе стыдился, давая то и дело зарок разобраться с этими французишками раз и навсегда —как Кутузов под Бородино, —но какие-нибудь текущие дела отвлекали его, и опять все кончалось холостяцкой кушеткой.

Сам он также не был чужд творчества, и весной в местной газетке обязательно появлялась его лирическая зарисовка, начинающаяся словами: “Чу!..”, ну и так далее.

Фамилию свою носил он с гордостью, будучи уверен, что это непременно старинная и шляхетская фамилия. Ему очень нравилось вдруг вычитать в какой-нибудь книге: “...происходил он из знатного, но обедневшего шляхетского рода...”. Читая эдакое, Стеблицкий начинал ясно понимать, что его скромный нынешний достаток является

прямым продолжением былой знатности, и в груди его делалось тепло, точно после рюмки коньяка, знатоком коего он себя почему-то почитал.

Что еще? Он имел на удивление тонкие “артистические” или “аристократические” (здесь еще Олег Петрович не сделал окончательного выбора) руки, за которыми ухаживал и которыми при случае очень выразительно жестикулировал, так что выходило даже немножко —самую малость —не по-мужски, отчего военрук школы Ступин после разговора со Стеблицким долго плевался и монотонно матерился сквозь зубы, словно творил мрачную языческую молитву.

Непонятно, что его так разбирало —просто Олега Петровича в силу его холостяцкого положения интуитивно тянуло к чему-то изящному, женскому, как тянет рахитика к яичной скорлупе. Но непосредственно общаться с прекрасным полом Стеблицкий не мог, потому что еще в детстве, когда душа болезненно мягка и ранима, матушка категорически запретила даже думать об этом, заявив, что все женщины —мерзавки. “Мужчины тоже мерзавцы, —после некоторого раздумья добавила она. —Но они, по крайней мере, не смогут претендовать на жилплощадь...”. Так что, хорошо было Ступину материться, он-то был давно и прочно женат – хотя сам Ступин не считал, что это так уж хорошо.

Политических убеждений Олег Петрович взял за правило держаться самых свежих. Всякая идея, появлявшаяся в центральных газетах, мгновенно и верно находила горячий отклик в его душе. Душа его была богата и могла вместить многое.

Последние два года и даже сейчас, влачась вдоль скучного бетонного забора автобазы в непролазной грязи, он оставался убежденным демократом. Строго говоря, демократией он заболел еще в пору невинности – в эпоху кукурузы, спутников, Ван-Клиберна и Робертино Лоретти. При Леониде Ильиче, когда все поняли, что погорячились, демократия Себлицкого завяла и уступила место законной гордости. Но, чудо, споры ее выстояли -при Горбачеве они дали рост, а уж при Ельцине демократия поперла из Олега Петровича как тесто.

Ради справедливости стоит вспомнить, что по части теста Олег Петрович был беспомощен, точно ребенок, и никак н6е смог бы облечь его в определенную форму, как это умеют, скажем, тульские мастера, которые из чего хочешь состряпают не пряник, а загляденье, да еще и с приличной глазурной надписью на злободневную тему.

Олегу Петровичу нравились все —и бескомпромиссный Руцкой и надежный мужик Ельцин, и юморист Травкин, да и Гайдар говорил дельно, и Явлинский щурился заманчиво, как кот, который точно знает, где спрятано сало. Смущало то, что друг друга демократами они называли явно в шутку, от чего выходила путаница почище, чем с французскими живописцами. Оставалось жить надеждой, что все образуется само собой. Бремя отделит зерна от плевел. Олег Петрович привык и любил жить надеждой.

По-настоящему его тревожила совсем иная проблема.

Люди на корточках.

Они были и раньше. Более того, они были всегда, и Олег Петрович просто не обращал на них внимания. Они были скромны и ничтожны. Глаз не улавливал их, как восьмую звезду Большой Медведицы.

