Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Натаниель Готорн
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– Дороти, – сказал он, – вот перед тобой маленький изгнанник, которого провидение поручило нашим заботам. Будь добра к нему, как будто бы он был одним из тех самых дорогих и любимых, что ушли от нас.
– Кто этот бледный мальчик с горящими глазами, Товий? – спросила его жена. – Не украли ли его у христианской матери дикари?
– Нет, Дороти, – отвечал муж. – Этот несчастный ребенок не был украден дикарями. Язычник-дикарь поделился бы с ним своей скудной пищей и дал бы ему напиться из своей берестяной чашки, но христиане – увы! – изгнали его из своей среды, чтобы он умер с голоду.
Затем он рассказал ей, как нашел его под виселицей на отцовской могиле и как внутренний голос, словно из глубины сердца, подсказал ему взять маленького изгнанника к себе домой и полюбить его. Он признался ей в своем решении кормить и одевать этого найденыша, как будто он был его собственным ребенком, и дать ему такое воспитание, которое бы противостояло пагубным заблуждениям, до сего времени внедрявшимся в его детское сознание. Дороти была наделена от природы еще более нежным сердцем, чем ее супруг, и поэтому она полностью одобрила все его намерения и действия.
– Есть ли у тебя мать, милое дитя? – спросила она.
Мальчик попытался ей ответить, но не смог – из груди у него вырывались одни рыдания. Однако Дороти все же в конце концов поняла, что мать у него была, но что она превратилась в преследуемую изгнанницу. Ее недавно освободили из тюрьмы и вывезли в дикую местность, где и оставили, дабы она там погибла от голода или от когтей диких зверей. Такие действия, предпринимаемые в отношении квакеров, отнюдь не были редкостью, и недаром они привыкли хвастаться, что дикари были в отношении их более гостеприимны, чем цивилизованные люди.
– Не бойся, мой мальчик, ты не будешь больше лишен матери, любящей матери, – сказала ему Дороти, когда узнала от него эти подробности, – Утри свои слезы, Илбрагим, ты станешь моим сыном, как и я стану твоей матерью.
Добрая женщина приготовила ему ту самую постельку, из которой ее собственные дети один за другим были унесены в иное место упокоения. Прежде чем Илбрагим согласился в нее лечь, он опустился перед ней на колени, и Дороти, прислушиваясь к его бесхитростной и трогательной молитве, была поражена, как могло случиться, что те самые родители, которые научили его молиться, могли быть сочтены достойными смерти. Когда мальчик уснул, она наклонилась над его бледным и одухотворенным личиком, запечатлела поцелуй на его чистом лбу, закутала его по горло в одеяло и отошла от него с задумчивой радостью в сердце.
Товий Пирсон не был одним из первых эмигрантов из Старого Света. Он оставался в Англии в течение начальных лет гражданской войны, в которой принял некоторое участие в качестве драгунского корнета под командованием Кромвеля. Но когда стали проявляться тщеславные намерения его вождя, он покинул армию парламента и стал искать прибежища от борьбы, которая уже не могла считаться священной, среди своих единоверцев в колонии Массачусетс. Впрочем, были еще и иные, более земные интересы, которые могли побудить его переселиться в эти края. Надо сказать, что Новая Англия, представляла преимущество не только для недовольных пуритан, но и для людей, не слишком процветающих в жизни, а как раз до самого последнего времени Пирсону было трудно обеспечить существование жены и все растущего семейства. Это-то его предполагаемое своекорыстие, по мнению наиболее фанатически настроенных пуритан, и послужило причиной, что все его дети (о земном благополучии коих он как отец слишком много заботился) один за другим отправлялись на тот свет. Они покинули свою родину цветущие, как розы, и, как розы же, погибли на чуждой им почве. Кстати, эти-то истолкователи путей божественного провидения, которые некогда осудили брата своего, приписав его домашние беды содеянным им грехам, оказались не более милосердны и теперь, когда узнали, что он и Дороти хотят заполнить зияющую пустоту своих сердец, усыновив ребенка из проклятой секты. Они не преминули сообщить Товию свое мнение, но этот последний только указал в ответ на маленького, тихого, прелестного мальчика, чья внешность и чье поведение из всех возможных аргументов в его пользу являлись, пожалуй, самыми сильными. Впрочем, даже эта его красота и приветливость нередко производили на ханжей в конце концов скорее неблагоприятное впечатление. Надо заметить, что фанатики, когда поверхность их каменных сердец, размягчившись, снова затвердевала, утверждали, что никакая естественная причина не могла на них так сильно повлиять.
Их неприязнь к несчастному ребенку увеличилась и от полного неуспеха различного рода богословских дискуссий, в которые его вовлекали, пытаясь убедить в ошибочности его сектантских верований. Илбрагим, надо сказать правду, был очень неискусным спорщиком; но убежденность в правоте своих верований была в нем от природы столь сильна, что его никак не могли ни соблазнить, ни отвратить от догматов религии, за которые отец его заплатил своей жизнью. Озлобление, вызванное его упрямством, в значительной степени распространялось и на покровителей ребенка, настолько, что Товий и Дороти очень скоро начали испытывать на себе весьма чувствительный род гонения, выражающийся в холодности к ним многих друзей, которых они очень ценили. Простой народ выражал свое мнение о них еще более откровенно. Пирсон являлся лицом в какой-то степени значительным, так как был членом верховного суда и состоял в офицерских чинах городского ополчения, но через неделю после усыновления им Илбрагима его встретили на улице свистом и улюлюканьем. А однажды, проходя через уединенный лесок, он услыхал доносившийся откуда-то громкий голос, кричавший: "Как следует поступить с вероотступником? Слушай! Уже сплетена для него плеть о девяти концах с тремя узлами на каждом!"
Такие оскорбления прежде всего выводили Пирсона из себя. Однако они проникали и в его сердце, незаметно, решительно приобщая его к таким мыслям, в которых он сам себе даже шепотом не посмел бы признаться.
Во второе воскресенье после того, как Илбрагим сделался членом их семьи, Пирсон с женой решили, что из приличия необходимо, чтобы он с ними вместе появился на богослужении. Они ожидали возражений со стороны мальчика, но тот, ни слова не говоря, пошел переодеться и в назначенный час появился в новом траурном костюмчике, который Дороти уже сшила ему. Ввиду того, что у церковной общины в то время (да и в течение многих последующих лет) не было колокола, сигналом для начала церковных служб был барабанный бой. При первых звуках этого воинственного призыва Товий и Дороти двинулись в путь к месту благочестия и тихого раздумья, держа с двух сторон за руки маленького Илбрагима, подобно тем родителям, которых ребенок объединяет в их взаимной любви. По дороге через оголенный лес их обогнало большое количество знакомых, но все по возможности избегали встречи с ними, обходя их стороной. Однако еще более тяжкое испытание твердости духа ожидало их, когда они спустились с холма и подошли вплотную к лишенному всяких украшений молитвенному дому из сосновых бревен. У входных дверей, около которых барабанщик все еще издавал свои громоподобные звуки, собралась очень большая толпа, включавшая в себя некоторых старейших членов общины, многих лиц среднего возраста и почти всех молодых мужчин. Пирсон нашел, что выдержать их осуждающие взоры очень нелегко, но Дороти, которая обладала большей твердостью, только привлекла мальчика поближе к себе и даже не вздрогнула, подходя к ним. Когда муж с женой вошли в двери, они невольно услыхали приглушенный ропот всего собрания; что же касается Илбрагима, то, когда до его ушей донеслось улюлюканье мальчишек, он заплакал.
Внутреннее убранство молитвенного дома было скудно и сурово. Низкий потолок, неоштукатуренные стены, голые скамьи и ничем не задрапированная кафедра никак не могли вызвать молитвенного настроения, которое, без соответствующих впечатлений извне, нередко продолжает дремать в нашем сердце. Все пространство было занято рядами длинных скамей без подушек, заменявших собою резные церковные сиденья, а широкий проход посередине отделял лиц разного пола друг от друга, причем никто, кроме детей очень юного возраста, не смел переходить с одной стороны на другую.
Пирсон и Дороти, войдя в молитвенный дом, разошлись в разные стороны, причем Илбрагим, будучи еще ребенком, остался на попечении Дороти. Сморщенные старухи заворачивались поплотнее в свои порыжелые плащи, когда он проходил мимо них; даже нежнолицые девушки взирали на него с опаской, точно боясь, что он может их заразить; а из числа суровых, почтенных мужчин далеко не один, встав, обращал свое лицо к кроткому мальчику с выражением такого негодования и отвращения, точно тот одним своим присутствием осквернял дом молитвы. Он был безгрешным небожителем, случайно спустившимся на землю, а все обитатели этого жалкого мира, затаив злобу в своих отнюдь не чистых сердцах, отстранялись от него и уберегали свои грязью замаранные одежды от его прикосновения, как бы желая этим сказать: "Мы более святы, чем ты".
Илбрагим, сидя рядом со своей приемной матерью и крепко держа ее за руку, имел вид весьма серьезный и благопристойный, какой приличествует человеку со зрелым вкусом и разумом, когда ему приходится быть в храме, посвященном религии ему чуждой, но к которой он считает необходимым относиться с уважением. Церковная служба еще не начиналась, когда внимание мальчика было вдруг привлечено одним, казалось бы малозначительным, обстоятельством. Какая-то женщина, у которой лицо было совершенно скрыто капюшоном, а фигура завернута в большой плащ, медленно проследовала по широкому проходу и заняла место на передней скамье. Бледное личико Илбрагима порозовело, он задрожал от волнения и уже не мог больше оторвать взгляд от закутанной женской фигуры.
Когда отзвучали начальная молитва и гимн, священник поднялся со своего места и, перевернув песочные часы, стоявшие рядом с большой Библией, начал свою проповедь. Это был уже очень немолодой человек с бледным, худым лицом и седыми волосами, плотно прикрытыми черной бархатной ермолкой. В юные годы он на собственном опыте узнал, что представляют собою религиозные гонения, и не был склонен забыть теперь те уроки, которые он почерпнул от архиепископа Лода и против которых он когда-то восставал. Коснувшись часто обсуждаемой темы квакеров, он рассказал историю этой секты и разъяснил ее догматы, в которых преобладали ошибки, а истина была искажена грубыми предрассудками. Он сослался на меры пресечения, недавно принятые в их провинции, и предостерег своих слушателей, обладающих сострадательной душой, от сомнений в той справедливой строгости, к которой богобоязненные судьи принуждены были в конце концов прибегнуть. Он говорил об опасностях, которые таит в себе милосердие – добродетель, в некоторых случаях весьма похвальная и вполне христианская, но неприменимая к этой вреднейшей секте. Он указал на то, что квакеры проявляют такое дьявольское упорство в своих заблуждениях, что даже их малые дети, еще не вышедшие из пеленок, уже оказываются жестокими и отчаянными еретиками. Он утверждал, что никто без особого на то полномочия свыше не должен пытаться обращать их на путь истинный, ибо тот, кто протягивает им руку помощи, дабы вытащить из болота, может сам легко низвергнуться в преисподнюю.
Песок второго часа уже почти заполнил нижнюю часть часов, когда наконец проповедь окончилась. Последовал одобрительный шепот аудитории, после чего пастор, дав указание, какой гимн должен быть исполнен, уселся на свое место, весьма довольный собой, и принялся определять по лицам своих слушателей, какое впечатление произвело на них его красноречие. Но в то время как голоса в разных концах молитвенного дома настраивались на подходящий лад, чтобы запеть хором, произошло событие, хотя и не слишком редкое в ту эпоху в провинции, но в данной церковной общине еще небывалое.
Закутанная в плащ женщина, которая до той поры сидела неподвижно в первом ряду молящихся, теперь встала и неторопливым, величественно-твердым шагом поднялась на ступеньки кафедры. Первые робкие звуки хора умолкли, и священнослужитель, сидя в безмолвном, почти испуганном изумлении, взирал, как она открыла дверцу кафедры и встала во весь рост на том самом святом месте, откуда только что гремели его проклятия. Затем она сняла с себя плащ и капюшон и предстала перед собранием в весьма странной одежде. Бесформенное платье из мешковины было подпоясано на ее талии покрытой узлами веревкой; черные, как вороново крыло, волосы ниспадали ей на плечи, причем местами чернота их перемежалась с серыми полосами пепла, которым она посыпала себе голову. Ее темные и резко очерченные брови еще больше подчеркивали смертельную бледность ее лица, которое, истощенное лишениями и преображенное неистовым восторгом и тайной скорбью, не сохранило никаких следов былой красоты. Женщина, стоя, строгим взглядом окинула собрание; никто не двинулся, не произнес ни слова, и только каждый наблюдал, как содрогается его сосед, не отдавая себе отчета, что и сам он дрожит мелкой дрожью. Наконец, когда на нее снизошло вдохновение, она начала говорить, но поначалу тихо и не совсем внятно. По речи ее можно было сразу понять, что трезвая мысль и фантазия безнадежно перепутались в ее сознании. Это была какая-то неясная и непонятная рапсодия, способная, однако, погрузить души слушателей в особенное настроение, действуя на их чувства помимо смысла слов. По мере того как она говорила, перед их мысленным взором возникали прекрасные, хоть и туманные, образы, словно блестящие предметы, выплывающие из мутного потока; а иногда яркая, причудливо выраженная мысль вырывалась вперед и сразу же завладевала разумом или чувством слушателей. Но поток вдохновенного красноречия скоро привел ее к преследованию, которому подвергалась ее секта, а отсюда недалеко было и до ее собственных горестей. Она от природы была человеком необычайно страстным, почему ненависть и месть проявились в ней теперь под личиной благочестия. Речь ее стала иной, образы, несмотря на всю их неистовость, более четкими, а обвинения ее приобрели оттенок почти дьявольской злобы.
– Губернатор и его вельможи, – говорила она, – собрались вкупе и совещались между собой: "Что нам делать с ними, как нам свести счеты с этими людьми, которые пришли в нашу страну, чтобы заставить нас краснеть за наши беззакония?" И вот сам дьявол входит к ним в совещательную палату, хромоногий, низкорослый, весь в черном, с мрачным, искаженным лицом и горящим взглядом исподлобья. И вот он теперь как свой среди властителей; да, истинно так, вот он ходит среди них и каждому шепчет что-то на ухо; и каждый приклоняет к нему свое ухо, ибо говорит он им одно и то же: "Убей! Убей!" Я же говорю вам: горе тем, кто убьет! Горе тем, кто прольет кровь праведников! Горе тем, кто убил мужа и предал изгнанию сына, малолетнего ребенка, дабы он бродил по свету бездомный, холодный и голодный, пока не умрет. И горе тем, кто в жестокости своего жалкого милосердия оставил в живых мать! Будь они прокляты на всю жизнь, прокляты в душевном их веселье и радости. Будь прокляты они и в их последний час – все равно, обагрит ли он их кровью насильственной смерти или настигнет после долгой и мучительной болезни! Будь прокляты они и в их последней темной обители, в могильном тлении, когда дети детей их осквернят прах своих отцов! Горе, горе, горе им в день Страшного суда, когда все ими изгнанные, все умерщвленные в этой кровавой стране, и отец, и мать, и ребенок – все соберутся и будут ждать их в тот последний час, которого не избежать никому. О вы, в чьи души запало семя веры, чьи сердца движимы доселе неведомой вами силой, восстаньте и смойте с ваших рук эту невинную кровь! Возвысьте же ваш голос вы, избранники, кричите громким криком и вслед за мной провозгласите им проклятие и вечную кару!
Дав таким образом выход приливу своих злобных чувств, но отнюдь не божественного вдохновения, как она ошибочно полагала, проповедница умолкла. Вслед за этим с женской стороны раздалось несколько истерических выкриков, но в целом проповеднице так и не удалось захватить и увлечь за собой аудиторию. Слушатели ее были ошеломлены, как будто они оказались среди бурного потока, оглушившего их своим ревом, но который при всей своей стремительности унести их за собой все-таки не смог. Священнослужитель, который до конца ее речи не мог бы согнать захватчицу со своей кафедры иначе как при помощи физической силы, теперь, когда к нему вернулся его законный авторитет, обратился к ней в тоне глубокого и справедливого возмущения.
– Сойди скорее вниз, женщина, с того священного места, которое ты оскверняешь, – начал он. – Неужто же в господень дом надо было тебе прийти, чтобы здесь, по велению дьявола, излить всю грязь, всю мерзость своей души? Сойди скорее вниз и запомни, что тебя ожидает смертный приговор. И ты воистину его заслужила, хотя бы твоими сегодняшними речами.
– Я ухожу, друг, я ухожу, ибо голос во мне высказал все До конца, отвечала женщина подавленным и даже кротким тоном. – Я выполнила то, что было возложено на меня в отношении тебя и тебе подвластных. Вознагради же меня теперь тем, что тебе будет позволено, – бичом, тюрьмой или смертью.
От слабости, которая овладела ею после этого страстного порыва, она едва смогла удержаться на ногах, когда спускалась по ступенькам, ведшим на кафедру. Между тем народ в церкви пришел в движение, переходя с одного места на другое, шепчась между собою и бросая взгляды в сторону незнакомки. Многие из присутствующих узнавали в ней теперь ту женщину, которая осыпала губернатора страшными проклятиями, когда он проезжал мимо ее тюремного окна. Им было известно также, что она была приговорена к смерти и спаслась только благодаря насильственному изгнанию в ненаселенные и дикие места. Ее новый возмутительный поступок, которым она как бы предопределила свою судьбу, казалось, сделал всякое дальнейшее проявление мягкости невозможным. Поэтому джентльмен в военной форме в сопровождении толстого человека, принадлежавшего к более низкому сословию, приблизился к дверям молитвенного дома и стал там, дожидаясь ее выхода. Но, впрочем, не успела она ступить на пол, как произошло совершенно неожиданное событие. В момент самой крайней для нее опасности, когда, казалось, каждый обращенный на нее взгляд грозил ей смертью, маленький робкий мальчик выскочил вперед и заключил в объятия ее, свою мать.
– Я здесь, мама, это я, и я пойду с тобой в тюрьму! – воскликнул он.
Она взглянула на него с недоуменным и почти испуганным выражением, ибо знала, что мальчик был отправлен в изгнание на явную гибель, и не надеялась его больше увидеть. Она, может быть, боялась, что это всего лишь радостное видение, которым ее горячечное воображение не раз себя тешило в одиночестве пустыни или в тюрьме. Но когда она почувствовала. тепло его руки в своей и услыхала трогательные слова его детской любви, в ней снова пробудилась мать.
– Да благословит тебя бог, мой сын, – всхлипывала она. – Сердце мое иссохло, больше того – умерло, вместе с тобой и твоим отцом. А теперь оно вновь бьется с той же силой, как тогда, когда я впервые прижала тебя к своей груди.
Она опустилась перед мальчиком на колени, вновь и вновь обнимая его, и радость ее, для которой она не могла найти слов, проявлялась в несвязных возгласах, которые вырывались из недр ее существа наподобие пузырьков из глубокого источника, устремляющихся на поверхность, чтобы мгновенно исчезнуть. Ни испытания прошедших лет, ни нависшая над ней угроза – ничто, казалось, не могло набросить ни малейшей тени на безоблачное счастье этой минуты. Впрочем, очень скоро присутствующие заметили, что выражение ее лица изменилось, когда она вновь осознала тяжесть своего положения, и слезы ее полились теперь уже не от счастья, а от горя. Судя по некоторым произнесенным ею словам, естественное чувство любви, размягчив ее сердце, вдруг довело до ее сознания содеянные ею ошибки и показало ей, как далеко она уклонилась от своего долга, выполняя веления, продиктованные ожесточенным фанатизмом.
– В горестный час ты возвратился ко мне, бедный мой мальчик! воскликнула она. – Ибо жизненный путь твоей матери уходит все дальше во мглу, и теперь ее ожидает смерть. Сын мой, сын мой, я носила тебя на руках, когда сама шаталась от слабости, и кормила тебя той пищей, в которой сама нуждалась, ибо умирала от голода. И все же в течение всей твоей жизни я была для тебя плохой матерью, а теперь я не оставлю тебе никакого иного наследства, кроме стыда и горя. Ты будешь бродить по свету и найдешь, что всюду сердца людей закрыты для тебя, любовь их обернулась злобой – и все это из-за меня. Дитя мое, дитя мое, сколько жестоких ударов падет на твою бедную голову, и я одна буду тому виною!
Она спрятала свое лицо на плече Илбрагима, и ее длинные черные волосы с траурными серыми полосами пепла закрыли его, точно покровом. В долгом замирающем стоне выразила она свою душевную боль, и он не мог не возбудить сочувствия во многих присутствующих, которые, впрочем, почли это доброе чувство за грех. В женской половине собрания слышны были всхлипывания, и каждый мужчина, у которого были дети, вытирал себе украдкой глаза. Товий Пирсон был глубоко встревожен и взволнован, но какое-то чувство, похожее на сознание вины, связывало его, почему он и не мог выйти вперед и объявить себя покровителем ребенка. Но, впрочем, Дороти не спускала глаз со своего супруга. Она не ощущала того воздействия, которое он начинал на себе испытывать, почему, подойдя к женщине из квакерской секты, она громко обратилась к ней перед лицом всех собравшихся.
– Чужестранка, доверь этого мальчика мне, и я буду ему матерью, – сказала она ей, взяв за руку Илбрагима. – Само провидение явно избрало моего мужа, чтобы он стал его покровителем. Ребенок этот теперь уже много дней ест за нашим столом и спит под нашей крышей, и в сердцах наших зародилась большая любовь к нему. Оставь это милое дитя с нами и будь спокойна за его благополучие.
Женщина из квакерской секты встала с колен, но еще теснее прижала мальчика к себе, пристально глядя в лицо Дороти. Это ласковое, хотя несколько грустное лицо и опрятная внешность пожилой колонистки удивительно гармонировали друг с другом, вызывая в памяти какие-то знакомые строки об уюте домашнего очага. Весь ее облик сразу говорил о том, что она совершенно безгрешна, насколько это доступно смертному, как перед богом, так и перед людьми. Что же касается одержимой, то было совершенно ясно, что она в своем одеянии из мешковины, подпоясанном веревкой в узлах, преступила все законы как настоящей, так и будущей жизни, заботясь только о небесной. Обе эти женщины, в то время как они с двух сторон держали Илбрагима за руки, являли собою как бы живую аллегорию: с одной стороны разумное благочестие, а с другой – безудержный фанатизм, борющиеся за власть над юной душой.
– Ты не из наших, – произнесла наконец квакерская женщина мрачно.
– Ты права, мы не из ваших, – кротко отвечала на это Дороти. – Но мы христиане и вместе с вами стремимся попасть на небо. Не сомневайся, что твой мальчик встретится там с тобою, если только господь благословит наше любовное и святое о нем попечение. Я верю, что туда уже ушли до меня мои собственные дети, ибо и я тоже была матерью. Но я уже теперь больше не мать, – добавила она дрогнувшим голосом, – и всю мою заботу отдам твоему сыну.
– Но поведешь ли ты его по пути, по которому следовали его родители? спросила женщина. – Можешь ты научить его той возвышенной вере, во имя которой отец его пошел на смерть и ради которой я – даже я, недостойная! скоро приму мученический венец? Мальчик был крещен кровью; сохранишь ли ты на его челе свежим и алым этот знак крещения?
– Я не хочу тебя обманывать, – ответила Дороти. – Если твой ребенок станет нашим ребенком, мы должны будем воспитывать его в тех заветах, которыми просветил нас вседержитель; мы должны молиться за него так, как мы молимся согласно нашей вере; мы должны поступать с ним по велениям нашей совести, а не вашей. Если бы нам нужно было действовать иначе, мы не оправдали бы твоего доверия, даже если бы согласились с твоими желаниями.
Мать в великом смущении взглянула на своего мальчика и затем возвела глаза к небу. Казалось, она мысленно молится, и было совершенно ясно, что душа ее раздирается сомнениями.
– Друг, – сказала она наконец, обращаясь к Дороти. – Я не сомневаюсь, что мой сын увидит от тебя всякую ласку, возможную на земле. Более того, я уверена, что и твой несовершенный свет веры может привести его в лучший мир, ибо нет сомнения, что ты стоишь на пути к нему. Но ты упомянула о супруге. Находится ли он здесь, среди этой толпы? Пускай он подойдет ко мне, ибо я должна знать, чьим рукам я доверяю самое драгоценное, что у меня есть на свете.
Она обернулась к присутствующим мужчинам, и после мгновенного колебания Товий Пирсон покинул их ряды и подошел к ней. Женщина увидала на нем одежду, присущую его воинскому званию, и покачала головой; но затем она отметила его смущение, его глаза, которые он, не выдержав ее взгляда, отвел в сторону, и то, что он непрерывно то краснел, то бледнел. Пока она на него глядела, безрадостная улыбка вдруг осветила ее лицо, подобно бледному солнечному лучу, который вдруг озаряет унылую и заброшенную местность. Ее губы беззвучно задвигались, и только потом она заговорила:
– Я слышу его, я его слышу. Божественный голос говорит во мне, и вот что он мне велит: "Оставь им свое дитя, Кэтрин, ибо его место здесь, а сама уходи отсюда, ибо я тебя предназначаю для иного дела. Разорви путы естественной склонности, подвергни жестокому испытанию твою любовь и знай, что во всем этом проявляется веление высшего разума". Я ухожу от вас, друзья, я ухожу. Возьмите от меня моего мальчика, мое бесценное сокровище. Я ухожу отсюда, надеясь, что все обойдется к лучшему и что даже для его детских рук найдется работа в вертограде вседержителя.
Она опустилась на колени и стала что-то шептать. Илбрагим сначала ничего не хотел слушать и только со слезами и рыданиями цеплялся за мать, но потом, когда она поцеловала его в щеку и поднялась на ноги, он вдруг успокоился. Женщина в безмолвной молитве простерла руки над его головой и приготовилась идти.
– Прощайте, друзья, обретенные в нужде, – обратилась она к Пирсону и его жене. – Добро, которое вы мне сделали, – сокровище, которое вы накопили на небесах, и оно вернется к вам сторицею. Прощайте и вы, мои враги, которым не дано и волоса тронуть на моей голове, а стопы мои задержать хотя бы на мгновение. Близится день, когда вы призовете меня, дабы я свидетельствовала в вашу пользу за этот один несовершенный вами грех, и я встану тогда и скажу, что знаю.
Она повернулась и пошла к дверям, а мужчины, которые стояли на страже перед ними, отошли в сторону и пропустили ее. Чувство жалости овладело всеми присутствующими и восторжествовало над неистовством религиозной нетерпимости. Освященная своей любовью и своими страданиями, она пошла вперед, а весь народ глядел ей вслед, пока она не поднялась на холм и не скрылась за его вершиной. И она удалилась, пророчица своего собственного неуемного сердца, для того чтобы возобновить скитания прошедших лет. Ибо голос ее раздавался во многих христианских странах и она уже не раз томилась в узилищах католической инквизиции, до того как испытала на себе удары бичей и валялась на соломе в тюрьмах пуритан. Ее миссионерская деятельность распространялась и на последователей велений пророка, и от них она видела ту ласку и учтивость, в которой ей отказывали все враждующие секты нашей более возвышенной религии. Вместе с мужем она много месяцев провела в Турции, где даже сам султан был к ним благосклонен. В этой-то языческой стране и родился Илбрагим, и его восточное имя явилось знаком признательности за добро, оказанное им одним из неверных.
Когда Пирсон и его жена приобрели таким образом на Илбрагима все права, которые могли быть им предоставлены, их привязанность к нему стала такой же неотъемлемой частью их души, как тоска по родной земле или кроткая печаль об ушедших близких. Мальчик, со своей стороны, погоревав неделю или две, наконец успокоился и начал радовать своих покровителей многими неумышленными доказательствами того, что считает их своими родителями, а их дом – своим родным домом. Еще не успели растаять зимние снега, как гонимый ребенок, этот маленький пришелец из далекой языческой страны, уже совсем освоился на новом месте, словно так всю жизнь и прожил в этом коттедже в Новой Англии, находя у его очага уют и безопасность. Благодаря ласковому обращению, а также сознанию, что его любят, Илбрагим стал постепенно терять те черты преждевременной взрослости, которые были порождены его прошлой жизнью. Он все более превращался в ребенка, и его природная непосредственность проявлялась теперь вполне свободно. Во многих отношениях у него была очень здоровая натура, хотя расстроенное воображение как его отца, так и матери, может быть, и внедрило в сознание мальчика некоторую долю болезненности. По складу своего характера Илбрагим мог получать удовольствие от самых незначительных явлений и радоваться всякой мелочи. Казалось, он повсюду находил богатейшие залежи счастья, подобно тому как волшебная ветка орешника способна указать в ничем не приметной местности на скрытое под землей золото. Его бездумная веселость, возникавшая внезапно по тысяче причин, сообщалась всему семейству, и надо сказать, что Илбрагим у себя дома был чем-то вроде прирученного солнечного луча, озарявшего угрюмые лица и изгонявшего мрак из самых темных уголков коттеджа.
Но необыкновенная чувствительность к радости предполагает и особенную восприимчивость к страданию, почему безудержная веселость, обычно свойственная мальчику, сменялась иногда мгновениями глубокой грусти. Его огорчения не всегда можно было проследить до их первоисточника, но большею частью они проистекали (хотя, казалось бы, Илбрагим был для этого слишком молод) от уязвленной любви. Непостоянство его настроений часто заставляло его грешить против чинности пуританских порядков, и в этих случаях он далеко не всегда избегал выговора. Но малейший оттенок настоящего раздражения, который он безошибочно отличал от притворного гнева, проникал ему, казалось, в самое сердце и отравлял всякое удовольствие до той поры, пока он не ощущал, что прощен совершенно. Илбрагиму от природы была чужда всякая мстительность, нередко встречающаяся у особо чувствительных натур; если его обижали, он не давал сдачи и на рану мог лишь ответить собственной смертью. Ему недоставало способности постоять за себя; это было растение, которое может процветать, лишь обвившись вокруг чужого крепкого ствола, но если не дать ему этой опоры или сорвать с нее, оно никнет и увядает. Проницательный ум Дороти подсказал ей, что строгостью можно только искалечить душу этого ребенка, и она поэтому обходилась с ним так заботливо и осторожно, как будто имела дело с бабочкой. Ее супруг проявлял к мальчику такую же любовь, как и она, хотя день ото дня он становился с ним менее ласков.