355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натиг Расулзаде » Среди призраков » Текст книги (страница 6)
Среди призраков
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:54

Текст книги "Среди призраков"


Автор книги: Натиг Расулзаде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

– А вы бы скинулись, сопляки, одному, ему – удовольствие, а вам благодарность за доброе дело, а?

Но связываться с Реной многие из мальчиков боялись, говорили, что от нее все что угодно можно подхватить. Иногда Валерий отбирал у нее деньги, пропивал, угощал блатных, но она как-то, договорившись со своими дружками, устроила с их помощью Валерию такой мордобой, что навсегда отбила у него охоту зариться на чужие заработки, и теперь он только по мелочам или крал из ее сумочки, или клянчил, и она, добрая душа, на мелкие кражи закрывала глаза, а на попрошайничество – подавала. Валерия прозвали Потаскухиным и так звали его в лицо, потому что никто его не боялся, хоть он и был намного старше нас – ему недавно стукнуло двадцать семь лет. Когда его называли Потаскухиным, он только виновато, гаденько улыбался и просил:

– Да хватит вам, ребята... Перестаньте...

Злые языки утверждали, что он спит со своей сестрой...

...– Сами вы шлюхи! – крикнул вдруг Валерий Эльчину и Сергею.

Ему тут же слегка надавали пинков, чисто символических, чтобы, как говорится, только отметиться, и он убежал под свист и ругательства ребят. Некоторое время мы молча стояли и курили в подъезде Сергея, разговаривать не хотелось, да и, честно говоря, не о чем было, мы все намозолили друг другу глаза и все разговоры уже давно переговорили. Потом Яшка пошел за гитарой. И от Яшки, и от его гитары меня тошнило, и поэтому, как только он ушел, я предложил ребятам:

– Может, к Ханум пойдем?

Некоторые согласились, зная, что у меня всегда найдутся деньги, чтобы заплатить у Ханум за пиво. И несколько человек нас отправилось к Ханум.

Ханум – буфетчица в пивной-стекляшке на бульваре. Надо сказать, что Ханум довольно некрасива, да что там некрасива, просто безобразная до черта. И глаз у нее один кривой. Но дело не в этом. Что-то было в ней привлекательное. Кстати, Ханум здорово как сложена, но опять-таки дело совсем не в этом. Есть некрасивые люди, даже с физическими изъянами, но кажутся они некрасивыми до тех пор, пока не заговорят с тобой. Не то что она очень интересно говорит, а только черт знает как это назвать. Есть в ней какая-"то изюминка, которую я не могу разгадать и определить, облечь, пригвоздить словами. Впрочем, может, это и не так уж необходимо, обязательно облекать все в слова, все непременно разгадывать, какие-то загадки ведь должны оставаться вокруг нас, правда, есть она, Ханум, и все, и слава богу, и не надо ее разгадывать, это так же не нужно и глупо, как пересказывать содержание стихов своими словами. Даже когда Ханум ругается с подвыпившими посетителями, выпроваживая их, и пользуется при этом лексиконом пьяного' матроса, все равно прежде всего видишь в ней женщину, которой нелегко живется, но сильную, самостоятельную, добрую женщину. Может, такое мнение создалось у меня оттого, что порой Ханум подсаживалась к нашему столику, предоставляя отпускать пиво немногочисленным посетителям маленькой горбатой старушке – божьему одуванчику, уборщице в пивнушке? Пиво нам Ханум подавала, перелив его в бутылки из-под лимонада, и никогда, хоть ты тресни, не давала больше одной бутылки на каждого. Да, впрочем, больше нам и не требовалось, мы вполне были довольны этим, ведь не напиваться же, в самом деле, мы приходили сюда, а просто посидеть, поглазеть, помолчать, поговорить и все такое... Я любил слушать ее, любил, когда она рассказывала о своей жизни. Я потягивал кислое, невкусное пиво Ханум, от которого у меня начиналась изжога, и слушал ее. А Ханум – можно было заметить по ее лицу – была благодарна нам за то, что мы ее слушаем. Она рассказывала о муже, бросившем ее пять лет назад с ребенком, говорила, как трудно ей растить ребенка, какой смышленый у нее мальчик, рассказывала о своей работе, о том, с каким трудом устроилась ишачить в эту стекляшку, да еще заведующий с нее всякий раз требует, дышать не дает, говорила, что мечтает бросить эту забегаловку, что ей до смерти надоело лаяться с пьяным сбродом... Все это я уже слышал, но слушал снова, как слушаешь шум волн, слушал временами даже с интересом, с не меньшим интересом, чем в первый раз, чувствуя, как все это далеко от моей жизни, и как я, по мере того, как Ханум рассказывает, приобщаюсь к нелегкой жизни этой тридцатидвухлетней женщины, как она раскрывает мне глаза на вещи, о которых я в свои шестнадцать лет и представления не имел, как иным людям нелегко жить, как везде, где бы они ни были – в больницах, где их морят голодом, куда они с трудом устраиваются и потом сутками дожидаются благосклонного внимания врача, сами себе достают лекарства и прочее; в ломбардах, куда они относят свои копеечные серьги, часы, платья, чтобы заплатить врачу, который иначе и не подойдет к твоему больному, или судейскому крючку, который может дать год, а может и все пять твоему мужу, калымившему на грузовике, чтобы подработать для детей; на работе, где им достается одна лишь тяжелая и грязная работа, если они бессловесны и не могут постоять за себя, в городском транспорте, в очередях, в райисполкомах, в милиции – везде, везде их третируют, унижают их человеческое достоинство, плюют на их здоровье, заставляют сутками, неделями, месяцами ждать и потом ничего не дают. И, слушая все это, я чувствовал, как становлюсь циничнее, но и мягче в то же время, и добрее от тихого, чуть с хрипотцой голоса Ханум. В конце концов я ловил себя на мысли, что непонятно за что, но благодарен Ханум, и, уходя, мне даже мысленно не хотелось ругать ее за изжогу от прокисшего пива, и я каждый раз старался всучить ей на рубль-два больше, но она не брала, с шутливой грубоватостью приговаривая:

– Вот еще нашелся миллионер сопливый... Оставь, купишь себе соску.

– Бери, бери, Ханум, – говорил кто-нибудь из ребят, – у него папа миллионер.

– Папа не в счет, – возражала Ханум. – Вот когда сам начнет зарабатывать, пусть тогда и швыряет деньгами, а папиными швыряться – дело нетрудное...

Когда мы вошли в стекляшку, у Ханум было немного посетителей, но все равно она уже умудрилась поругаться с кем-то,

– Напился, босяк, – громко ворчала она за стойкой буфета, вытирая стаканы грязным полотенцем – даже отсюда, от входа, видно было, что полотенце, мягко говоря, не первой свежести, но черт с ним, слава богу, я не чистюля, не привередливый. – Не надо пить, если нет денег, – продолжала между тем Ханум, пока я взглядом исследовал полотенце в ее руках. – Где это видано, чтобы пиво по своей цене продавали, особенно сейчас, когда – поди его найди?.. Во всем городе только три точки осталось, где продают пиво... За свою цену!.. Москва Воронеж... вот вам за свою цену... Хрен догонишь... За свою цену... Хм... Вареная курица расхохочется... А что же, меня, конечно, можно и обидеть. Видят, что бедная девушка, так можно и поиздеваться, значит, и обмануть...

Ханум увидела нас, перестала ворчать и приветливо кивнула. Мы уселись за столик в углу, и через несколько минут Ханум принесла нам пива в лимонадных бутылках и снова ушла за стойку. Она еще не совсем успокоилась, не отошла от обиды и продолжала потихоньку ворчать и ругаться. Никто ей не отвечал. Видимо, тот, кто разозлил ее, давно уже ушел, но Ханум не из тех, кто быстро вспыхивает и тут же гаснет, она разгорается долго.

Пиво на этот раз было неплохое. Конечно, ему далеко до баночного датского пива, что постоянно стоит у нас в холодильнике, потому что папа до него большой охотник, и ему его всегда приносят какие-то таинственные незнакомцы, как, впрочем, и все другие деликатесы и не имеющиеся в продаже продукты; но прелесть пива Ханум была не в том, что его нигде не достанешь, это, конечно, смешно, а прелесть его заключалась в том, что его можно было потягивать среди приятелей, в этой замызганной стекляшке, где царит сдержанный гул голосов, где стоит Ханум за стойкой, и всегда можно ей крикнуть: эй, Ханум, принеси нам то-то и то-то; где можно не таясь курить и глазеть на завсегдатаев этой забегаловки, где можно пообщаться с пьяными и увидеть, как легко терять человеческий облик; и все это в отдельности, может, и не было бы так интересно, если б это вместе не называлось – жизнь, а? Может, слишком высокопарно? Или нет? По-моему, нет...

Ребята о чем-то говорили, а я вдруг вспомнил Раю, хотя вроде бы по-настоящему ни на минуту ее сегодня не забывал. Но теперь меня очень сильно потянуло к ней. Однажды, но это уже было гораздо позже, она сказала мне:

– Трудно оставаться с тобой нежной долго, – она говорила это и, почти задыхаясь, гладила мне плечи и отросшие волосы, – так хочется сильно обнять, измять, прижать, больно сделать.

– Ты и так мне больно делаешь, – сказал я тогда. – Вот, все губы искусала.

А теперь, когда мы вышли из-за стола и, попрощавшись с Ханум, покинули ее стекляшку, и шли по бульвару, и вдыхали теплый и тяжелый, напоенный запахами нефти, воздух с моря, и смотрели на ночные пароходы в редких огнях, и бились учащеннее наши сердца, когда навстречу нам попадались или обгоняли нас стайками идущие девушки – наши ровесницы и море тихо шуршало в нескольких шагах от нас, под нашими ногами, и яркая стекляшка Ханум постепенно исчезала за буйной листвой заслонявших ее деревьев, и мы делились друг с другом сигаретами, и когда в пачке оставалась последняя, то пускали ее по кругу, и шли молча, потому что не хотели портить пустой трескотней очарование этого вечера – теплого, звездного, прекрасного – и теперь, когда все это было и есть, и будет, и будет, и будет, и есть, и есть, и есть, я вдруг пронзительно почувствовал в какой-то еле уловимый миг, что я очень еще молод, а сказать точнее – юн, что впереди большая и разная жизнь, и что как это все-таки здорово – быть молодым и не быть старым.

Тихий ветерок дул осторожно, словно остужая чай в блюдечке, перед глазами у меня стояло лицо Раи, я видел ее постепенно мутневший от страсти взгляд и закушенную губу, а за крыши домов, мимо которых я шел, уплывал– сегодняшний день. Уплывал еще один, сегодняшний, что уже скоро будет вчерашним. Еще один день. Это была пятница, похожая на широкую, светлую рыбу...

– Закир, вставай, – Сона вошла в комнату сына. – Вставай, лежебока. Папа уже уехал, но за тобой заедет машина, он не мог ждать, что-то у них опять срочное... Ты что, не слышишь меня? Вставай, в школу опоздаешь...

– У нас сегодня нет первого урока, – пробурчал Закир недовольным сонным голосом.

– Как это нет?

– А так, – Закир уже начинал злиться, желанный, сладкий утренний сон улетучивался, и он чувствовал, что раз так, то все равно придется вставать. Вот так и нет. Пустой урок. Учительница заболела, заменить некем. Теперь дашь поспать, или тебе доставит больше удовольствия, если я буду этот пустой урок околачиваться возле школы?..

Сона ничего не ответила, внимательно глянула на сына, обиженно поджав губы, о чем-то озабоченно думая, потом вздохнула, сказала тихо:

– Ладно. Тогда придется тебе пешком идти. Через полчаса мне машина нужна. Поеду к портнихе, она живет у черта на куличках, в микрорайоне, так что шофер там будет меня ждать до конца примерки... Хотя зачем я тебе все это говорю?..

– Видимо, для того, чтобы убедить меня, что ты едешь к портнихе, равнодушным, но теперь уже вовсе не сонным голосом отозвался Закир.

– То есть... то есть, как это – убедить? Я что-то тебя не поняла... внутренне Сона опешила, но сейчас у нее не было ни минуты свободного времени, чтобы продолжать этот неприятный разговор, и она намеренно его скомкала, отметив, впрочем, про себя, что в ближайшее время надо будет непременно к нему вернуться еще и потому, что сын с недавних пор стал слишком много себе позволять в отношении ее. – Ну ладно, есть у вас первый урок или нет, вставать все равно придется... И вставай, пожалуйста, поживее, сейчас Рая придет убирать в квартире.

При упоминании о Рае у Закира радостно сжалось сердце.

– А разве она еще не пришла? – спросил он, изо всех сил стараясь казаться равнодушным.

– Нет, – ответила Сона, – Вчера она попросила разре

шения немного опоздать, я разрешила. А что? Некому подать

тебе в постель шоколад, поэтому заволновался, а? – Она как

то слишком понимающе глянула на него, он заметил и понял

ее взгляд, и это ему не понравилось.

– Ara, – сказал Закир, – мне нравится, когда подают шоколад в постель.

– Еще бы, – сказала Сона.

Закир прикинул, что, если мама задержится у портнихи, или куда она там едет, он, пожалуй, мог бы прогулять все уроки сегодня. Что-нибудь потом придумает в оправдание.

Раздался звонок у двери.

– А вот и она. – Сона пошла открывать.

Минут через десять Рая вошла к нему в комнату и внесла на крохотном серебряном подносе чашку дымящегося шоколада.

Сердце у него, как только она вошла, сильно забилось.

– Мама ушла? – спросил он.

– Собирается, – сказала она.

– Я нарочно не вылез из постели, чтобы быть тепленьким, – сказал он, чувствуя, как пересохло в горле, сделал глоток из чашки и обжегся.

– Ничего... – сказала она и не успела закончить, потому что в эту минуту в дверь просунулась Сона, обдавая все вокруг головокружительным благоуханием духов.

– Ты еще не встал? Вот лентяй, – возмутилась она совершенно спокойно. Ну, я побежала... Рая, заставь его встать с постели, давно пора собираться в школу, – проговорив все это торопливой скороговоркой, она исчезла, унося с собой редкие ароматы, а то, что оставалось в комнате, еще долго, тягуче таяло, становясь все тоньше, все прекраснее.

Закир вдруг крикнул в дверь:

– Мама!

Дверь тотчас приоткрылась, и снова просунулась голова Соны.

– Что тебе? Быстрее, я опаздываю.

– К портнихе?

– Ну конечно, я же сказала...

– Портниха не самолет, как ты можешь опоздать?

– Почему же нет? Она мне назначает к определенному часу. После меня она может ждать другую клиентку. Зачем же мне влезать в чужое время?

– А ты надолго?

– Точно не скажу... Ну, думаю, часа на два. А что?

– Ничего, спросил просто...

– Ладно, поднимайся. Я побежала... – И Сона исчезла за дверью, а через минуту хлопнула входная дверь.

– Слава богу, – сказал Закир облегченно, слишком подчеркнуто вздохнув, отставил на столик чашку и протянул руки к Рае. – Иди ко мне, – сказал он, немного подражая виденным в фильмах киногероям-любовникам, соскучившимся друг по другу, испытывая при этом удовольствие, потому что ему нравилось подражать этим роскошным киногероям, любившим друг друга в роскошных апартаментах.

– Ничего сегодня не получится, – сказала Рая.

– То есть как не получится? – недоумевающе спросил он. – Почему?

– Ну... Есть причина, – уклончиво ответила она.

– Причина? Какая причина? – Он не на шутку встревожился.

– Не обязательно говорить об этом вслух.

– Что ты загадками говоришь? Говори яснее, в чем дело.

– Ох, какой ты непонятливый. Ну, заболела я, понятно теперь?

– Заболела? А что с тобой? Вид у тебя вполне здоровый... Чем ты больна?

– Ну ты и бестолковый! Нельзя мне сегодня...

Она глянула на его убитый вид и не могла сдержать смеха.

– Что ты хохочешь? – с кислым видом спросил он. – Ничего смешного я в этом не вижу...

– А ты посмотри на себя в зеркало и увидишь, – посоветовала она. – До чего же уморительный вид был у тебя, когда я сказала...

– Уморительный... – проворчал он. – Будет тут уморительный... Я школу прогулять решил... Думал, как удачно получается: мамы не будет дома, побудем вдвоем, настроился, а ты вот...

– Да, подложила тебе свинью. – Она снова рассмеялась. – Ты так говоришь, как будто я виновата. – И тут внезапно Рая посерьезнела. – Школу он прогулял, видите ли. Большое дело... Школа твоя только началась, между прочим, так что влезай в свои штаны и топай, успеешь еще... Вместо того чтобы порадоваться за меня, он дуется, мальчишка... А я сегодня счастливая...

– А что тебе радоваться, восьмое марта, что ли?

– Восьмое не восьмое, а все могло случиться... Мы же с тобой совсем не береглись. Обрюхатил бы, что бы тогда запел, а?.. Хотя все вы, мужики, из одного теста... Сделаете свое дело и поминай как звали, а нам, бабам, потом отдуваться... Думаешь, легко аборты делать?.. Попробовать бы вам разок, так не совались бы куда не следует...

– А ты делала аборты?

– А как же? – ответила она беспечно, не задумываясь, запоздало услышав нотки ревности в его напряженном голосе, и изумилась про себя, и обругала себя за то, что забыла, что имеет дело с мальчишкой и не все можно ему выкладывать. Вот ведь девка распутная, в сердцах выругала она себя, мальчишка еще возьмет в голову, никак он втюрился, вот смехота-то, знала бы хозяйка, она бы ей такой втык сделала, что только берегись, хотя что ей хозяйка, она же основное выполнила, а потом пусть сами разбираются, сделала из этого сосунка мужчину, как договаривались, остальное не ее дело; что – теперь и сказать при нем ничего нельзя? Цаца какой выискался, маменькин сынок, да и то сказать, маменька его, прежде чем устроить сынку своему удовольствие – из чисто медицинских соображений, как эта старая фифа объяснила, все равно мальчишки ведь тратят свою мужскую силу почем зря, а еще хуже, боюсь, говорит, что свяжется на стороне с какой-нибудь нечистоплотной, это опасно в таком возрасте – да, поиздевалась маменька его, прежде чем устроить удовольствие из медицинских соображений своему сынку, и к врачу ее водила, показывала, убедилась, что все у нее в порядке, и несколько дней подряд, до этой подстроенной сцены соблазнения, заставляла ее ванны делать с особым раствором, и вечно напоминала о женской гигиене, пока не допустила до этого сморчка, хотя нет, какой он сморчок, он парень хороший, только наивный уж очень, да и чего от него требовать в его возрасте, все близко к сердцу принимает, очень уж чистый, как ребенок прямо, ну а на самом-то деле кто же он еще и есть, как не ребенок, и знал бы он, что все это его мамочка подстроила из "чисто медицинских соображений", вот бы была потеха, убил бы меня, наверно, или свою рас-кудрявую мамашу убил бы, он мальчик горячий – поперек не становись, а что мне было делать; бедной девушке, сироте казанской, как говорится, и в прямом, и в переносном смысле, что мне делать, если его мамочка все для меня сделала, естественно через их папочку, который в свое время тоже мной попользовался, уж он-то своего не упустит, такие не упускают своего, да еще норовят чужое хапнуть и отлично с этим справляются, что же мне было делать, если они и на работу фиктивно меня устроили, чтобы только числилась, чтобы стаж шел, и комнатку мне сняли, чтобы, значит, крыша была над головой, и платят хорошо, да за одно это, что я с Закиром легла, она мне пять стольников отвалила, где такое видано, девочки за столько девственность свою продают, а тут делов-то всего ничего и сразу – пять косых, за здорово живешь, выходит; да им-то что, ее муж эти пять сотен, может, за час имеет, пусть швыряют, мне не жалко, наоборот, приятно, а отказалась бы я тогда с сынком ее повозиться – она бы меня в шею, иди тогда устраивайся куда-нибудь, осталась бы я без угла, и без куска, а тут как сыр в масле катаюсь, правда, баба она привередливая, то ей не так, это не так, сама" чистюля, так заставляет все драить до блеска, а то еще – вот не так давно было – вырядит, как проститутку, на голове бант или наколка, на пузе – крохотный белоснежный фартучек, и давай кривляйся, подавай ее компании коктейли, кофе, мороженое, да еще улыбаться не забывай при этом, да ладно, хрен с ней...

– И много?

Его вопрос вернул ее к действительности, она рассеянным, каким-то сонным взглядом посмотрела на него, не понимая. Он, видимо, тоже все это время что-то усиленно обдумывал.

– Чего – много? – спросила она, стараясь вспомнить, о чем они говорили.

– Абортов, говорю, много тебе приходилось делать? – стараясь как можно равнодушнее спросил он.

Она внимательно, чуть дольше, чем было необходимо, глянула на него, вдруг залилась тоненьким, холодным, коротким смехом, легонько, шутливо щелкнула его по носу.

– Много будешь знать, плохо будешь спать...

– А все-таки, серьезно, много у тебя было мужчин? – становясь назойливым и сам с отвращением чувствуя это, спросил он напряженным голосом, стараясь не выдать своего волнения в ожидании ее ответа.

– Ну, вставай! -> вдруг как-то слишком уж строго, без всякого перехода от непринужденной беседы прикрикнула она на него. – Мне уборку делать надо. – И видя, что он и не собирается подниматься с постели, дернула с него одеяло, тогда он, изловчившись, схватил ее снизу, с кровати за шею и изо всех сил притянул к себе. Она от неожиданности не удержалась и повалилась на него, и он, уже задыхаясь от страсти, стал сдирать с нее платье и белье. Тогда она стала яростно сопротивляться и скоро отбросила его от себя, отошла подальше от кровати и, оправляя на себе платье, запыхавшимся голосом произнесла:

– С ума сошел! Говорят же тебе – нельзя... Так нет же – лезет. Будто невмочь три дня переждать. Горит у него...

В голосе ее звучала неподдельная обида.

Она вышла из комнаты, а он, успокоившись, стал одеваться, вышел в ванную умыться, посмотрел в зеркало и сказал своему отражению:

– Все они шлюхи.

Подмигнул сам себе и вздохнул тяжело.

Уже уходя из дому, он сказал Рае:

– Райка, ты не обижайся, ладно? Просто кинулось в голову...

– Кинулось, – передразнила она. – Еще кинется – постучи головой об стенку. Соображать надо. Мне потом за то, что тебе кинулось в голову, своим здоровьем расплачиваться?.. Им, видите ли, в голову кинулось...

– Кому это – им? – чувствуя, что закипает и стараясь сдержать себя, чтобы она не заметила, что он из-за нее способен разволноваться, что он придает их отношениям слишком большое значение – хотя на самом деле так и было, – спросил он.

– Я вообще говорю, – сказала она, оправдываясь. – Вообще про ваше племя мужицкое.

– Вообще, – сказал он. – Понятно.

– Ты поел?

– Не хочу, – мотнул он головой.

– Поешь, – сказала она, повышая голос. – Завтрак же на столе, какого рожна тебе еще? Позавтракай, говорю. А то мать придет – заругается на меня, что ты голодный ушел.

– Заругается на меня, – передразнил ее Закир. – А ты скажешь, что ел. Трудно что ли?

– Еще чего! Зачем это я врать буду?

– Ладно. Дело твое. Я пошел, – сказал Закир и вдруг вспомнил, спросил: Райка, а что ты говорила, что счастливая, я не совсем понял.

– Насчет чего? – спросила она, морща лоб, вспоминая.

– Ну, ты сказала – я сегодня счастливая, .– подсказал он начало разговора, – а почему, я не понял.

В душе его теплилась маленькая надежда, что сейчас она скажет что-нибудь о нем, что он, именно он окажется причиной такого ее прекрасного состояния, и если бы она в эту минуту сказала, что одна из причин – хотя бы одна из причин – кроется в нем и все это благодаря ему, о, как бы он был ей благодарен, как бы уверенно почувствовал себя... Но надо было обладать такой непрошибаемой толстокожестью, как у Раи, чтобы не услышать или же пренебречь явственно звучавшей надеждой в его голосе.

– Ну, как же, – сказала Рая, широко ухмыляясь, показывая большие крепкие зубы, – песня такая есть, – сказала она и тут же произвела на свет нечто среднее между пением и декламацией:

– У меня сегодня менструация, Значит – не беременная я.

– А дальше? – спросил он, подождав немного – не последует ли продолжение этого шедевра устного творчества, спросил, едва оправившись от чего-то, очень похожего на шок, не в силах согнать с лица одеревеневшую глупую улыбку.

– Дальше будет дальше, – сказала она, вытирая пыль с книжных полок. Как-нибудь потом, на досуге.

– Ладно, – сказал он. – Тогда я пошел.

– Ага, – сказала она, – иди.

Чем больше он размышлял по дороге в школу о своих отношениях с Раей, тем больше понимал, что все чистое, идеализированное им в этих отношениях было лишь ширмой для души его, а скорее, шорами для глаз души его, чтобы она ничего, кроме необходимого и нужного, не замечала, душа его, которая в этой ширме нуждалась, и нарочно самые грубые плотские отношения между партнерами обставляла красивыми атрибутами вроде этой ширмочки, придуманной и додумываемой им каждый раз именно для души, чтобы наполнить их с Раей отношения, вполне однозначные сами по себе, каким-нибудь красивым и богатым духовным содержанием; и его можно было понять: все-таки это была его первая связь с женщиной, его первая, так сказать, любовь, и ему хотелось, изо всех сил хотелось, чтобы то, что у него было с Раей, можно было бы вполне оправданно назвать тем высоким словом, для которого выдумывалось и чему служили все эти ширмочки и шоры. Но все придуманное при столкновении с реальной действительностью рассыпалось, как прах, искусственность его становилась очевидной и ничего из этого не получалось, и в итоге любые размышления по этому поводу приводили его к тому, что ничего, кроме плотских наслаждений, его с Раей не связывает. Впрочем, подумал он, успокаивая себя, наверно, очень редко так бывает, чтобы первая же женщина на твоем пути удовлетворяла тебя во всех отношениях, так, чтобы на ней можно было без всякого жениться: и красива, и, скажем, подходила бы по возрасту, и умна, и с чувством юмора, и обаятельна, и чутка, и предупредительна с тобой, и добра, и духовно богата, и была бы девушкой твоего круга, и... и еще много разнообразных "и". Редко ведь такое может случиться, чтобы все это сочеталось в одной женщине, чтобы со всех сторон женщина тебя удовлетворяла, чтобы все было хорошо, очень это редкое явление, очень, очень редкое. Чтобы сразу все это у первой же встреченной тобой женщины. Очень редко случается. А почему, интересно, почему так?.. Да потому, наверное, что первую ищешь особенно нетерпеливо, особенно суетливо и обычно без долгих раздумий сразу же довольствуешься тем, что выпало на твою долю. И, естественно, очень редко может так повезти, чтобы у первой же встреченной тобой женщины обнаружилось такое идеальное сочетание прекрасных черт. Разве что повезет уж как-то особенно, а так – очень редко, очень, очень редко, очень, очень, очень, очень редко, – говорил он себе, вышагивая по улице по направлению школы, – очень, очень, очень, очень, очень редко, редко, редко, редко, – с наслаждением чувствуя, как теряет свой смысл слово, так часто повторяемое, как оно незаметно переходит в бессмысленный набор звуков (а значит, и все на свете, видимо, имеет не очень-то много смысла, все, что уже не раз, и не десятки раз побывало в употреблении, повторял он), – так думал он, независимо от себя, вроде треснувшей пластинки, продолжая повторять прилипшее слово, – редко, говорил он себе и повторял до одурения, – редко, редко, редко, редко, редко, редька, редька, с хреном редька, редька с хреном, с хреном редька, редька с хреном – это часто, а то сочетание у женщин – редко. И таким образом немного успокоился по поводу своих заблуждений относительно Раи...

...Потому что я люблю этот город и ни на что его не променяю, сказал он себе, что бы только я делал без этого города и без своих воспоминаний о нем, хотя, честно говоря, все на свете можно на что-нибудь променять, и главное при этом – не прогадать, вот что главное... Но все-таки я люблю вспоминать о днях, прожитых в этом городе. Так он думал, сидя в салоне пассажирского лайнера Ту-134, второй салон, место 17а. И так как делать в кресле самолета было решительно нечего, да и, честно говоря, ничего делать и не хотелось, не хотелось даже перелистать журналы, просмотреть газеты, заново еще раз проглядеть, а может и откорректировать конспект своего выступления, которое предстояло в столице перед лицом высокого собрания, то он поудобнее устроился в кресле и закрыл глаза.

А ведь было время – писателем хотел стать. Мечтал об известности, стишки пописывал, ездил в Москву знакомиться со знаменитыми литераторами, просил их прочитать его стихи, влезал в доверие, угощал многих в ресторане ЦДЛ, пробивал себе дорожки в редакции журналов... Да... Поэт Тогрул Алиев... Звучит? Впрочем, он уже тогда подумывал о поэтическом псевдониме по примеру многих азербайджанских писателей. Знаменитый поэт Тогрул Алиев, нет, не то, конечно, а вот знаменитый поэт, скажем, Тогрул Сель – совсем другое дело. А что? Он и хотел подобно селю ворваться в литературу, моментально стать популярным, и как сель смести со своего пути всяких там мелких рифмоплетов-неудачников, а заодно, естественно, и в первую очередь смести со своего пути и многих, уже заработанных в жизни, недоброжелателей и откровенных врагов. Последняя часть этой программы в настоящее время и с успехом претворена в жизнь, однако с маленьким но: смести-то он их смел, но поэтом не сделался, да, правду сказать, теперь это обстоятельство его мало волнует, потому что появилась масса новых проблем, так как прежние недоброжелатели начинающего поэта сменились новыми, более мощными недоброжелателями и врагами, с которыми и воевать нужно было и более искусно и одновременно более мощно, чтобы его боялись и боялись бы долго – по возможности всю оставшуюся жизнь. А тогда... Да, тогда, в молодости, отказать ему в честолюбии было трудно, да и сейчас тоже, но тогда – в особенности, сейчас он на этот счет немного поуспокоился, даже слишком: большая популярность чревата, вредна, есть обстоятельства, когда лучше не высовываться, притаиться, слиться с окружающей средой, отдаться во власть свойственной ему по природе мимикрии...

А работал поначалу всего лишь корректором в издательстве, в душе лелея честолюбивые замыслы, никому не открывая своих заветных мыслей. И дни в издательстве, в маленькой корректорской, уставленной трухлявыми столами, проходили один похожий на другой...

Однажды стою у окна нашей корректорской, смотрю на улицу, пылающую от августовской жары; струится над головами прохожих раскаленный воздух, мягчеет под ногами прохожих раскаленный асфальт, и почудилось вдруг... такое было состояние, будто спишь наяву, почудилось, будто иду я медленно вдоль коридора, коридор узкий, темный, вдоль коридора стеклянные двери, а за стеклами этих дверей – тоже темно; из-за одной из дверей слышна тихая мелодия мугама, я толкаю дверь и вижу в комнате сидящих в темноте посреди комнаты на стульях мать и двух дочерей; мать на таре играет грустный напев мугама, дочери слушают, уставившись в пол перед собой невидящими, затуманенными взорами. Руки у них сложены на коленях.

Как-то в очередной своей приезд в столицу я познакомился в ЦДЛ с одним довольно известным в кругу литераторов московским прозаиком. Мы с ним играли в бильярд и говорили о литературе. Выяснилось, что наши литературные вкусы во многом совпадают. Писателю этому было под шестьдесят, он много знал и умел интересно говорить. Я накануне был в крупном выигрыше от игры в бильярд и пригласил его в ресторан Дома литераторов. К концу ужина мы набрались как черти. Хотя какой же это был ужин? Скорее обед, переходящий в ужин, и уже переползавший в завтрак, когда его (то есть обед) вовремя остановили служащие ресторана, не дав ему окончательно перейти в завтрак. Короче, добрую по^ ловину дня, весь вечер и часть ночи мы просидели за столиком в ресторане. Когда же это было, дай бог памяти, давно, конечно, сейчас вспомню... В семьдесят, нет в шестьдесят де-вя... нет, все-таки в семьде... Э, что толку, какая разница теперь, в каком именно году это случилось?.. В конце нашего маленького банкета я все же нашел в себе силы вывести его на улицу, впихнуть в такси и отправить домой. Через несколько дней я вспомнил, что старик просил бывать, позвонил, спросил о самочувствии, он был очень рад слышать меня (еще бы не рад – за один только вечер я потратил на него столько, сколько он, наверно, в месяц не зарабатывает) и настоятельно стал приглашать к себе, и я поехал. Жил он в доме писателей, кооперативе Союза писателей в центре Москвы, в хорошей квартире (тогда все квартиры в центре Москвы казались мне хорошими) с большой семьей. Он увлеченно рассказывал мне разные забавные истории, происшедшие с ним и его знакомыми, и все приговаривал – это вам, как молодому писателю, может пригодиться, возьмите это на заметку, это очень характерный, точный эпизод, а вот это я уже использовал, можете не так заинтересованно слушать, а вот сейчас я вам расскажу нечто, так я бы на вашем месте стал бы записывать за мной, берите, используйте, не жалко, дарю – и все такое в таком духе он приговаривал и старался делать вид, что, развлекая меня, ни в коем случае не отрабатывает тот сногсшибательный вечер в ресторане, и я делал вид, что, конечно, у него и в мыслях быть не может как-то компенсировать наши утомительно долгие ресторанные посиделки в прошлый раз, и для меня большая честь быть у него в гостях. Меня угостили чаем и чудным, каким-то воздушным, бесплотным пирогом женщины – его жена и дочери, я ел, похваливал, вообще старался вести себя так, будто я не впервые здесь, потому что обстановку они создали вполне непринужденную и надо было тоже соответствовать, все вроде бы было хорошо, но, уходя, уже выйдя на улицу из их подъезда, я вдруг поймал себя на том, что облегченно, всей грудью вздыхаю, будто что-то минуту назад угнетало меня в этой гостеприимной и уютной московской квартире. Я стал копаться – от чего бы это могло быть, и вскоре понял, что некоторую скованность, несмотря на внешние спокойствие и веселость, я ощущал, видимо, от того, что старик любил малость приврать. Врал тонко, умело, так сказать по-писательски профессионально, но все равно можно было почувствовать – врет. Конечно, и речи быть не могло, чтобы обличить его во лжи, потому что ложь эта была для меня не оскорбительна, то есть бывает ложь, рассчитанная на дураков, чтобы человеку лапшу на уши навесить, объегорить, а тут ложь была в этом отношении совершенно безобидная, и можно было слушать и не возражать, не придираться к каждому слову. Но все же неприятно было, чуть-чуть, самую малость неуютно временами, хотя во время разговора я утешал себя мыслью, что такие старые чудаки (это я тогда думал, что шестьдесят – старость, вполне естественная мысль, если тебе всего лишь двадцать пять лет) и приврать любят, и прихвастнуть, и порой приписать себе чужие заслуги, и удивить, и откровенно почудить, иной раз лишь только для того, чтобы прослыть оригиналами и чудаками... И все же меня его вранье неприятно резануло, а ведь все, что он говорил, было безобидно, ни к чему не обязывало, было весело, в дальнейшем я научился сам так тонко и умело врать, что, как говорится, комар носу не "подточит, и очень пользовался этим, но моя ложь не была уже такой безобидной, какую много лет назад слышал я в московской квартире и которая резала мне слух, моя ложь, к которой меня на каждом шагу вынуждали обстоятельства, уже не слух резала кому-то – пустое занятие, – а была для кого-то как нож в спину, как пуля в затылок, предательский, неожиданный выстрел... Да, в самом деле, как много воды утекло с тех пор, когда вполне безобидная ложь могла резать мне слух и после которой я вздыхал с облегчением...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю