Текст книги "Люди на корточках"
Автор книги: Автор Неизвестен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
– Возьми трубку, урод! Барский беззлобно ухмыльнулся и взял трубку изящно – двумя пальчиками. – Ал-ле! – пропел он жеманно, играя бедрами. Даже через галдежь телевизора Стеблицкий слышал, как сотрясается мембрана телефона.
–Подумаешь! —гордо сказал Барский беснующейся мембране. —Подавитесь вашим лапсердаком!
Он уронил трубку на пол и вращательными движениями выпростался из пиджака. Затем, путаясь в штанинах и хватаясь за стены, он снял брюки. Оставив одеяние у порога, Барский в трусах и рубашке явился народу.
Стеблицкий поразился —ничего похожего на щеголеватого южного красавца —перед ним был стандартный, потрепанный и даже лысеющий мужчина: воспаленные глаза, запекшиеся губы, морщины, и прочая, и прочая, и прочая...
– Ты, засранка, – грустно сказал Барский. – Я устал взывать к теням минувшего... Ты наконец дашь нам рому?
Не оборачиваясь (“не повернув головы кочан” —услужливо протикал в мозгу Стеблицкого цитатный механизм), жена привычно и смачно выразилась.
Барский заговорщицки подмигнул и, собрав последние силы для магического пасса, нараспев произнес:
– Чтоб ты превратилась в жабу!
Стеблицкий пережил секунду ужаса, съежился и закрыл глаза. И – ничего не произошло.
Барский поморгал, развел руками и обессиленно повалился на кровать.
–Чудеса окончились, друг! —извиняющимся тоном сказал он Стеблицкому. —Ты уж не обижайся, а я спать буду...
Несколько мучительных секунд в попытке повернуть рычажок дверного замка – и все, Олег Петрович ушел, ушел навсегда.
...сука!”. Взгляд через плечо. “Боже! Землист, небрит и настигает!”. Ни о каком повороте кругом думать более не приходилось. Стеблицкий покатился по раскисшей тропе —прочь, прочь! К людям, к патрульной машине!
Бутус выругался —добыча уходила. Сгоряча он не оценил диспозицию и вошел в толпу слепо и неумолимо, как марафонец на раскаленном финише, где уже не существует ничего – ни блицев, ни рефери, ни болельщиков – одна голая победа.
Олег Петрович вбежал в толпу иначе —как заяц в кустарник, ища спасительную ямку или, например, сень.
Ямка, точно, была. Была целая траншея, вырытая поперек дороги небольшим экскаватором, который, остывая, стоял тут же. С ковша его осыпалась свежая земляная
крошка. Экскаваторщик, нестарый и крепкий мужчина курил, глядя поверх голов в никуда. У него было простое и мрачное русское лицо —лицо человека в сотый раз открывшего закон бутерброда.
Хозяин двора, затеявший на зиму глядя тянуть на свои шесть соток живительную воду, скопивший по инстанциям кучу непростых справок, сотворивший из ничего дефицитные трубы, сговорившийся за приличную сумму с левым экскаватором, но явно недооценивший какую-то скверную фазу Луны, стоял теперь в центре толпы и в центре внимания, даже не пытаясь отвечать на вопросы угрюмого милиционера, у которого сложившаяся ситуация вызывала острое желание чудесным образом в пять минут выйти в отставку, улететь за тысячу километров в родную Сибирь, вдохнуть дым лесного костра у далекого-далекого таежного озера, выпить водки, захлебав свежей ухой, и, разомлев, сказать мужикам-корешам-сибирякам: “Да-а, а вот был у меня случай...”.
Потому что в траншее лежал труп. Был он присыпан землей и немного попорчен экскаваторным ковшом, но, например, Стеблицкий узнал его мгновенно. Собственно, тот выглядел ненамного хуже, чем в жизни, и, казалось, что вот сейчас он сядет, откашляется, найдет мутным взглядом Стеблицкого и потребует стольник.
Несмотря на отдых, Олег Петрович поймал себя на странной мысли —оказывается, заклейменные проклятьем люди проваливаются отнюдь не в преисподнюю, а на довольно незначительную глубину, поскольку канава была не глубже метра.
Местные старушки, ахая и охая на все лады, гадали над результатом раскопок. А более всех бесновался сосед —краснорожий мужик в полувоенном бушлате, который обнаружил в траншее свои, сгинувшие неделю назад, кирпичи, безжалостно искрошенные теперь стальным конем. Он страшно и нецензурно кричал, не стесняясь власти, и с каждой минутой бессовестно завышал сумму ущерба. Милиционер морщился на его крики, кирпичом не интересовался вовсе, а более упирал на труп. Труп же признавать никто упорно не хотел, хотя на место происшествия стекалось все больше народу, мужская половина которого склонялась к тому, что кирпича, конечно, жальче.
Бутус мог бы отчасти удовлетворить любознательность ностальгирующего милиционера, потому что без труда опознал в покойнике бедолагу Мыса. Мог, но не захотел. И вообще почувствовал себя так грустно, что, потоптавшись с минуту на свежей, пахнущей смертью земле, ретировался, забыв даже и о кролике в замшевой куртке. Он пошел в город, спиной к закату, подставив ветру свое немытое озлобленное лицо, пытаясь отогнать тошноту, волосатым шаром подкатившую под кадык.
Олег Петрович не заметил ухода своего врага. Он был потрясен —в реальности происходящего уже нельзя было сомневаться. Это вам не сладкие птицы юга! В катавасию вмешались официальные лица —они составят протокол с подписями и гербовой печатью, они раскрутят должностную карусель... они пустят по следу собак... ручные кандалы... арестантские роты... вот и собака, кстати, лежит, окоченевшая как камень... и мертвое тело... и вот он, свидетель... или соучастник?!
Олег Петрович медленно отступил от ямы. Рот его был полон слюны. Он повернулся и пошел, пошел, пошел, ускоряя шаги, а в такт шагам шарахались в черепной коробке укоризненные строки: “безобразен труп ужасный”, “прибежали в избу дети... тятя, тятя, наши сети...”, и он почти уже бежал, а слова перемешивались в голове и трещали как сушеный горох —казалось, тарахтенье это разносится по всей округе, предупреждая -идет прокаженный!
Олег Петрович не запомнил, как добрался до дома. Упав на тахту, он свернулся эмбрионом и забылся тяжким сном.
И во сне к нему в избу вбежали дети, его бессчисленные ученики. С испуганными лицами они кричали: “тятя, тятя!”. Почему-то все они были в школьной форме его детства —в суконных перепоясанных гимнастерках с мелкими пузатыми пуговками из желтого металла, с бляхами на ремнях и в фуражках с гербом. Они кричали, что кто-то несет мертвеца. И точно – в дверь кто-то вошел. Олег Петрович (тоже почему-то в школьной форме) вскочил взволнованно —на пороге стоял поэт Пушкин с черным лицом в бакенбардах, но в белом костюме южного джентльмена —и на руках он молча держал тело, щедро припудренное, перепачканное землей.
– Я не я, и лошадь не моя! – серьезно сказал Стеблицкий.
А дети закричали. И он закричал вместе с ними.
5.
Кто, ну, кто воспоет эти бледные немощные ноги мужчины, разменявшего пятый десяток? Эти дряблые ноги, желеобразные, декорированные домашними трусами в цветочек? Да никто. Даже Брюсов, упокой его душу, не попросит поскорее закрыть их, бледных.
Да и как их закрыть, когда надо вставать, включаться, двигаться неуклонным осточертевшим маршрутом, который предначертан рядом министерств и ведомств, а, возможно, и самим генетическим кодом. А так и просится на эту гусиную интеллигентскую кожицу блатная сентенция: “Они устали”.
Бедный Стеблицкий, измученный видениями, не сразу понял, что нынче воскресенье. Он сидел, нахохлившись, на постели, опустив бледные ноги на пол, и смотрел на них – как бы со стороны. Со стороны они выглядели уставшими и даже чужими. С трудом верилось, что эти чужие ноги куда-либо еще пойдут и уж тем более понесут на себе всего Стеблицкого.
А между тем воскресенье вползало в окна безмятежным жемчужным светом, извлекая из сумерек устойчивые приметы реальности —полудохлый кактус на подоконнике, пустые стулья, ритмичный узор на обоях и живописные складки холостяцкой постели. Олег Петрович вдруг понял – точно, воскресенье.
И стало полегче. Он снова обрел ноги —в ласковых рассветных лучах они даже будто порозовели слегка и тоже обрели хозяина, подняли смиренно и понесли в туалет.
Однако у туалета Стеблицкого подвели руки. Он впервые за всю неделю прикоснулся к заколдованному выключателю. Машинально. Раздался треск. Вспышка. Все тело Стеблицкого от кончика указательного пальца до пятки словно проткнуло горячей стальной спицей. В глазах помутилось, и очнулся он на полу.
Злосчастный выключатель оплавился и источал зловонный дым. Рука была полна электричества. Олег Петрович заплакал.
Для него было слишком. Забытое детство, отрегулированная юность, родные цитаты, чужая инфляция, люди на корточках, общественный транспорт, грязь, одиночество, погибший “Премьер”, труп в канаве и странные генералы —все замкнулось в этом дьявольском выключателе —дернуло и вышибло почтенного гражданина Стеблицкого в аут.
Он сидел на холодном полу, с переполненным мочевым пузырем, и жидкость текла из его глаз, а ноги опять бледнели и притворялись чужими.
И в это время раздался требовательный стук в дверь.
В стуке этом Мозг Олега Петровича, подстегнутый электричеством, без труда различал: следователя со значком высшей школы на пиджаке, служебную собаку, конвой, этап, сосны, стреляющие от мороза и бог знает что еще. Олег Петрович окончательно впал в истерику и, подбирая на ходу слезы, прямо в трусах пошел сдаваться.
За дверью стоял Барский. Он был трезв и серьезен, но с похмельной маятой в глазах.
– У вас что – горе? – безжалостно спросил он.
Стеблицкий смотрел на него тупо и жалобно.
–Позвольте же войти! —нетерпеливо сказал Барский. —Почему у вас звонок не звенит? Пробки?
Стеблицкий молча уступил ему дорогу.
Барский вошел, снимая на ходу меховую куртку. На нем уже не было изысканного костюма —простой свитер и синие джинсы. На джентльмена с Юга он теперь не был похож. На прогорающего фермера с каких-нибудь бедлендов – пожалуй.
– Нет, в самом деле, что с вами?.. Ба! Какая вонь! У вас пожар?.. Ах, вот в чем дело...
Он наконец заметил в полумраке чадящий выключатель и некоторое время смотрел на него в глубокой задумчивости.
–М-да... Пожалуй, определенная тенденция намечается... —непонятно заключил он и тут же скомандовал. —Вы, давайте, приведите себя в порядок —смокинг, там, бабочка... Все
таки к вам артист пришел, а не свинья в ермолке... А я пока пойду включу пробки. Пробкито у вас автоматические – хоть это-то вам известно, гуманитарий?
Он вышел на лестничную площадку и, пока возился там в электричестве, Олег Петрович успел натянуть штаны и вытереть слезы.
Барский вернулся и с удовольствием зажег свет в прихожей.
Стеблицкий смотрел на него из комнаты, поддерживая полузастегнутые брюки. Он тоже сейчас не был похож на джентльмена, хотя бы и с Севера —изящные руки превратились в трясущиеся лапки, волосы тусклыми сосульками свисали на изможденное чело. Более всего он походил на брошенного мужа —брошенного внезапно и вульгарно – ради какогонибудь пожарника с блестящими пуговицами и рыжими усами.
– Застегните штаны, – посоветовал Барский. – Тогда их не надо будет держать. И сядьте в кресло.
Олег Петрович послушно все выполнил.
–Теперь слушайте сюда, —важно сказал Барский, расхаживая по комнате. —Как говорится: “Клара, я пришел сообщить тебе нечто необыкновенное!”... Впрочем... Вы вот что... у вас выпить есть?
Увидев глаза Стеблицкого, Барский милостиво махнул рукой.
–Догадываюсь —нет! Что ж, плавности повествования тогда не ждите. Не понимаю, почему я решил довериться вам... Хотя —кому же еще? Все-таки свежее лицо... В переносном, конечно, смысле... Я, пожалуй, сяду.
Он опустился на стул и пронзительно взглянул на съежившегося Стеблицкого.
–Тут такое дело... Этот ваш гений, режиссер... Заменил меня в “Птице” этим... юным гением... Ну, хрен с ним... Спектакль идет, я в буфете пью вино... Вдруг крики, шум... Что за черт? За кулисами —бедлам, занавес опущен, юный гений —белый как мел —шатается и мычит.. Тело тащут... Скандал! Что такое, говорю... Петров, говорят, прямо на сцене... Дуба дал... Петров!! Хохмач, здоровяк, морда румяная, как кирпич! Дублер мой плачет, трясется, волосы рвет... Воды поднесли —стакан вдребезги! Прямо МХАТ какой-то! Режиссер, гений, стоит и молча кусает губы... Эх, им бы, дуракам, все это на сцене проделать – шквал аплодисментов, море цветов!
Тут меня будто кольнуло что-то. Я этого дублера успокоил —вот вроде как вас –и расспросил потихоньку. И вот что выяснилось: Петров этот во время действия подкалывать его начал. Ну, знаете, в зрительном зале незаметно, а на сцене товарищу любую пакость можно устроить...
Вот, например, был случай. Батурин Ильича играл, а Селиверстов —Свердлова Якоба. И вот привязался к нему Батурин —между репликами ему талдычит: “А ведь вы, това’ищ
Свердлов Якоб —ев’ей!” и смеется своим заразительным смехом. Селиверстов нервничает конечно. А у него рабочий сцены закадычный дружок был. Он и подговорил его —как встанет Ильич на люк, я ногой топну, а ты люк-то —того! Но вышло так, что в последнюю секунду Батурин с люка ушел, а на свое место стул поставил. В порыве революционного озарения. Представляете, Ильич в жилетке, лоб высокий —мудрость и решительность. А перед ним стул —бац и исчез! все обалдели. А Батурин —что значит большой мастер -посмотрел задумчиво в зал и говорит эдак глубокомысленно: ”’ушится, това’ищи, ‘ушится ста’ый ми’ !”.
–Вы знаете, —с тихой ненавистью вдруг сказал Стеблицкий. —Ваш выключатель ударил меня током... А вчера вечером я видел, как из канавы выкопали труп... И собака тоже там была.
В глазах Барского появилось любопытство. – А кирпич? – живо спросил он. – Что же теперь делать?! – брызгая слюной, завизжал Олег Петрович. Барский недовольно фыркнул. —А я о чем? —сказал он раздраженно. —Но слушайте дальше! Юнец-то этот в сердцах на
сцене Петрову что сказал? Он сказал ему: “Чтоб ты сдох!”. Петров и сдох. – Ну и? – спросил Стеблицкий, чуть не плача. – Ну и! Дублер мой был одет в тот белый пиджак! Брюки-то я уделал вконец, так что
брюки они заменили, а пиджачок-то был тот! – Не понимаю... —Не понимаете? —зловеще усмехнулся Барский. —Все дело в пиджаке! Что-то вроде
волшебной палочки. И сделался таковым недавно —после той ночи с дождем и ветром. Почему – я не знаю. Может, дождь какой алхимический был...
– Вы несете чушь! – неожиданно окрепшим голосом сказал Стеблицкий. – Ахинею! Его сознание на миг обрело опору, нащупав знакомую менторскую тропку в болоте кошмара.
Барский чуть помедлил, посмотрел с интересом и спросил: – А труп? И сознание Олега Петровича опять провалилось по колено. – Что же делать?! Что делать?! – заныл он, дергая себя за волосы.
–Что?! —победно воскликнул актер, закидывая ногу на ногу. —Конфисковать пиджак и сыграть пьесу “Исполнение желаний”! Конечно, не таких дурацких... Мы проведем эксперимент. Представляете, какие открываются горизонты? Мы попросим у пиджака кучу денег, автомобили, виллу на Гавайях... красивых женщин... Телок, как сейчас говорят... —он испытующе посмотрел на растерзанного Стеблицкого. —Вы заживете на широкую ногу!
Столь щедрое обещание привело Олега Петровича в крайнее раздражение. Он взмахнул руками, вскочил, зачем-то подбежал к окну и оттуда закричал:
–Чушь! Прекратите меня мучить! Вы вторглись в мою жизнь, как... как... Боже мой, как мне тяжело!
Барский невозмутимо проводил его взглядом и сказал:
–Удивительно, насколько все учителя похожи друг на друга! Они капризны, пугливы и самодовольны. И вы как две капли воды похожи на учителя литературы в нашей школе. Он тоже всего пугался и имел дурную привычку при каждом выпуске читать свои стихи. Выпуская нас, он прочел: “В жизнь из школы уходя, будьте счастливы всегда! И своих учителей не забывайте никогда!”. Хотелось бы забыть, но, как видите, не получается... Хорошего вспомнить нечего, а вся дрянь так и стоит перед глазами... В жизни не стал бы с вами водиться, но я очень одинокий человек... В таком бездарном мире человек обречен на одиночество. Однако нас связали обстоятельства —весьма необыкновенные, вы не можете этого отрицать...
–Идите вы к черту! —грубо сказал Олег Петрович. —С вашими обстоятельствами... Вам ли судить учителей, беззаветных тружеников, пахарей! Вы в ноги должны поклониться учителям! —последнее прозвучало с большим подъемом —Олег Петрович излагал любимую, выношенную годами мысль.
–Ой-ой-ой! Тоже мне пахарь на ниве изящной словесности! “Мелкого беса” читали? Да ни черта вы не читали, кроме дозволенных департаментом комментариев к избранным текстам...
– Да вы-то... —с обидой сказал Олег Петрович. —Артист из погорелого театра! Самого-то, небось, поперли из столичного...
–Много вы понимаете! —высокомерно парировал Барский. —Вы хоть знаете, за что меня поперли? Была в свое время одна пьеска, одобренная департаментом... Наверняка знаете... Гвоздь сезона —до упора ее играли, на все лады... Как рабочие от высокой сознательности от премии отказывались. Я бригадира играл с хорошей фамилией Потапов, гегемона, истинного хозяина страны. Сто раз выходил на сцену и говорил, что, пока лучшее не победит хорошее —от премии отказываемся, твою мать! Сто раз я от этой премии шарахался, как черт от ладана. А на сто первый вдруг и говорю: “А, хрен с ним! гори все синим пламенем, мужики, сегодня премию берем!”. Сам не знаю как вышло. Хотя вру. Знаю. С тяжелого бодуна был – а я с бодуна храбрый необыкновенно... Ну и полетел – как птица Финик —только пепел посыпался... —с лица его сползла ироническая улыбка, и он
грустно закончил. —Думал возродиться другой птицей! Сладкоголосой птицей юности! Пф! Какое там! Нет возврата, нет возврата, уважаемый подвижник! Юность закрыта на замок, и ключ потерян...
Он резко встал и совсем иным, жестким тоном сказал:
–Так что, остается нам с вами волшебный пиджак —как последняя надежда. Да и то... вряд ли! Однако, вы подумайте и прикиньте. Ум хорошо, а два лучше. Я к тому, что один я опять могу натворить дел... Надумаете чего —приходите завтра к шести вечера к театру. А засим – разрешите откланяться!
И он ушел, стремительно хлопнув дверью, оставив Олега Петровича наедине с пугающей тишиной.
6.
Наступали суровые времена. По утрам зима уже обозначала свое присутствие изморозью на траве и облачками пара в разинутых ртах.
В столице случилась еще одна революция, кажется, шестая за столетие. Пришлась она на воскресенье, испортила первый канал телевидения и внесла сумятицу в души граждан, потому что даже и в понедельник не было понятно не только, кто кого победил, но и вообще, кто с кем и за что сражался, ибо обе стороны декларировали схожие идеалы. Как сказал бы бригадир Потапов, это была борьба хорошего с лучшим.
Кое-какие различия, конечно, имелись, потому-то, прослушав крайне смутные утренние новости, несчастный Олег Петрович вдруг остро почувствовал сомнения в правоте своих демократических устремлений. Он почему-то с болью вспомнил краснознаменные первомайские шествия, подъем и торжественность, присуще этим грандиозным народным гуляньям, вспомнил, как воодушевленно метался он в вихре белых рубашек, красных флагов и галстуков, выстраивая бесформенные детские стайки в стройные колонны, как сверкала на солнце помятая оркестровая медь... Хорошее, цельное было время. И работа, кстати, давала не только моральное удовлетворение, а была источником существования, да плюс в сберкассе оседала некая сумма, а не глупый пшик, как сегодня. Впрочем, сводки ничуть не становились яснее, и Стеблицкому мучительно недоставало убедительных аргументов, чтобы сделать окончательный выбор. Душа его опасно двоилась.
Совершенно выбитый из колеи, плелся он на работу. Минувший день прибавил ему седых волос и морщин. Кожа на щечках обвисла, точно отклеилась. Замшевая курточка не облегала плечи, а тоже как-то неловко свисала с них. В общем, был он жалок сегодня и непредставителен.
Как назло, еще и в автобусе разгорелся безобразный политический скандал. На неосторожное замечание какого-то интеллигента с бородкой и живыми глупыми глазами, что Ельцин победит, пожилая матрона с пушком на жирных щеках огрела интеллигента сумкой по голове. Стоявший рядом Стеблицкий скорее автоматически, чем по велению души, сделал матроне тактичное замечание, в результате чего оказался внезапно ввергнут
в матерный ад, и даже когда зачинщики беспорядков покинули автобус, ад продолжался, и Стеблицкого, прижатого позвоночником к жесткой металлической стойке, долго пытал молодой, круглолиций, стриженный, надрываясь прямо в ухо перекошенный ртом: “Я в Афгане пыль глотал! А ты где был, сука?! Где?!”. Со всех сторон на несчастного Стеблицкого были обращены любопытствующие взоры —всем хотелось непременно знать, где же был Олег Петрович, а тот, не вынесши осады и вовсе, смешавшись, сумел только пробормотать упавшим голосом: “Я... я... здесь был...” и сошел на остановку раньше.
В результате он едва не опоздал на урок. Когда Олег Петрович, несколько взбодрившись и приосанившись перед зеркалом, появился из коридора, мужская половина класса ждала его у дверей, пихаясь, царапаясь и мешая дисканты с неприятными юношескими басами. Даже заметив учителя, никто не поспешил войти в класс.
Слыша эти животные звуки, видя красные, потные, бессмысленные лица, Олег Петрович почувствовал, что его схватывает депрессия. Он с ужасом подумал, что гармония мироздания ускользнула от него безвозвратно. Ученики таращили выпученные глаза, ухмылялись и тужились, толкая друг друга локтями.
“С такими мерзавцами, —тоскливо ужаснулся Стеблицкий, —как же нам обустроить Россию?!”.
Он сделал непроницаемое лицо и потребовал объяснить, в чем дело. Школьники пыхтели, отводя глаза. Они сами не понимали, в чем дело. Может быть, дело в гормонах. Стеблицкий казался всего лишь случайным пятном в череде ярких и неразрешимых проблем полового созревания. А сиюминутная проблема была особенно тупиковой —за пять минут до звонка кто-то бросил лозунг, гениальный в своем идиотизме: “Кто первым войдет в класс – педик!”.
– В чем дело? – возвысил голос, повторил Олег Петрович. – Заходите в класс!
На него смотрели с отвращением, как на растлителя. Стеблицкий растерялся. Суетливо и неловко он попытался силой направить в класс ближайшего балбеса. Балбес рдел, как роза, вился в руках Стеблицкого дождевым червем, но не двигался с места. Он был на голову выше. “Почему я? Чего это всегда я?” —нелепо бормотал он, сражаясь за свою невинность из последних сил. Олег Петрович бросил его и схватил другого, помельче. Но тот просто немедленно сел на пол. Положение становилось жалким. Олег Петрович в бессильной ненависти посмотрел на ухмыляющиеся рожи, открыл рот, закрыл и боком шагнул в класс. Вздох облегчения проводил его, а чей-то сдавленный голос с восторгом заключил: “Педик!!!”.
Школьники ввалились следом, дрожа от радости. Еще долго по классу носились смешки и удовлетворенное урчание. На Олега Петровича украдкой показывали пальцами и перешептывались.
Стеблицкий попытался все же вести урок. Он пробился, как “Красин” во льдах, сквозь обломки реальности, щедро усыпавшие его измученный мозг, – пьяные клоуны, мертвецы,
жабы, интеллигенты, штурмовики, афганцы, школьники —к той спокойной красоте русской литературы, где золотые купола и сады Лицея и болдинская осень, и птица-тройка, и словам тесно, а мыслями просторно.
Но из всех слов великого и могучего сегодня у лицеистов успехом пользовалось единственное слово —”голубой” —оно звучало действительно красиво и неоднозначно, а в приложении к любимому учителю особенно заманчиво и пряно, наподобие, например, слов Коломбо или “беретта”, будило фантазию и позволяло рисовать в воображении самые рискованные и комичные картины.
На перемене Стеблицкого потребовали к директору. В нем было шевельнулись новые предчувствия, но оказалось —потребовали всех. Олег Петрович вошел в кабинет, поздоровался и присел в уголке рядом с Василием Никифоровичем, седым, аккуратным старичком, который преподавал физику еще юному Стеблицкому —и уже тогда он был седым, и, несмотря на то, что за плечами его были и фронт, и болезни, и разочарования долгой жизни, всегда он оставался вежлив, предупредителен и доброжелателен —был ли перед ним начальник, коллега или самый распоследний разгильдяй в перепачканных мелом штанах. Он не встревал в дрязги, не подхватывал почины. Он, видимо, знал тайну достойной незамутненной жизни и принимал мир таким, какой он есть, —просто не старался сделать его хуже —и это было уже много и даже походило на чудо. Рядом с ним Стеблицкий чувствовал себя тоже на удивление спокойным и значительным, кем-то вроде посланца разума на успешно обживаемых территориях —совсем иначе, чем, скажем, рядом с военруком Ступиным, который и теперь был неприлично взвинчен и агрессивен -победоносно посматривая из-под лохматых бровей на коллегу, он энергично хлопал кулаком по раскрытой ладони и говорил: “Ну-с, теперь, слава богу, покажут нам кузькину мать!”.
Коллеги иронически улыбались – что такое военрук? Ать-два и ничего более. И даже директриса, приглядевшись, позвенела карандашиком и неодобрительно сказала:
– Федор Кузьмич, ты ж все-таки утихомирься! И вообще – тишина! Всем еще к детям идти, а я должна довести...
Ступин убрал энергичные руки, но взгляд его продолжал гореть торжеством, и кузькина грядущая мать еще долго читалась в нем.
Директорский карандаш описал дугу, указывая некие заоблачные пределы.
–Я сейчас из администрации города, —произнесла хозяйка карандаша. —там все были. Всех волнует текущий момент. Мэр всю ночь не сомкнул глаз, звонил в Москву... Вы знаете, что творится в Москве – даже телевидение отключили...
–Ага! —беспардонно вмешался учитель физкультуры, молодой круглоголовый крепыш в умопомрачительном спортивном костюме и таких же кроссовках. —Я вчера футбол смотрю, “Спартаку” плюху закатили, он – отыгрываться, а они, волки позорные, вырубили картинку...
Он сидел, широко раскинув ноги в атласных шароварах с лампасами, и отчасти походил на атамана. На круглом лице было написано негодование и презрение к позорным волкам. С ним не спорили.
–Положение сложное, —терпеливо продолжила директриса. —Ясности нет. Нам с вами рекомендовано сохранять спокойствие и продолжать работать, как ни в чем не бывало. Я понимаю, у каждого есть убеждения, идеалы, но... здесь школа! Нам с вами надо учить детей, а не лезть в политику. Тем более, что Москва далеко...
–Да уж, —вздохнул Олег Петрович с грустной улыбкой и не удержался от цитаты. -“... отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь”.
– Москва далеко, – сердито повторила директриса. – И политики не придут к нам в классы и не будут учить наших детей. Это наша с вами забота. За это, между прочим, нам деньги платят. Знаете, наверное, как трудно сейчас с зарплатой... на предприятиях месяцами зарплату не выдают... Людям не платят, а нам платят... Худо-бедно, но платят...
–Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, —поспешно пристегнул к директорской речи историк Пузачев, веселый и массивный, как Гаргантюа, мужчина, имевший жену, троих детей и, по слухам, чуть ли не двух любовниц в разных концах города, и которому очень нужны были деньги – шутка ли, на один автобус сколько угрохаешь.
– Вот именно тьфу-тьфу, – сказала директриса. – Поэтому рекомендую воздержаться от всяких митингов, шествий...
– Ой, да на фиг нужны эти митинги! – с негодованием воскликнула Наташа, учительница начальных классов, которой смертельно хотелось курить. – Сидим здесь, как...
По мнению большинства, юная Наташа являлась просто недоразумением. Она выражалась языком улицы, носила кратчайшие юбки и на переменах курила в туалете, слава богу -для девочек. Пуристы со слезами в голосе периодически просили ее уволить, на что директриса неизменно отвечала, подняв бровь: “Как я могу уволить молодого специалиста? Работайте с молодежью, работайте!”. Веселый историк Пузачев по этому поводу предположил, что у Наташи, очевидно, не только стройные ножки, но и волосатая рука, за что получил от женского корпуса хорошую выволочку за необъективность в оценке кривых и тонких, как спички, наташиных как бы ног.
–Домитинговались! —окончательно рассердилась директриса. —Видели, что творится -стреляют, убивают, как в каком-нибудь Чикаго!
–И главное, —искренне волнуясь, сказала вдруг англичанка Похвистнева, некрасивая, доверчивая женщина, из-за своей доверчивости сделавшаяся беззаветной сторонницей реформ. – И главное – непонятно, кто победит! – в глазах ее был неподдельный ужас. —Что ж тут непонятного? —подал голос неугомонный Ступин. —Покажут вам, демократам, кузькину мать!
– Вы, Ступин... – Похвистнева краснела и бледнела одновременно. – Вы...
–Прекратите! Тамара Ивановна! Федор Кузьмич! —директриса утомленно грохотала карандашом. – Мы же договорились!..
Но Похвистнева высказалась до конца.
– Вы, Ступин – дегенерат! – сказала она, и все охнули, и даже Василий Никифорович неодобрительно покачал головой.
Никто не догадывался, что Похвистнева сгоряча попросту оговорилась, спутав дегенерата с ретроградом. Единственным, кто ее правильно понял, был, как ни странно, сам Ступин, который по счастливой случайности в тот самый миг также спутал эти два слова (а, может, он всегда их путал) и, если обиделся, то только в политическом смысле.
Директриса однако перехватила нить беседы и не позволила разгореться страстям.
–Положение сложное, —снова сказала она и, пристально глядя на аудиторию, слово в слово повторила преамбулу.
Привычные к повторениям педагоги тупо следили за директорским карандашом и думали каждый о своем. Олег Петрович думал о директорском месте.
Он уважал начальство, но считал, что свежее дыхание перемен так и просится в казарменно-аскетические коридоры старой школы, и вот-вот жизнь забьет ключом, зарумянится розами в грядущих лицейских садах, по тропинкам которых будут бродить нежные юноши, звучно декламируя приличные цитаты, и место, директорское место займет не зануда и педант, а человек утонченный, не чуждый изящным порывам, с чуть ироничным, но светлым взором, в замшевой богемной курточке —и уж он-то... что именно – он, покрывалось туманом, но однако же...
Олег Петрович собирался написать книгу —жизненный путь, опыт буквально толкали к перу —столько наблюдений, столько замечательных идей, столько красивых слов... Но, каких именно слов —тоже сразу покрывалось туманом... и Олег Петрович терялся. Но убеждение оставалось —однажды он сядет и напишет эту книгу, мудрую, добрую, и, опять-таки, чуть ироничную, и она станет настольной книгой каждого просвещенного человека, и все скажут —ах! Нет, определенно “Вставайте, граф, вас ждут великие дела!” скажет однажды ему судьба – вот только чуть-чуть рассеется этот проклятый туман...
Стеблицкий очнулся —педагоги, облегченно вздыхая, поднимались со своих мест, тянулись к выходу. Дублированная речь не вполне погасила митинговые страсти, и Олег Петрович услышал приглушенное восклицание Похвистневой: “...но ведь демократия в опасности!”, и рассудительное возражение веселого историка, что демократия перманентно в опасности, и он, как холодный аналитик не видит в этом повода для проявления сильных чувств. Военрук Ступин загадочно улыбнулся.