Но с некоторых пор они стали плодиться с неимоверной быстротой и агрессивностью, как воробьи на зернохранилище. Они кучковались на всех углах, у всех кафешек и пивных бочек. От них разило. Они игнорировали изящную словесность и матерились сорванными голосами.

Олег Петрович стал бояться ходить по улицам.

Они появлялись из серой утренней дымки, сбредались к пивной бочке, холодные бока которой покрывались за ночь крупными росяными каплями, отпускались на корточки, свешивая меж колен длинные мосластые руки и терпеливо ждали. Они походили на стаю обезьян, окруживших плантацию в ожидании, когда поспеют тыквы, или что там спеет в обезьяньих краях? Распухшими губами они слюнявили вонючие сигареты. У них были изможденные лица с заплывшими и тусклыми глазами, с морщинками и складками, забитыми уличной пылью. Волосы их будто однажды и навсегда завершили свой рост и теперь просто безжизненно торчали из головы, как высохшая трава. Одежда их ограничивалась обыкновенно обвислой синей майкой-длиннорукавкой, ниспадающей на какие-нибудь штаны. Ни у Олега Петровича, ни у его знакомых никогда не было подобных штанов —и оттого делалось совсем жутко, —он даже вообразить не мог на себе подобных штанов!

...Стеблицкий добалансировал до места, где кончался забор автобазы и начиналась большая лужа, которую следовало обходить с великой осторожностью и замечательной ловкостью, что Олег Петрович и собирался сделать, мобилизовав все внутренние ресурсы.

И тут из боковой улочки его окликнули – хрипло и невнятно. Олег Петрович оступился, встал в лужу и обернулся, охваченный ужасным предчувствием.

Так и есть! Это существо поднималось по закоулку, не смущаясь ни скверностью погоды, ни убожеством собственного убранства —по случаю прохлады поверх майки была наброшена синяя куртка в пятнах и даже в следах рубчатых подошв. Нетвердыми шагами он месил жижу, подбираясь все ближе, и что-то угрожающе гукал.

Олег Петрович воспаниковал. Он заспешил, не заботясь более ни о чистоте штиблет, ни о благородстве осанки. Пожалуй, он слегка побежал.

Человек из тупика тоже спешил. Он был похож на безумного, потерянного в пустыне туриста, завидевшего наконец мираж с пальмами.

Мираж, как положено, удалялся. Оборванец собрал остаток сил и закричал. Он просил закурить. Собственно, это было несущественно, он мог просить что угодно, хоть луну. Олег Петрович прибавил шагу.

Преследователь скакал по лужам зигзагами. На скаку он сменил тему и теперь грубо требовал от Олега Петровича сто рублей. Одурманенный организм не позволяля ему развить достаточную скорость для сближения —он просто перемещался над землей и кричал.

В конце концов Олегу Петровичу не было жалко ста рублей. Что-то странное происходило с его сущностью —он превращался из словесника и демократа в тень человека, в героя сна с недобрым сюжетом, с пустыми улицами, у которых нет конца, сна, в котором немеют ноги и царит ужас. Олег Петрович жаждал спасения. Но спасения на этих улицах не было.

– Дай стольник, сука! – Крикнул сзади человек и упал, сраженный громом своего голоса.

Олег Петрович выиграл еще несколько метров. И спасение пришло.

Оно пришло в образе статного широкоплечего мужчины, облаченного в изысканный белый костюм и лихо заломленную стильную шляпу —тоже белую. Никто и никогда в этом городе не одевался так вызывающе. Удивительный человек стоял к Стеблицкому спиной, расставив длинные ноги и опустив в глубокой задумчивости голову, будто пытался понять, какая сила забросила его из солнечного Майами в эту сточную канаву.

Услышав шаги, он обернулся. Олег Петрович обалдел.

– Барский! – воскликнул он, невольно впадая в экстаз. – Боже! Артист заслуженных театров!

У Стеблицкого отлегло от сердца. Одно дело – нежданный плейбой, выпавший из телеролика, и совсем другое – Барский, знаменитый в городе Барский, свой, а костюм... что ж, артист везде артист.

Олег Петрович видел Барского в некоторых спектаклях и обожал его —он, учитель, был сейчас счастлив, как школьник, хотя современный школьник-то как раз плевать бы хотел на Барского и на все театры мира.

Барский видел Стеблицкого впервые в жизни, однако тоже почему-то обрадовался. В голубых его глазах мелькнула печальная и непонятная надежда, он шагнул к Стеблицкому и положил ему руку на плечо. На мужественном, несколько опухшем лице его появилась неуверенная улыбка.

– Слушай, брат, – сказал Барский сильным голосом мастера сцены. —Чертовски неудобно беспокоить незнакомого человека... Тем более, вы наверное замечаете —я провел, гм, ночь... несколько мерзко... —он поморщился. —Как последняя сволочь провел! И вот... вы можете, конечно, послать меня подальше —и будете правы! Вы можете сказать —пошел вон, пьяная свинья! Да, я —пьяная свинья, но мне нужна сейчас маленькая... мельчайшая помощь! Так не были бы вы столь добры...

–О! О! О! —закудахтал Олег петрович, выразительно взмахивая изящными руками. -Дорогой! Уважаемый! Для меня честь! Прочь сомненья! Я готов. Театр для меня! То есть, я хочу сказать, артист Барский! И вообще! Что угодно! Но...

Тут он вспомнил и, оборотившись, сказал с сарказмом:

– Артист имеет право. Артист нуждается в разрядке... А пьяный – это вон пьяный, полюбуйтесь! Барский полюбовался. Пьяный потихоньку выполз из лужи и, не отряхиваясь, продолжил путь. Он приближался,

и синее лицо его предвещало самое худшее. Барский перевел взгляд на Олега Петровича. – Он преследует вас? – с интересом спросил артист. – Боюсь, что да, – признался Стеблицкий, которому в компании было уже не так страшно. – Вот мы сейчас с вами и проверим, – мрачно и непонятно сказал Барский. Он чуть сдвинул шляпу на лоб и сунул руки в карманы брюк. Он ждал, не сводя с алкаша

немигающих голубых глаз. Олег Петрович незаметно для себя придвинулся к Барскому

поближе. Славно вывалявшийся в грязи преследователь потянул к Стеблицкому бесконечно длинную правую руку и, героически ворочая бесформенными губами, просипел:

– Я те сказал – стольник гони, сука! Олег Петрович побледнел. Барский вытащил руку из кармана и почесал нос. —Слушайте, —спросил он, —на всякий случай, вы, может быть, действительно должны

ему сто рублей? Может быть, это ваш родственник? – Что вы! – протестующе возопил Стеблицкий. – Шакал, значит... – заключил Барский. – Ну, что ж... Он сдвинул шляпу на за на небо, на землю под ногами... Он явно на что-то решался и

решиться никак не мог. Вдруг он сказал Стеблицкому: —Теперь смотрите внимательно! —и, вперив взгляд в грязного человека, произнес негромко, но членораздельно, как заклинание. – Чтоб-ты-провалился!

Все уместилось в один миг. Едва отлетел последний звук заклинания, грязная земля под ногами алкаша вдруг разошлась овальной щелью, эластичной, как резина, как кисель, как жерло клоаки. Алкаш пал в пустоту, без крика, без прощального взмаха, и щель немедленно сомкнулась над ним —ни трещинки, ни бугорка —все вокруг стало как прежде. Но человек исчез.

– Вот так, – хрипло и страшно сказал Барский и дико взглянул на Олега Петровича. – Вот, значит, так... Теперь скажите, что вы видели! Только быстро!

– Это невероятно! – прошептал Стеблицкий, сжимая до боли кулаки. – Он провалился!

–Провалился? Точно?—радостно спросил Барский, хватая Стеблицкого за грудки. —Нет, ты точно видел? Он провалился?

– Но как... Что это было?

Барский отпустил его и в восторге хлопнул себя по бедрам – он хохотал и приплясывал.

–Вот так! —кричал он. —Вот так с утра! Все нормально! А я-то думал, все —хана Барскому! Белая горячка! С утра, понимаете?! Вот так – с утра!!

Олег Петрович не понимал. Он, чуть не плача, смотрел на любимого актера, который, кажется, все-таки сошел с ума. Впрочем, они, кажется, оба сошли с ума. Какой ужасный день! Стеблицкий почувствовал сильное головокружение и понял, что сейчас упадет в обморок.

Барский успел подхватить его у самой земли и, полуобняв одной рукой, другой надавал целительных оплеух. Олег Петрович выплыл из темноты и увидел озабоченное лицо Барского в тени белой шляпы.

–Эй! —сказал Барский. —Ты в порядке? Слушай, ты здесь недалеко живешь? А у тебя дома ничего нет... в смысле... ну?

– У меня есть коньяк, – слабо сказал Стеблицкий. – Но что это было?

–Идемте к вам в гости, —предложил Барский, ставя Олега петровича на ноги. —И я расскажу вам удивительную историю...

2.

Руки Стеблицкого еще слегка дрожали, когда он расставлял бокалы и открывал бутылку, и голос еще не вполне повиновался ему.

–Работаю в школе, —объяснял он Барскому. —Преподаю изящную словесность. Сею разумное, доброе, вечное, как говорится... Но... судя по тому, во что теперь превращаются

молодые люди... Всходов нет, так сказать, нет добрых всходов... простите, запамятовал ваше имя-отчество... Фамилия броская, а вот... – он виновато улыбнулся.

– Зовите меня Саша, – просто сказал Барский.

– Ну, а меня тогда – Олег! – решился Стеблицкий.

– Давай, Олег, наконец хлебнем! – взмолился артист.

Стеблицкий заторопился, они подняли бокалы. Стеблицкий хотел цветисто восславить театр и лично товарища Барского, но тот сказал кратко:

– За знакомство! – и выпил одним духом.

Стеблицкий слегка пригубил и присел на диван. Он успокаивался и с нетерпением поглядывал на Барского, ожидая удивительной истории.

– Ну и мерзость, – бесстрастно сказал Барский, кивая на бутылку. – Зато вовремя.

Лицо его зарумянилось.

Стеблицкий, озадаченный характеристикой заветной бутылочки, неожиданно для себя осушил бокал до дна, передернулся и...

– Давайте по второй! – предложил Барский. – Для ясности мысли и плавности повествования...

Стеблицикй не посмел возразить, но с некоторым удивлением отметил для себя, что образ артиста Барского, кажется, не так уж светел, как это выглядело из партера.

–Значит так, —довольно твердо произнес Барский, быстро проглотив вторую порцию. -Все это достаточно странно и... гнусно... Предупреждаю – я ничего не объясняю. И все эти почему и как —побоку!.. Началось с того, что вчера давали премьеру. “Сладкоголосая птица юности” Тенесси Уильямса... ах, эта тайная моя первая и последняя любовь! Женщины! Что женщины!! То есть, женщины тоже... Впрочем, о женщинах после... А “Птица”...

–А я, знаете, не пошел на премьеру-то... —застенчиво сказал Олег Петрович. —Я вообщето постоянно... завзятый театрал, ха-ха, но вчера... как-то не выбрался... Тенесси Уильямс? Что-то я слышал, но... Я, знаете, предпочитаю все-таки классику —Чехов, Мольер, Островский...

Барский посмотрел с презрением.

–Эх вы, классик задрипанный! —выпив, он сделался еще и груб. —Тенесси Уильямс -величайший гомик Юга! если вы понимаете, что я хочу сказать, когда говорю Юга! Хотя, что вы можете понимать?!

– Юг? Гомик? – ошарашенно спросил Стеблицкий, мучительно жестикулируя.

– Да ладно! – фыркнул Барский, наливая себе остатки коньяка. – Подумаешь, гомик! Если хотите знать, это сейчас даже модно... Время такое... веселое, как говорил Гайдар, но не этот, со щечками, а дедушка его... За помин его революционной души!

Он выпил. Олег Петрович был, пожалуй, разочарован. Сначала ему казалось, что в его квартире произойдет нечто, напоминающее бенефис —что-то цветастое, торжественное, сверкающее —и они хором восславят святое искусство и подымут за него бокалы, скорее символически, да вдобавок Барский объяснит наконец эту волнительную загадку дня -хотя, как пурист, Стеблицкий не одобрял этого актерского словечка, но ведь действительно – волнительную.

Вместо этого Барский стал грубить, наскоро выхлестал коньяк и терял обаяние буквально на глазах. Из служителя Мельпомены он превращался в служку вульгарного Бахуса, которого Стеблицкий и богом-то всерьез не считал.

Олег Петрович просто физически чувствовал, как его стерильная интеллигентная квартирка корчится и мучается от присутствия внутри этого, гм, хлыща, как девственница, в которую обманом и силой всадили... Олег Петрович даже вспотел, позволив себе такой образ, потому что такие образы он старался себе не позволять. Ах, как все получалось вульгарно!

Тут Олег Петрович очнулся и понял, что Барский уже рассказывает вовсю:

–...и в антракте я просто взял и ушел... Так, в костюме Чэнса и ушел... Понял, что, если сейчас же не напьюсь, то просто сойду с ума. Стану дурачком и буду ходить по улицам, пуская слюни... А, собственно, чего я ждал?! Все было ясно уже на первой репетиции -только такой идиот, как я, мог надеяться на чудо. Он сделал из “Птицы юности” бордель с колокольчиком во дворе пионеров! Таких режиссеров нужно вешать за яйца прямо на вешалке – именно, вешать на вешалке! – только этим можно скрасить спектакль! И то не в полной мере...

В общем, я ушел. Представляете, в последнем акте вся эта сволочь рыщет в поисках Чэнса и не может найти! Это, доложу вам, лента Мебиуса! Конечно, наверняка они гениально сымпровизировали, и кто-нибудь вдохновенно сказал: “Спокойно, ребята, я завалил его в соседней комнате. Труп еще совсем теплый, жалеющие могут сказать последнее прости”.

А я пошел в ресторан, но там мне не понравилось, потому что взяли много, а дали мало. Я пошел к одной знакомой, но как-то забыл, что уже вечер, и муж дома. С разгону я не успел вырулить, и не будь я великим актером, случилась бы беда. Как объяснить мужу явление из мрака красивого джентельмена с Юга? Я как-то объяснил. Он даже выставил бутылку водки. Но беда все равно случилась —два часа я выслушивал на кухне его видение современного футбола, его новаторскую концепцию, представляете?

Впрочем, черт с ним... Потом я пошел еще к одной подруге —там я пил ликер. Что за мода пить эти ликеры? Да еще в количествах, неприемлемых для европейцев! В общем, потом я

еще где-то был... Помню, был чертовский ветер, и приходилось все время держать шляпу... И еще я промок... Но к утру я уже где-то более-менее обсох и пошел домой... Но где же я был?

Барский замолчал и задумался. Олег Петрович решил, что сейчас-то откроется наконец главная тайна, но партист неожиданно спросил:

– Слушайте, у вас есть чего-нибудь выпить?

Стеблицкий с детства был воспитан в духе гостеприимства. То есть —даже если у тебя решится пол, прежде всего предложи гостю сесть и так далее. Навыка выпроваживать наглецов у Олега Петровича не было никакого —матушка принимала только приличных людей. Поэтому сейчас он смог сказать единственное:

– Мы с вами выпьем чаю! У меня есть удивительный чай!

И с этими словами он выскочил на кухню, потому что в глазах у актера появилось такое изумление, будто он увидел вдруг в Стеблицком не человека, а ящера в чешуе – и вынести этого было невозможно.

На кухне он трясущимися руками разжег газ на польской плите и поставил чайник, одновременно пытаясь сосредоточиться и собраться с мыслями. Он вспомнил утренний визит к Переверзеву, тихому, приличному человеку, у которого они тихо и прилично и с большим удовольствием поговорили о политике и пришли к выводу, что Якубовский -очень странный генерал.

Стеблицкий как-то об этом не задумывался, не ставил себе такого вопроса. Генералы и депутаты были в его глазах сродни античным героям, обитателям Олимпа, и, как всякие герои, не допускали толкований. Но Переверзев просверлил его сквозь наивные круглые очки жгучим, как крапива, взглядом и прямо так и сказал с бо-ольшим значением: “Якубовский – очень странный генерал!”, и беспощадно не отводил глаз, пока Стеблицкий не развел руками, признавая дьявольскую его проницательность.

Таким же манером они выяснили, что и спикер Хасбулатов —тоже странный человек, и адвокат Макаров —тоже, и даже Руцкой, вовсе не странный, но как-то странно себя в последнее время ведет, и вообще все странно, и непонятно, чем кончится. А потом очень осторожно, с оговорками и поправками, постановили, что евреи все-таки тоже странная нация, и без них, пожалуй, не обошлись и на этот раз.

Потом они мило распрощались, и он пошел домой по грязной улочке, размышляя о демократии, падении нравов —и накликал. И все смешалось —испуг, восторг и снова испуг, почти на грани умопомешательства. Что-то сдвинулось в мире, что-то случилось такое, на фоне чего даже генерал Якубовский не выглядел таким уж странным, и надо было срочно расставлять все по полочкам, трезво осмыслять и переосмыслять, а вместо этого приходилось подыгрывать в фарсе южного гомика с алкоголиком Барским в главной роли. Олег Петрович окончательно склонялся уже к мысли, что крупно ошибся —и в актерах вообще, и в Барском персонально, и в его белом пиджаке. Скорее всего где-то в

Алабаме именно в таких белых одеждах сидят на корточках возле алабамских пивных бочек местные ханурики.

Что-то вдруг загремело в ванной, и Стеблицкий в смятении бросился на шум. То, что он увидел, добило его окончательно.

Отрицательный персонаж Чэнс в белоснежном костюме стоял перед зеркалом в сверкании кафеля и вороватыми движениями опрастывал в пластмассовый стаканчик флакон с иностранным одеколоном “Премьер”, которым Олег Петрович очень гордился и пользовался в крайних случаях. Изысканный одеколон спазматически изливался в пластиковый стакан с тихим противным хрюканьем.

Олег Петрович превратился в соляной столб. Чэнс исподлобья кротко взглянул на его бледное лицо, демонстративно повернулся спиной и очень быстро выпил содержимое стаканчика. Возможно, для неразведенного одеколона это было даже чемпионское время. Затем он помотал головой и поставил пустой флакон на полку. Постепенно движения его делались замедленными и умиротворенными. Он, не торопясь, сполоснул стаканчик под струей горячей воды и спокойно вернул его на место. Мельком глянул на себя в зеркало и подмигнул.

Олег Петрович издал горлом жалобный звук. Барский усмехнулся и мягко вытолкал хозяина в коридор. Вышел сам из ванной и аккуратно выключил за собой свет.

И Стеблицкий взорвался. Сильно разбавленная беспощадным временем шляхтетская кровь его наконец-то вскипела. Это явление чудесным образом совпало с закипанием чайника, и Олег Петрович превосходным преподавательским голосом отчитал Барского как мальчишку под свист пара и дребезжание жестяной крышечки. Лучшего разноса он не учинял за всю свою школьную жизнь и получил теперь огромное удовлетворение, единственно жалея, что не имеется свидетелей этого маленького, но блистательного спектакля. Школьные учителя в своем роде тоже артисты. Выпустив пар, Олег Петрович гордо вышел на кухню и утихомирил чайник. Он нашел наконец единственно правильную линию поведения, он опять был в форме и настроен весьма решительно. Выгнать гостя из квартиры представлялось теперь не труднее, чем закапанного чернилами обалдуя из класса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю