355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натаниель Готорн » Рассказы » Текст книги (страница 3)
Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:44

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Натаниель Готорн


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Отношение соседей к квакерскому отпрыску и его покровителям не изменилось к лучшему, несмотря на кратковременную победу над их предубеждениями, которую одержала несчастная мать. Презрение и злоба, которые они питали к Илбрагиму, были для него чрезвычайно обидны, в особенности когда какое-либо обстоятельство напоминало ему, что и дети, его однолетки, разделяют вражду своих родителей. Его нежная и общительная натура, казалось бы, полностью проявила себя в крепкой привязанности ко всему его окружающему, и все-таки в нем оставалась какая-то частица неистраченной любви, и он стремился наградить ею тех самых детей, которых учили его ненавидеть. Когда пришли теплые дни весны, Илбрагим взял привычку сидеть молча и в бездействии, часами прислушиваясь к голосам играющих детей; но в то же время со свойственной ему деликатностью он старался не попадаться им на глаза, и он немедленно бы убежал и спрятался от любого из них, даже самого маленького. Все же в конце концов случай как будто помог ему найти доступ к их сердцам. Это произошло с помощью одного мальчика, старше его года на два, который сильно ушибся, упав с дерева по соседству с тем местом, где жили Пирсоны. Поскольку дом пострадавшего находился от них на довольно далеком расстоянии, Дороти с готовностью приютила его под своей крышей и превратилась во внимательную и заботливую сиделку.

Илбрагим, сам того не ведая, был отличным физиономистом, и при иных обстоятельствах это бы его отвратило от попытки подружиться с мальчиком. Наружность последнего сразу же, при первом на него взгляде, производила неблагоприятное впечатление, хотя требовалось некоторое внимание, чтобы понять, что причиной тому было очень легкое искривление рта и неправильная ломаная линия почти сходящихся бровей. Возможно, что аналогичным этим пустячным недостаткам было и почти неприметное искривление суставов и выдающаяся вперед грудь; одним словом, тело его было достаточно соразмерно, но очень непропорционально при рассмотрении каждой части его в отдельности. Нрав у этого мальчика был угрюмый и скрытный, и деревенский учитель налепил на него ярлык тупицы; впрочем, в дальнейшем он проявил вместе с честолюбием и очень незаурядную одаренность. Но, каковы бы ни были его телесные или нравственные недостатки, Илбрагим всем сердцем полюбил его и прилепился к нему душой с того самого момента, как раненого мальчика принесли к ним в коттедж. Преследуемый ребенок, казалось, сравнивал свою судьбу с судьбой пострадавшего и как будто делал вывод, что даже совершенно разные несчастья создали некую родственную связь между ними. Пища, отдых и свежий воздух, который Илбрагим обожал, – все было им забыто; он постоянно сидел у изголовья чужого мальчика и с ревнивой ласковостью следил за тем, чтобы все заботы, проявляемые в отношении его, шли бы через него. Когда мальчик начал поправляться, Илбрагим стал придумывать подходящие для выздоравливающего игры или развлекал его при помощи особого дара, сообщенного ему, возможно, еще на его языческой родине, самим воздухом, которым он там дышал. Дар этот заключался в неисчерпаемой способности импровизировать фантастические приключения. Рассказы его были, конечно, нелепы, бестолковы и бессвязны; но любопытно, что в них всегда проявлялась некая жилка трогательной человечности, которую можно было наблюдать в каждом сюжете и которая напоминала родное и милое лицо, окруженное дикими и чудовищными образами. Слушатель с большим вниманием следил за этим занимательным вымыслом, нет-нет да прерывая его короткими замечаниями по поводу того или иного эпизода и обнаруживая при этом несвойственную его возрасту проницательность, к которой примешивалась, однако, известная доля моральной неустойчивости, что сильно оскорбляло присущее Илбрагиму благородство. Впрочем, ничто не могло остановить рост его привязанности к пришельцу, и надо сказать, судя по многим признакам, она встречала и ответное чувство со стороны той скрытной и упрямой натуры, на которую любовь эта расточалась.

В конце концов родители мальчика увезли его, чтобы довершить у себя дома его лечение.

Илбрагим не навещал своего нового друга после его отъезда. Но он постоянно с беспокойством расспрашивал о нем и узнал таким образом, когда именно тот должен вновь появиться среди своих товарищей. В ясный солнечный день соседские дети собрались в маленькой лесистой роще за молитвенным домом, и вместе с ними был и опирающийся на палку выздоравливающий.

Беззаботные голоса двух десятков ребят звонко перемешивались под деревьями, словно солнечные лучи, ставшие звуками. Слыша их, взрослые обитатели этого мрачного, унылого мира, поражались, почему жизнь, начавшись так радостно, влачится далее столь тоскливо. Впрочем, и в сердце своем и в разуме они могли прочесть ответ, и он гласил, что детство счастливо потому, что оно невинно. Но случилось так, что неожиданно некто со стороны примкнул к этому невинно-чистому сообществу. Это был Илбрагим, который подошел к детям с выражением трогательной доверчивости на своем светлом, открытом личике, как будто бы, выказав любовь к одному из них, он уже теперь не должен был опасаться отпора со стороны всей компании. Их веселые крики умолки, едва они его заметили, и, стоя неподвижно, они перешептывались друг с другом, пока он к ним приближался. Но затем, как будто в них внезапно вселился дьявольский дух безудержного фанатизма их отцов, они с пронзительным визгом набросились на несчастное квакерское дитя. В одно мгновение он оказался в центре целого выводка злобных мальчишек, которые принялись избивать его палками, швырять в него камнями и вообще проявлять разрушительные инстинкты, гораздо более отвратительные у детей, чем даже кровожадность у взрослого человека.

В это время больной мальчик, стоя в стороне от свалки, взывал к нему громким голосом: "Не бойся, Илбрагим, иди сюда и держись за мою руку!" Его несчастный друг попытался последовать его призыву. Следя с холодной усмешкой, как жертва приближается к нему, бесчестный маленький негодяй замахнулся палкой и ударил Илбрагима по лицу с такой силой, что кровь хлынула ручьем. Руки бедного ребенка были подняты над головой, чтобы защитить ее от ударов. Но теперь он их сразу опустил. Его гонители опрокинули его на землю и стали топтать ногами и таскать за длинные белокурые кудри, так что Илбрагим мог вот-вот и впрямь превратиться в одного из тех мучеников, которые входили окровавленными в царствие небесное. Впрочем, на шум поспешил кое-кто из соседей, взявших на себя нелегкий труд вызволить маленького еретика и доставить его к двери дома Пирсонов. Жестокими были телесные повреждения, нанесенные Илбрагиму, однако длительный и заботливый уход поставил его на ноги; гораздо серьезнее был вред, нанесенный его впечатлительной душе, хотя он и не был столь явен. Симптомы этого поражения были преимущественно негативного характера и могли быть обнаружены лишь теми, кто его раньше знал. Отныне походка его сделалась медлительной и спокойной, у него не было больше внезапных вспышек резвости, которые прежде свидетельствовали об избытке жизнерадостности. Лицо его стало угрюмее, и отличавшая его прежде постоянная смена выражений, похожая на пляску солнечных лучей на зыби вод, исчезла, как бы заслоненная нависшей над ним тучей. Случайные, быстротечные события в гораздо меньшей степени занимали его теперь, и, как выяснилось, ему стало гораздо труднее понимать новые для него явления, чем в прошлые счастливые времена. Посторонний наблюдатель, который бы стал судить о нем на основании всех этих обстоятельств, сказал бы, вероятно, что умственная отсталость ребенка состоит в резком противоречии с тем, что можно было бы вывести из выражения его лица. Но вся тайна заключалась тут в направлении, которое приняли мысли Илбрагима: они сосредоточились на внутренней его жизни, тогда как им гораздо естественнее было бы отзываться на внешние события. Попытка Дороти вернуть ему прежнюю веселость привела лишь к тому, что он внезапно проявил свое горе самым бурным образом: он разразился отчаянными рыданиями, убежал и спрятался, ибо внутри у него все так наболело, что даже самое ласковое прикосновение жгло его, как огонь. Иногда по ночам слышно было, как он кричал (вероятно, во сне): "Мама! Мама!" – как будто ее место, занятое чужим человеком, пока Илбрагим был счастлив, теперь, в час его большого горя, не должно было быть замещено никем. Возможно, что среди многих несчастных, тяготящихся пребыванием на этой земле, не было ни одного, кто бы сочетал в себе так разительно невинность и страдание, как это убитое горем дитя, так рано ставшее жертвой своего ангельского характера.

В то время как нрав Илбрагима претерпевал столь печальные изменения, иная перемена, начавшаяся несколько ранее и иного свойства, полностью завершилась в характере его приемного отца. Эпизод, с которого начинается наш рассказ, застал Пирсона в состоянии религиозного безразличия и в то же время в душевной тревоге, мечтающего об иной, более пылкой вере, чем та, которую он исповедовал. Первым следствием его расположения к Илбрагиму явилось более мягкое отношение и даже растущая симпатия ко всей секте, к которой принадлежал мальчик. Но к этому присоединялось (может быть, потому, что он не был уверен в себе) очень самоуверенное и подчеркнутое осуждение как их догматов, так и сумасбродных действий. Однако, по мере того как он думал и размышлял (а он неустанно возвращался в мыслях к этому предмету), безрассудство их учения казалось ему менее очевидным, а те частности в нем, которые его особенно возмущали, приобретали иное значение или переставали его раздражать. Неустанная работа, происходившая в его мозгу, как будто продолжалась и во время сна, так как то, что возбуждало его сомнения, когда он ложился спать, зачастую утром, когда он возвращался к этим мыслям, рисовалось уже истиной и подкреплялось каким-либо забытым доказательством. Но в то время как он таким образом сближался с фанатиками, его презрение к ним отнюдь не уменьшалось, а презрение к самому себе росло с неудержимой силой. Ему, в частности, казалось, что на каждом знакомом лице он читает усмешку, а в каждом обращенном к нему слове слышит презрительный укор. Таково было его умонастроение в тот момент, когда с Илбрагимом случилось несчастье; вызванное этим событием душевное состояние довершило ту перемену, которая в нем впервые зародилась, когда он нашел ребенка.

Между тем ни суровость преследователей, ни ослепление их жертв нисколько не уменьшались. Тюрьмы никогда не пустовали; на площадях почти в каждой деревне ежедневно раздавался свист бича; одна женщина, чью кроткую и истинно христианскую душу не могли смутить никакие жестокости, была осуждена на казнь; и новые потоки невинной крови готовы были обагрить те руки, что так часто складывались для молитвы. Вскоре после Реставрации английские квакеры обратились к Карлу II с заявлением, что "в его владениях не перестает кровоточить живая рана". Однако, хотя это заявление и возбудило негодование короля-сластолюбца, вмешательство его последовало не так уж скоро. Поэтому наше повествование должно шагнуть вперед сразу на много месяцев и отвлечься на время от Пирсона, предоставив ему бороться с позором и несчастьем, его жене – переносить с твердостью тысячи огорчений, бедному Илбрагиму – чахнуть и вянуть, подобно нежной почке цветка, пораженного червем, а матери его блуждать по неверному пути, пренебрегая самой святой обязанностью, выпадающей на долю женщины.

Зимний вечер, а затем бурная ночь спустилась на жилье Пирсона, и не было веселых лиц у его широкого очага, чтобы разогнать этот мрак. Правда, дрова в нем жарко горели, отбрасывая в комнату яркий красноватый свет, и большие поленья, с которых капал полурастаявший снег, ждали своей очереди, чтобы лечь на горячую золу. Но печальным казалось само жилище, так как многих привычных вещей, когда-то его украшавших, в нем уже недоставало. Хозяин дома сильно обеднел из-за многочисленных денежных взысканий и собственного небрежения к мирским делам. А с предметами обстановки мирного времени исчезли также и орудия войны – меч был сломан, а шлем и кираса отвергнуты навеки. Солдат навсегда покончил с битвами и не смел даже поднять безоружной руки, чтобы защитить свою голову. Однако священная книга оставалась на месте, и стол, на котором она покоилась, был придвинут к огню, дабы двое членов преследуемой секты могли вычитать из ее страниц некое для себя утешение. Тот из них, который слушал чтение другого, был хозяин дома, сильно исхудавший и изменившийся из-за болезненного и страдальческого выражения лица. Недаром дух его долго блуждал среди призрачных видений, а тело было измучено тюремным заключением и бичеванием. Впрочем, крепкий и загорелый старик, сидевший рядом с ним, пострадал значительно меньше от таких же, и притом более длительных, испытаний. Он был высок ростом и обладал благородной осанкой, что одно уже могло сделать его ненавистным пуританам, причем седые пряди волос, выбивавшиеся из-под полей его широкополой шляпы, падали ему прямо на плечи. В то время как старик читал священные страницы, снег заносил окна и, бешено крутясь, пытался проникнуть сквозь дверные щели, а ветер хохотал высоко в трубе, где на него свирепо бросались длинные языки пламени. По временам, когда ветер менял направление и начинал дуть на холм под определенным углом, проносясь мимо коттеджа через всю покрытую снегом равнину, нельзя было представить себе ничего печальнее его завывания. Казалось, будто это голос самого прошлого, сложенный из шепота бесчисленных усопших, и вся скорбь веков изливается в одном этом жалобном звуке.

Квакер закрыл наконец книгу (заложив палец между страницами, где он читал) и пристально посмотрел на Пирсона. Поза и лицо последнего могли свидетельствовать о том, что он стойко может перенести телесную боль, – он подпирал голову руками, зубы его были крепко стиснуты, а все тело по временам сотрясалось, точно от нервной дрожи.

– Друг Товий! – сочувственно обратился к нему старик. – Неужто ты не нашел утешения в этих благословенных страницах священного писания?

– Твой голос доносился до меня не явственно, как будто издалека, отвечал Пирсон, не поднимая глаз. – А когда я начинал к нему прислушиваться, все слова казались мне безжизненными, холодными и предназначенными для иного, меньшего горя, чем мое. Убери эту книгу, – добавил он с безнадежной горечью, – не для меня ее утешения, они только еще больше растравляют мои раны.

– Нет, ослабевший духом брат, не уподобляйся тому, кто никогда не знал света истинной веры, – кротко, но проникновенно отвечал ему на это пожилой квакер. – Разве не был бы ты рад отдать все и все претерпеть, чтобы последовать велению совести? Разве ты не жаждал бы особенных испытаний, дабы вера твоя подверглась очищению, а душа отвратилась от мирских соблазнов? И неужели ты склонишь голову перед несчастьем, которое случается как с теми, кто собирает в житницы здесь, на земле, так и с теми, кто накапливает сокровища на небесах? Не падай духом, ибо бремя твое еще легко!

– Ох, тяжко оно! Тяжелее, чем я могу снести! – воскликнул Пирсон с нетерпеливостью, свойственной непостоянным людям. – С юности поразила меня печать гнева божьего. Год за годом – какое там, день за днем – переносил я такие несчастья, каких другим людям не познать и за всю их жизнь. Но теперь я хочу говорить не о любви, что превратилась в ненависть, не о чести, которая стала бесчестьем, но о спокойствии и достатке, которые обернулись тревогой, бедностью и наготой. Все это я мог бы перенести и считать себя счастливым. Но когда душа моя исстрадалась от многих потерь, я прилепился сердцем к чужому ребенку, и он стал мне дороже всех собственных детей, мною погребенных. И теперь он тоже должен умереть, точно моя любовь – смертельная отрава. Истинно говорю тебе – я проклят навеки, и я теперь лягу ничком во прах и не подниму больше головы.

– Ты грешишь, брат мой, но не мне тебя упрекать, ибо у меня тоже были свои часы ослепления, когда я роптал на тяжесть креста, – промолвил пожилой квакер. И он продолжал, может быть, в надежде отвлечь мысли своего приятеля от его горестей: – Поведаю тебе, что еще совсем недавно потускнел во мне свет веры, когда эти кровопийцы выслали меня из места, где я жил, и запретили под страхом смерти возвращаться, а констебли поволокли меня за собой от деревни к деревне в безлюдную пустыню. Суровая и сильная рука тянула меня за покрытые узлами веревки – они глубоко впивались мне в тело, и ты мог бы увидеть по каплям крови, которые я оставлял на дороге, как я скользил и шатался. И вот, когда мы так шли...

– А разве я не испытывал того же? И разве я роптал? – нетерпеливо прервал его Пирсон,

– Не возражай, друг мой, а сперва выслушай меня, – продолжал старик. Когда мы таким образом продолжали свой путь, начало смеркаться, так что никто уже не мог увидеть ни ярости моих гонителей, ни моего долготерпения, хотя избави боже, чтобы я им хвастался. Огоньки замерцали в окнах коттеджей, и я уже мог различить, как их обитатели всей семьей – муж, жена и дети собирались в спокойствии и уюте у камелька. Наконец мы дошли до места, где расстилались обширные поля; в тусклом вечернем свете не было видно окружающего их леса. И вот – поверишь ли – на краю поля стояла крытая соломой хижина, как две капли воды похожая на мой собственный дом там, далеко, за суровым океаном, в нашей милой Англии. И горькие мысли овладели мной – воспоминания, которые оказались подобны смерти для моей души. Счастливая пора юности возникла передо мной; затем волнения и тревоги зрелых лет и, наконец, вера, вновь обретенная в преклонные годы. Я вспомнил, как я был подвигнут на скитания, когда моя дочь, младшее и самое любимое чадо мое, лежала на смертном одре и...

– И ты мог последовать велению свыше в такое страшное мгновение? воскликнул потрясенный Пирсон.

– Да, да, – поспешно отвечал старик. – Когда внутренний голос громко заговорил во мне, я стоял на коленях у ее изголовья. И я немедленно встал, взял свой посох и пошел. О, если бы мне дано было забыть ее печальный взгляд, когда я отнял тогда у нее мою руку и бросил ее блуждать одну по сумрачной долине скорби! Ибо душа ее изнемогала в томлении, и опорой ей служили мои молитвы. И вот в ту ужасную ночь меня неотступно преследовала мысль, что я оказался дурным христианином и жестоким отцом; да, даже моя дочь с ее бледным, помертвелым личиком, казалось, вставала передо мной и шептала: "Отец, ты обманут. Возвращайся в свой дом и укрой под сенью его свою седую голову". О ты, к кому я взывал в своих самых жестоких заблуждениях, – продолжал квакер, возводя в глубоком волнении свои глаза к небу, – не налагай на самого кровожадного из наших гонителей тех жесточайших мук, которые перенесла моя душа, когда я решил, что все, что я делал и терпел во имя твое, было совершено мною по наущению гнусного врага рода человеческого! Но я не сдался. Я пал на колени и вступил в борьбу с искусителем, в то время как плеть все сильнее рассекала мое тело. И вот молитва моя была услышана, и я в мире и в радости пошел искать приюта в пустыне.

Хотя фанатичность старика обычно и отличалась спокойной рассудочностью, теперь, когда он рассказывал свою повесть, он был глубоко взволнован. Однако, как ни сильно было его невольное возбуждение, оно, по-видимому, до известной степени успокоило его собеседника. Они продолжали сидеть молча, смотря на огонь и, возможно, представляя себе в мерцании пламенеющих углей новые картины гонений, которые их ожидают. Снег по-прежнему упорно бился в окна, а иногда, так как пламя больших поленьев постепенно угасало, забирался в широкий дымоход и шипел, упав на очаг. По временам за стенкой слышались осторожные шаги, и звук их неизменно заставлял обоих квакеров обращать свои взоры к двери в соседнюю комнату. Наконец, когда неистово-дикий порыв ветра по естественной связи мыслей побудил Пирсона вспомнить о бесприютных путешественниках, блуждающих в такую ночь, он подвел итог их разговору.

– Я чуть было не изнемог под тяжестью выпавших мне на долю испытаний, промолвил он, тяжко вздыхая, – и все-таки я бы предпочел, чтобы груз этот был в два раза тяжелее, только бы мать мальчика была от них избавлена. Много тяжких ран ее поразило, но эта была бы всех страшнее.

– Не бойся за Кэтрин, – отвечал старый квакер, – я хорошо знаю эту мужественную женщину и видел, что она умеет нести свой крест. Материнская любовь в ней, правда, очень сильна, и порою может казаться, что если она вступит в противоречие с ее верой, любовь одержит верх, но Кэтрин очень скоро воспрянет духом и готова будет вознести благодарение создателю, что сын ее удостоился стать так рано угодной небесам жертвой. Мальчик выполнил свое назначение здесь, на земле, и она поймет, что и для него и для нее лучше, чтобы он почил в мире. Блаженны, воистину блаженны те, кто после столь малых страданий могут обрести вечный покой.

Прерывистый, но однообразный шум ветра был вдруг нарушен громким звуком в наружную дверь часто и настойчиво стучали. Бледное лицо Пирсона стало еще бледнее, ибо нередкие посещения его гонителей научили, что добра от них ожидать не приходится. Старик квакер выпрямился во весь рост, и его взгляд был тверд, как взгляд испытанного солдата, ожидающего врага.

– Люди, обагренные кровью, пришли за мной, – спокойно заметил он. – Они слышали, что я получил указание вернуться из ссылки. И теперь они меня повлекут в тюрьму, а оттуда на казнь. Это конец, о котором я давно мечтал. Я им открою, дабы они не сказали: "Смотрите – он нас боится!"

– Нет, пойду им навстречу я, – сказал Пирсон, к которому вернулась сила духа. – Возможно, что они ищут только меня и не знают, что ты находишься здесь,

– Пойдем же смело вперед оба, – отозвался его друг. – Ни мне, ни тебе не подобает отступать.

Они прошли таким образом через сени к входной двери и, открыв ее, обратились к пришельцу со словами: "Входи, во имя божье!"

Бешеный порыв ветра ударил им прямо в лицо и потушил лампу. Они едва успели разглядеть человеческую фигуру, до такой степени с ног до головы запорошенную снегом, что она походила на самое воплощение зимы, пришедшее искать приюта среди ею самой содеянного опустошения.

– Входи, друг, и исполни порученное тебе, что бы это ни было, – сказал Пирсон. – Должно быть, у тебя дело очень срочное, раз ты пришел в такую бурную ночь.

– Мир дому сему, – произнес чужестранец, когда они вошли внутрь и остановились посреди комнаты.

Пирсон вздрогнул, а старый квакер стал в очаге ворошить затухающие угли, пока из них не вскинулось вверх высокое яркое пламя. Голос, только что говоривший с ними, принадлежал женщине, и перед ними в озарении этого теплого света стояла женская фигура, холодная и застывшая.

– Боже, Кэтрин! – воскликнул старик. – Ты опять вернулась в эту погрязшую в заблуждениях страну? Ты, может быть, снова, как в прошлые дни, хочешь стать бесстрашной защитницей веры? Плеть над тобой не имела власти, и торжествующей вышла ты из темницы. Но укрепи свое сердце, Кэтрин, укрепи его теперь, ибо господь хочет испытать тебя еще раз, прежде чем воздать тебе по заслугам.

– Возрадуйтесь, братья! – отвечала она. – Тот, кто был с нами всегда, и тот, кого к нам привел малый ребенок, – возрадуйтесь! Слышите! Я пришла сюда счастливой вестницей, ибо дни наших гонений пришли к концу. Сердце короля, даже такого, как Карл, смягчилось, и он прислал свой указ, который сдержит обагренную кровью руку наших гонителей. Целое сообщество наших друзей направилось морем в здешний порт, и я, преисполненная радости, прибыла вместе с ними.

В то время как Кэтрин говорила, ее глаза блуждали по комнате, разыскивая то существо, только во имя которого она и искала спокойной обители. Пирсон молча обратил умоляющий взгляд к старцу, но тот и не думал уклоняться от тяжкой обязанности, выпавшей на его долю.

– Сестра, – начал он несколько более мягким, но совершенно спокойным тоном, – ты говоришь нам о любви нашего создателя, проявленной в том, что он даровал нам некое земное благо. А теперь мы должны сказать, что та же самая любовь выразилась и в суровом испытании. До сих пор, Кэтрин, ты была подобна той, кто идет по затемненной и опасной тропе, ведя малого ребенка за руку; если бы ты могла, ты бы с радостью беспрерывно взирала на небеса, но все же забота о ребенке и любовь к нему заставляли тебя опускать глаза долу. Сестра! Возрадуйся же в сердце своем, ибо его неуверенные шажки не будут больше служить помехой твоему шагу.

Но несчастную мать нельзя было таким образом утешить. Она затрепетала, как лист, и сделалась такой же белой, как снег, забившийся ей в волосы. Суровый старик простер свою руку и поддержал ее, не сводя с нее глаз, словно для того, чтобы остановить бурное проявление горя.

– Я женщина, я всего только женщина, неужто же он будет испытывать меня свыше моих сил? – заговорила Кэтрин очень быстро и почти шепотом. – Я была жестоко изранена и очень страдала; много перенесла я телесных мук и много душевных; меня самое возвели на Голгофу и всех тех, кто был мне всего дороже. Не может быть, – добавила она, содрогаясь всем телом, – не может быть, чтобы он не пощадил меня, погубив единственно дорогое мне существо. И тут слова ее вдруг полились с неудержимой силой: – Скажи мне, человек с холодным сердцем, что сделал со мной бог? Поверг ли он меня на землю, чтобы я никогда больше не могла подняться? Раздавил ли он мое сердце в деснице своей? А ты, кому я поручила свое дитя, как оправдал ты мое доверие? Отдай мне обратно моего мальчика бодрым, здоровым, живым, иначе небо и земля отметят тебе за меня!

Слабый, очень слабый детский голосок отозвался на отчаянный вопль Кэтрин.

В этот именно день и Пирсону, и его почтенному гостю, и Дороти стало ясно, что короткий и беспокойный жизненный путь Илбрагима близится к концу. Оба мужчины охотно бы остались при нем, чтобы предаться молитве и утешить умирающего благочестивыми речами, которые, по их мнению, были особенно необходимы именно теперь, ибо если им и не было дано подготовить путнику достойный прием в том месте, куда он направлялся, все же они могли поддержать его дух при прощании с землей. Но, хотя Илбрагим нисколько не жаловался, наклоненные над ним лица его беспокоили. Поэтому, принимая во внимание просьбы Дороти и их собственное убеждение в том, что мальчик достаточно безгрешен и чист, чтобы не осквернить стонами своими райской обители, оба квакера отошли от него. Тогда Илбрагим закрыл глаза и затих, и если бы только он время от времени не шептал ласкового словечка своей сиделке, можно было подумать, что он дремлет. Впрочем, когда ночь спустилась на землю и стала надвигаться буря, что-то как будто начало тревожить его душевный покой, оживив и обострив его слух. Когда налетевший порыв ветра начинал сотрясать окна, он пытался повернуть к ним голову. Когда дверь раскачивало на петлях, он следил за ней долгим и беспокойным взглядом. Когда глухой голос старика, читавшего священное писание, становился вдруг хоть немного громче, мальчик едва удерживал свое замирающее дыхание, чтобы прислушаться. Когда метель проносилась мимо коттеджа с шуршанием длинной, волочащейся по земле одежды, Илбрагим, казалось, ждал, что в комнату вот-вот войдет нежданный посетитель.

Однако через некоторое время он, видимо, отбросил от себя ту тайную надежду, которая его волновала, и с тихим, жалобным шепотом повернул голову на подушке. Потом со своей обычной ласковостью он обратился к Дороти и попросил ее наклониться к нему поближе. Она сделала это, и Илбрагим, захватив ее руку в свои, нежно пожал ее, как будто желая убедиться, что он все еще держит ее. По временам, нисколько не тревожа спокойного выражения на его лице, по всему его телу с ног до головы пробегала легкая дрожь, точно нежный, но несколько прохладный ветерок дохнул на него и заставил затрепетать. В то время как мальчик как бы вел Дороти за руку, спокойно направляясь к той бездне, за которой начиналась вечность, ей, со своей стороны, почти отчетливо рисовалось блаженство той обители, которой он вот-вот должен был достичь. Она бы не стала соблазнять маленького путешественника возвращением, хотя сама горько скорбела, что должна оставить его и пойти назад. Но в то мгновение, когда Илбрагим, казалось, уже совсем подошел к райским пределам, он услыхал за собой голос, заставивший его на несколько, всего лишь на несколько шагов повернуть вспять на той унылой тропе, по которой он следовал. Когда Дороти взглянула ему в лицо, она увидала, что спокойное его выражение нарушено. Ее собственные мысли были настолько поглощены им, что ей недоступны были все посторонние звуки – как бури, так н человеческих голосов. Но когда крик Кэтрин проник к ним в комнату, мальчик сделал усилие, чтобы подняться.

– Друг, она пришла! Открой ей! – крикнул он. Еще одно мгновение – и мать уже стояла на коленях у его изголовья. Она притянула Илбрагима к себе на грудь, и он приютился на ней без бурных проявлений радости, но с чувством глубокого удовлетворения, точно готовясь тихо отойти ко сну. Он взглянул ей в лицо и, видя ее отчаяние, сказал хотя и слабым голосом, но серьезно:

– Не плачь, милая мама! Теперь я счастлив.

И с этими словами кроткий мальчик испустил дух.

Королевский указ об обуздании гонителей веры в Новой Англии положил наконец предел дальнейшему мученичеству. Но колониальное начальство, в расчете на отдаленность свою от метрополии, а возможно, и на предполагаемую непрочность королевской власти, вскоре возобновило жестокие преследования во всех иных отношениях. Фанатизм Кэтрин стал еще более необузданным после того, как она порвала все узы, которые связывали ее с людьми. Где бы теперь ни вздымался бич, она была тут как тут, чтобы принять удар. И где бы ни открывались тюремные засовы, она устремлялась туда, чтобы броситься в темницу. Но с течением времени более христианские чувства – терпимости, если не сердечности и благожелательства, – вошли в обиход в отношении преследуемой секты. И когда суровые старики пилигримы стали взирать на несчастную женщину скорее с жалостью, чем с раздражением, когда матери начали ее подкармливать остатками пищи со стола своих детей и предлагать ей ночлег на убогой и жесткой постели, когда толпы мальчишек-школьников уже не оставляли своих игр, чтобы кидать камнями в одержимую странницу, – тогда именно Кэтрин вновь пришла в дом Пирсонов и поселилась в нем навсегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю