Текст книги "«Революция сверху» в России"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Царь и дворяне
Яркие, талантливые, оригинальные, очень способные, на все способные люди (от высот просвещения до низкого зверства включительно), русские дворяне поставляли России в XVIII веке почти всех активно действующих в государственном смысле лиц; они (как уже не раз говорилось) были особенно сильно отделены от народных «низов», в то время как Франция (по словам знаменитого историка Токвиля) «была страна, где люди стали наиболее похожи друг на друга».
Хорошо это или плохо?
То, что Вольтер был сыном нотариуса, а Руссо сыном часовщика, само по себе открывало огромную разницу двух общественных систем. В России подобные разночинцы – еще исключение; во Франции – правило.
Российское дворянство, интеллигенция еще имеют мало способов для сопротивления, кроме «удавки». В начале екатерининского царствования действовала, как известно, комиссия для составления нового Уложения, то есть свода законов. Выбранные депутаты от разных сословий прибыли в Москву, и это напомнило о Земских соборах, Генеральных штатах и тому подобном. Тогда же и прежде умная, хорошо понимавшая российскую ситуацию Екатерина II задумалась над главнейшим вопросом: что выгоднее для ее власти – «зажать или ослабить»? Опыт прежних царей и цариц показывал, что чрезмерный деспотизм усиливал самодержца, но одновременно расшатывал его власть: рвались немногочисленные связи престола с обществом; в условиях сверхцентрализации – заговору, перевороту легко было свить гнездо прямо у подножия трона, как раз под защитой этой централизации и тех полицейских барьеров, которыми она себя окружала. Французского, австрийского или прусского короля трудно было вообразить жертвою дворцового переворота: некоторые свободы, политические и судебные, которыми те монархи делились с обществом, были достаточно обширным фундаментом, без сокрушения которого правителя не опрокинуть, – свергнуть же простым заговором было невозможно, требовалась большая, широкая революция.
Зная и чувствуя это, Екатерина, как известно, расширяла права дворянства, права печати. Ни один русский царь не подвергался такой критике и «личным нападкам», как Екатерина II в журналах Николая Новикова – до поры до времени все сходило с рук!
В 1760-х годах Екатерина II считала, во-первых, что определенное ограничение ее собственной власти высшим императорским советом или каким-либо другим органом «парламентского типа» (наподобие того, что имелось в Швеции) освежит и укрепит самовластие; во-вторых, для нее было очевидным, что крепостной труд менее выгоден, чем вольный (впервые об этом было ясно напечатано в Трудах Вольного экономического общества в 1765 г.). Кроме того, миллионы рабов очень опасны: генерал-прокурору А. А. Вяземскому царица писала о крепостных: «Если не согласимся на уменьшение жестокостей и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то и против нашей воли сами оную возьмут рано или поздно».
Вскоре, однако, выяснилось, что конституции, высшие советы, парламенты совершенно не волнуют российское дворянство, за исключением самой небольшой группы мыслящих идеологов (братья Панины, Дашкова, Фонвизин и др.); боязнь мелких дворян, что в высших совещательных, политических органах укрепятся могучие аристократы, явно перевешивала стремление к свободе, независимости. Они хотели, чтобы в Петербурге была крепкая, неограниченная императорская власть, а у них, у дворян, – личные права и некоторое самоуправление. Поэтому уже подписанный в августе 1762 года указ о создании «конституционного» Императорского совета Екатерина вскоре надорвала, остановила.
Что же касается крепостного права, то и против него высказались совсем немногие. Зато большинство дворянских депутатов, особенно из черноземных губерний, при обсуждении нового Уложения дали ясно понять, что за свои крепостнические права будут стоять насмерть.
Екатерина II не стала им перечить; более того – убрала наиболее критические по отношению к крепостному рабству строки из своего Наказа депутатам.
Так, методом проб и ошибок, была выведена примерная граница между просвещенным самовластием и дворянскими свободами в России.
Оставалась, правда, еще столь заметная на Западе судебная сфера: неограниченное самодержавие ограничивается независимыми судами – таков был многовековой опыт Англии, Франции и других стран.
В России время выборных судей (за несколько веков до того были выборные старосты и целовальники) давно миновало. Екатерина II, закрепив в России отдельные суды для каждого сословия, провозгласила формулу: «Государев наместник не есть судья». Иначе говоря, суды должны быть независимы от губернаторов. Однако на практике даже выборные судьи для дворян утверждались властями; довольно быстро определились огромные права начальника губернии – возбуждать и приостанавливать дела, назначать и сменять судейских, утверждать судебные решения.
Если на Западе даже при самых жестоких монархах суды были некоторыми островками свободы, то в России, даже при самых просвещенных, – суд был одним из худших мест, где в одном лице обычно соединялись следователь, обвинитель и судья. Вся русская художественная литература, революционная публицистика, десятки мемуаристов различного социального статуса единодушны насчет неправедных, корыстных, безгласных, зависимых судов, вершивших правосудие в грязных, неприспособленных помещениях.
Сотни юридически невежественных ляпкиных-тяпкиных, подчиненных сотням сквозник-дмухановских, – вот формула правосудия XVIII–XIХ веков. «В судах черна неправдой черной», – отозвался о России славянофил Хомяков.
Николаевский же министр юстиции граф В. Н. Панин объяснял своим подчиненным, что «вредно и опасно для государства, если глубокое знание права будет распространено в классе людей, не состоящих на государственной службе».
Отчего же суд оказался столь слабым (относительно большую роль играла лишь высшая судебная инстанция – сенат)?
Оттого, что в течение нескольких веков государство брало все на себя; оттого, что было слабо и зависимо третье сословие – главная сила, которая на Западе требовала и добивалась нормальных судов; оттого, что даже дворянство не имело «вкуса» к независимости более широкой, нежели та, которая была приобретена к концу XVIII столетия; оттого, что российское государство более самостоятельно, чем западные, даже по отношению к своему дворянству, не говоря уж о других сословиях.
«Обильное законодательство при отсутствии закона», – писал Ключевский о России XVIII века.
О6 относительной самостоятельности самодержавной монархии писал В. И. Ленин:
«Если же это правительство исторически связано преемственностью и т. п. с особенно «яркими» формами абсолютизма, если в стране сильны традиции военщины и бюрократизма в смысле невыборности судей и чиновников, то предел этой самостоятельости будет еще шире, проявления ее еще… откровеннее…произвол еще ощутительнее» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 22. С. 131).
С начала XIX…
Великая революция во Франции сотрясает Европу, вызывает у многих сомнение в «просвещенных путях», коли они доходят до конвента и гильотины.
Занявшая почти весь XVIII век, российская революция сверху напугана перспективами гигантской революции снизу. Поэтому делаются попытки контрреволюции, что в российских условиях не может быть произведено иначе, как тоже сверху.
Павел I в 1796–1801 годах стремился к «консервативной утопии»; хотел вернуться к формам и методам Петра I век спустя. При этом усиливается политическая централизация, пресекаются личные дворянские свободы и давний курс на просвещение, взамен чего в этих парадоксальных обстоятельствах рождаются причудливые идеи – вместо русского варианта европейского просвещения предлагается средневековый рыцарский орден с соответствующими нормами этикета, но (отличие в высшей степени характерное!) рыцарство, основанное на правилах чести, являвшееся в Европе своеобразной формой освобождения, возвышения «благородной личности», в России конца XVIII века, хотя на словах тоже связано с этими категориями, по сути зиждется на страхе, на принципе не «монархическом», а «деспотическом», предполагает полное, беспрекословное подчинение «благородной личности» всевластному государству.
Другим парадоксом той контрреволюции была попытка своеобразного союза с «чернью», единения императора с народом, блокирующего все попытки к самоуправлению, самостоятельности со стороны дворянской интеллигенции. Как тут, кстати, не заметить, что «контрреволюционер» Павел быстрее и раньше других правителей разобрался в истинной сущности Наполеона, «мятежной вольности наследника и убийцы» (Пушкин), почувствовал в нем своего, того, кто обуздывает французскую «революцию снизу»…
Тут, однако, выяснилось, что в России толчок сверху, данный Петром, еще не исчерпан. Очередной дворцовый переворот – словно далекое эхо петровской «революции сверху» – уничтожает Павла и возводит на престол последнего представителя просвещенного абсолютизма, Александра I.
Жизнь, история, все происходящее в Европе властно влекут и Россию к новому важнейшему историческому выбору.
Сто лет назад, при Петре, решался коренной вопрос – оставаться ли в XVII веке с «азиатскими формами» экономики, правления и культуры или пробить окно в Европу? Теперь же, когда петровские резервы начинают исчерпываться, теперь (как позже воскликнет Белинский) «нужен новый Петр Великий!».
Однако что же он должен сделать, если сумеет?
В XIX веке российская история, российская «природа вещей» предлагает для начала ограничение самодержавия и отмену крепостного права, произведенные опять же сверху!
Если же нет, если не получится, тогда альтернативой, очевидно, станет революция снизу – то ли по французскому образцу 1789 года, то ли по иным, еще не испробованным историей чисто российским образцам.
Знаменитая формула, громко произнесенная в 1856-м, – «освободить сверху, пока не освободились снизу», по сути, как мы уже видели, была в какой-то степени понята Екатериной II, а затем довольно ясно осознана при Александре I.
Как, в какой последовательности, какими силами приняться за новые преобразования, может быть, революционные, – на этот вопрос Александр I, напуганный свидетель и косвенный руководитель переворота 1801 года, ответить не мог, но поиски ответа представляются очень интересными.
План Лагарпа
Итак, 1801 год. На престоле умный, образованный царь, испытавший на себе ужасы самовластья. В ответ на восторги госпожи де Сталь, восклицающей, что иметь такого императора куда лучше, нежели опираться на конституцию, он отвечает знаменитым афоризмом: «Мадам, даже если Вы правы, я не более чем счастливая случайность».
Ситуация представляется идеальной: благонамеренный император хочет осчастливить свой народ; народ, очевидно, не откажется от улучшения собственной участи, власть и возможности Зимнего дворца огромны. За чем же дело стало?
В любые исторические эпохи примерно один-два процента населения являются тем, что принято называть правящим классом или правящим слоем.
Дворянство, окультуренное, но крепостническое, государственный аппарат, усовершенствованный Петром и его преемниками, – вот страшная сила, которую будущий Петр I должен использовать, нейтрализовать или преодолеть.
Александр за советом обращается к любимому учителю Лагарпу и вскоре, 16 октября 1801 года, получает любопытные «директивы», которые, в общем, принимает к исполнению.
Умный швейцарец, возглавлявший одно время родное государство, последовательно разбирает главные социальные, политические силы, на которые может или не может опереться Александр.
Против реформ (согласно Лагарпу) будет почти все дворянство, чиновничество, большая часть купечества (буржуазия не развита, мечтает превратиться в дворян, получить крепостных).
Особенно воспротивятся реформам те, кто напуган «французским примером», – «почти все люди в зрелом возрасте: почти все иностранцы».
Лагарп с большим уважением относится к русскому народу, который «обладает волей, смелостью, добродушием и веселостью». Швейцарец уверен, что из этих качеств можно было бы извлечь большую пользу («и как ими злоупотребляли, дабы сделать эту нацию несчастной и униженной!»), однако покамест учитель решительно предостерегает ученика-Александра против какого бы то ни было привлечения народа к преобразованиям:
«Он желает перемен… но пойдет не туда, куда следует… Ужасно, что русский народ держали в рабстве вопреки всем принципам; но поскольку факт этот существует, желание положить предел подобному злоупотреблению власти не должно все же быть слепым в выборе средств для пресечения этого».
В результате реформатор, по мнению Лагарпа, может опереться лишь на образованное меньшинство дворян (в особенности на «молодых офицеров»), некоторую часть буржуа, «нескольких литераторов». Силы явно недостаточны, но советчик, во-первых, надеется на огромный, традиционный авторитет царского имени (и поэтому решительно не рекомендует ограничивать самодержавие какими-либо представительными учреждениями!), во-вторых, рекомендует Александру как можно энергичнее основывать школы, университеты, распространять грамотность, чтобы в ближайшем будущем опереться на просвещенную молодежь.
И Александр I начал выполнять «программу Лагарпа».
«Революции сверху» как бы предшествовал новый этап «просвещения сверху». Оно декларировалась многообразно: было запрещено помещать объявления о продающихся крепостных (отныне писали – «отпускается в услужение»); закон о вольных хлебопашцах облегчал освобождение крепостных тем помещикам, кто вдруг пожелает сделать это добровольно…
Эти и несколько подобных декретов легко раскритиковать как частные, половинчатые, но ведь и само правительство не считало их коренными: речь шла о постепенной подготовке умов и душ к «эмансипации». Берется курс и на молодых: многие послы, генералы, сановники были 30–40-летними, ровесниками царя. В правление Александра были основаны или возобновлены почти все дореволюционные русские университеты: Казанский, Дерптский, Виленский, Петербургский, Харьковский, а сверх того, Ришельевский лицей (из которого позже вырос Одесский университет) и столь знакомый нам пушкинский Царскосельский лицей. Все это дополнялось реформами гимназий, сравнительно мягкими уставами учебных заведений при немалом самоуправлении и выборности начальства…
То был, можно сказать, постоянный фон, реформаторская основа, которая особенно сильно укрепилась в начале александровского царствования, но не совсем исчезла даже в гонениях последних его лет.
Не вдаваясь, однако, в частности, присмотримся к двум серьезным попыткам произвести коренные, можно сказать, революционные (особенно, если б они вышли!) планы «верхних преобразований».
Прежде всего, конечно, попытка Сперанского.
В 1807–1812 годах талантливейший администратор, великолепный знаток всех тонкостей российского правления задумал и разработал сложную, многоступенчатую реформу сверху, которая постепенно, учитывая интересы разных общественных групп, должна была завершиться двумя главными результатами – конституцией и отменой крепостного права.
Здесь снова не можем удержаться, чтобы не задеть многих, боюсь, очень многих наших историков. Сколь часто указывают они из своего XX века, как следовало бы действовать разным героям минувших столетий, в чем те ошибались, что переоценивали и что недооценивали. Иной профессор, например, столь явно видит ошибки народников, что нет сомнения – если бы он сам пошел в народ, мужики непременно поднялись бы… Сперанского кто только не критиковал, включая и Льва Толстого, – и Россию-то он не понимал, и самоуверен был, и самодоволен. Рядом советских историков необыкновенный государственный деятель, сделавший фантастическую карьеру (из поповичей – в первые министры!), осуждался, по сути, за то, что он не стал крайним революционером, типа, скажем, Пестеля, что хотел примирить помещичьи, государственные и крестьянские интересы, что возлагал надежды на «обманщика-царя»…
Оспаривая подобные суждения как неисторичные, заметим: главный довод многих критиков, включая и автора «Войны и мира», не всегда отчетливо сознаваемый, но основной – реформы Сперанского не получились. Из этого сразу делался вывод, что и не могли получиться, а это уж далеко не бесспорно.
Что же касается желания Сперанского сохранить помещиков, то здесь нужно сказать: он был исторически прав. Простое уничтожение правящего слоя отнюдь не всегда – большое достижение для страны. Англичане, сохранившие во время революции XVII века и помещиков, и буржуа, освежили, укрепили свой строй. Российское дворянство при всей его крепостнической хищности продолжало оставаться главным носителем просвещения, культуры, исторической традиции; в начале XIX века оно было, можно сказать, незаменимо при слабости русской буржуазии и темноте многомиллионного крестьянства.
Сколько написано о «положительных результатах» ликвидации класса помещиков в 1917 году, но не было и не будет ни одного исторического явления, которое имело бы одни положительные стороны; известные общественные, моральные потери происходят даже при ликвидации безусловно старого, отжившего.
Сперанский знал, чего хотел, его планы не были утопичны, это был интереснейший проект «революции сверху», который зашел далеко. К осени 1809 года министр разработал план государственных преобразований: в центре его были идеи законности, выборности части чиновников, их ответственности, разделения власти; наконец, известное конституционное ограничение самодержавия. Сперанский считал также необходимым одновременное расширение гласности, свободы печати, однако «в известных, точно определенных размерах».
Не вдаваясь в подробности, заметим, что реформатор как реалист-практик пытался примирить новые идеи с существующими порядками, поэтому выборность он все время уравновешивает правом властей, правом царя утверждать или отменять решения выборных органов. Так, министры, согласно планам Сперанского, ответственны перед законодательным органом, думой, однако назначаются и смещаются царем. Судей, а также присяжных должны выбирать местные думы, но царская власть все это контролирует и утверждает. Зато император и предлагает законы, и окончательно их утверждает; однако ни один закон не имеет силы без рассмотрения в Государственной думе.
1 января 1810 года был торжественно открыт Государственный совет, который мыслился как верхняя палата российского парламента; нижняя, выборная палата, Государственная дума, а также окружные и губернские думы должны быть провозглашены 1 мая, а собраны 1 сентября того же года.
Двухпалатный парламент. Можно сколько угодно перечислять его недостатки и слабости: избирательное право отнюдь не всеобщее, явное преобладание дворянства, сохраняется огромная роль самодержца. И все же, все же…
Это было бы огромное событие, новый шаг в политической истории страны; со временем подобное учреждение могло окрепнуть, наполниться новым содержанием, стать важной политической школой для тех сил, на которые разумный самодержец сумел бы опереться; и тогда легче было бы осуществить другие реформы, о которых уже давно говорили в русском обществе, – переменить суд, бесконтрольное чиновничье управление, реформировать города, армию…
Сам Александр соглашался с тем, что новое правление, даже в столь урезанном виде, было бы сигналом к расширению представительства народа: кроме дворянского сословия к выборам допускалось и «среднее состояние» (купцы, мещане, государственные крестьяне); низшие же «состояния» (крепостные, мастеровые, домашние слуги) пока получали гражданские права без политических; а поскольку голосование крепостных крестьян было явной бессмыслицей, само собой предусматривалось их постепенное, осторожное освобождение…
1810 год. Опять же, не зная «ответа задачи», легко вообразить: осенью того года Россия становится конституционной монархией, а через несколько лет – страной без крепостного права, с обновленными судами.
Однако Государственная дума вдруг «пропала»; задержалась на 95 лет, до октября 1905-го.
И крепостное право, о котором уже давно (с 1760-х гг.) известно, что оно менее выгодно, чем вольный найм, также «решило» продержаться еще полстолетия…
Удивительна все же российская история: случайность; появление или смена правительственного лица – и жизнь народа, кажется, определяется на 50, 100 лет, на несколько поколений…
Много спорят о подробностях, о причинах внезапной опалы и ссылки Сперанского в 1812 году, о «таинственном повороте» в настроениях императора, который ведь сам хотел реформ и действовал «по Лагарпу». Часто эту столь внезапную остановку объясняли военной угрозой, приближением, а затем началом войны с Наполеоном.
Действительно, «Бонапарт у ворот» – это сильный довод против решительных перемен. Но вот двухлетняя великая схватка 1812–1814 годов завершается крахом Наполеона; авторитет Александра I сильно возрастает и в России, и в Европе (вспомним пушкинское – «И русский царь – глава царей»). И тут-то Александр делает вторую попытку «уподобиться Петру»; один этот факт говорит о том, что его мысли о коренных преобразованиях вовсе не каприз, что были, очевидно, другие причины, помешавшие Сперанскому закончить дело. Более того, сам Сперанский, переживший унижение, временную ссылку и затем возвращенный к административной деятельности (пусть не на столь высоком уровне, как прежде), кажется, искренне пришел к выводу, что он ошибался, что России рано еще иметь даже умеренную конституцию; во всяком случае, в письмах к Александру он неоднократно кается.
Но вот сам Александр еще не раздумал, еще пытается…
Сохранились примечательные проекты 1815–1818 годов, документы, на этот раз создававшиеся в глубокой тайне (тогда как о планах Сперанского было довольно широко известно).
Один из старинных друзей и сподвижников императора, Н. Н. Новосильцев разрабатывает «Уставную грамоту Российской империи» – все ту же конституцию, родственную замыслам Сперанского (правда, власть императора предполагается еще большей, чем в проектах 1809–1810 гг.). В эту пору царь обидел российскую мыслящую публику, даровав конституции Финляндии и Польше, заметив полякам, что они должны показать России «благодетельный пример». Вообще, где только мог, Александр старался внушить европейским монархам, что полезнее им быть не абсолютными, а конституционными. Франция после Наполеона была в известной степени обязана русскому царю тем, что получила палату депутатов (возвратившиеся Бурбоны «ничего не забыли и ничему не научились», а поэтому надеялись управлять без конституции); недавно были опубликованы любопытные инструкции Александра I русскому послу в Испании Д. П. Татищеву, где предписывалось всячески нажимать на деспотически настроенного Фердинанда VII, чтобы тот не упрямился и поскорее укреплял свой режим созывом кортесов…
Во Франции, Испании, Польше – конституции явные, в России – проект тайный, опасливый.
Еще более засекреченные документы разрабатывали план отмены крепостного права… Предполагалось личное освобождение крепостных с небольшим наделом. Он примерно равнялся тому участку, которым наделял крестьян другой тайный документ, явившийся на свет несколько лет спустя. На этот раз тайный от правительства: мы подразумеваем революционную, декабристскую конституцию Никиты Муравьева.
Выходит, строго конспиративно, таясь друг от друга, освобождение крестьян готовили декабристские тайные общества и их главный враг – правительство. Мало того, один из правительственных проектов по приказу Александра составил (точнее, руководил составлением) не кто иной, как Алексей Андреевич Аракчеев!
Здесь мы сталкиваемся с удивительнейшей особенностью российских «реформ сверху», когда в них порою принимают участие самые, казалось бы, неподходящие люди; те, которые прежде действовали в совершенно противоположном духе. Всемогущая власть умела, однако, при случае превращать в либералов-реформаторов и подобных людей (известны и обратные метаморфозы). Аракчеев был такой человек: прикажи ему Александр применять пытки в духе Ивана Грозного, он не поколебался бы, но с немалым рвением исполняет и распоряжение другого рода. Разумеется, сразу очевидна дурная сторона, вред от подобных оборотней: их темные личности, конечно же, как-то проявляются, тормозят добро; и в то же время – как умолчать о причудливо положительной стороне дела: более идейный реакционер стал бы дополнительным препятствием на пути преобразований, меж тем как царям в эту пору (а также в будущем) удается использовать для реформ даже способности аракчеевых…
Тем более что идейных противников хватало.
Тут мы подходим к попытке ответить на вопрос, почему и второй приступ к реформам отбит; почему важнейшие документы о конституции и крепостном праве были столь глубоко запрятаны, что даже младший брат императора, Николай, с 1818 года предназначавшийся в наследники, не был с ними знаком: в 1831 году он пережил неприятное потрясение, узнав, что восставшие поляки отыскали в Варшаве и там опубликовали новосильцевскую «Уставную грамоту Российской империи». Николаю приписывали даже фразу, что он иначе отнесся бы к конституционным планам декабристов, если бы прежде знал тот документ. Фразу эту оставим на совести царя Николая, который попытался добыть и сжечь все экземпляры сенсационного польского издания (кое-что, однако, уцелело и 30 лет спустя было опубликовано Вольной типографией Герцена).
Отчего конституционный документ отыскался именно в Варшаве? Во-первых, потому, что Александр делился своими тайнами с братом Константином, управлявшим Польшей; а во-вторых, – и это самое интересное! – сохранились сведения о том, что царь собирался объявить политическую, крестьянскую свободу именно в Варшаве…
Дело в том, что в Петербурге могли убить.
Дело в том, что еще во времена Сперанского Александр столкнулся с осторожной, почтительной, но могучей оппозицией со стороны высшего дворянства и бюрократического аппарата.
Главные люди страны – министры, губернаторы, крупные военачальники, советники, администраторы – составляли примерно один процент от одного «правящего процента», то есть 4–5 тысяч человек. Число ничтожное, но за каждым – сила, влияние, связи, люди, деньги. Тогда, около 1810 года, от имени многих, угрожающе молчавших, кое-что говорил и писал способнейший реакционер граф Ростопчин, а еще громче высказался и подал царю смелый документ против Сперанского Николай Михайлович Карамзин. Он искренне считал, что выдать конституцию, отменить крепостное право еще рано:
«Скажем ли, повторим ли, что одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи, и коих благотворность остается доселе сомнительною. […] Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу (ибо тогдашние обстоятельства не совершенно известны), но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных, – ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным; а система наших винных откупов и страшные успехи пьянства служат ли к тому спасительным приготовлением? В заключение скажем доброму монарху: “Государь! История не упрекнет тебя злом, которое прежде тебя существовало (положим, что неволя крестьян и есть решительное зло), – но ты будешь ответствовать богу, совести и потомству за всякое вредное следствие твоих собственных уставов”».
Карамзин вообще, в идеале, был за республику и свободных крестьян – но не теперь, позднее, когда они хоть немного просветятся, освободятся внутренне… Искренность историка, его талантливое перо становились сильным оружием для тех, кто прятался за его спиной, без всякого идеализма, но с немалой корыстью и цинизмом.
Оппозиция справа: «невидимый» и тем особенно страшный бюрократический аппарат не имел права возразить императору, но соответственно в условиях безгласности и бюрократам никто не возражал; царь фактически не имел той опоры, о которой мечтал Лагарп; невидимые же угрожали «удавкою», и пример отца (убитого, правда, не за то, что собирался ввести конституцию и отменить крепостное право, но за то, что по-своему разошелся с «верхами»), пример Павла ясно определял характер угрозы.
Эти люди скинули Сперанского, заставили Александра отступить.
И в 1810-м, и в 1820-м.
Мы отнюдь не идеализируем императора; не хотим судить по старинной крестьянской формуле «царь добр, но генералы препятствуют»; однако не желали бы и совсем отречься от этой формулы. Дело в том, что в России «сверху виднее»; при неразвитости общественно-политической жизни, при обычной многовековой практике всеобъемлющего «государственного творчества», там, на самом верху, среди министров и царей естественно появление людей, которым виднее интересы их класса, сословия, государства в целом, которые умеют считать «на два хода вперед», в то время как крепостники и большинство бюрократов – исключительно «на один ход». Непосредственное примитивное классовое чутье последних подсказывало – никаких конституций, никаких крестьянских вольностей! На верху же «призывали» понять: «В ваших собственных помещичьих, бюрократических интересах – несколько уступить, освободить, иначе все потеряете!»
Обращаем внимание, что глагол призывать мы поместили в кавычки: недостаток политических свобод и гласности, между прочим, мешал даже разговору царей со своим дворянством!
Как же были отвергнуты проекты 1815–1818 годов, каков механизм? Часто ссылаются на революционные события в Европе в 1820–1821 годах, а также на знаменитый бунт Семеновского полка в октябре 1820 года, будто бы изменивший первоначальные благие намерения Александра I. Думаю, что тут не следует путать причины со следствием. Бунты и революции всегда являются весьма кстати для тех, кто пользуется ими с дурными целями, кто стремится запугать верховную власть ужасными примерами и восклицает: «Никаких послаблений!» Позже известный деятель, один из сравнительно либеральных министров Николая I, Дмитрий Николаевич Блудов, находил, что европейские революции, мешавшие русским реформам, являлись всегда столь «вовремя», как будто их тайно подготавливали российские крепостники!
Как видим, тут еще один исторический урок, уж какой по счету! (в конце нашего повествования мы постараемся свести их вместе). При повышенной роли государства при революциях и реформах сверху, важным орудием противников преобразований является провокационное раздувание тех или иных беспорядков, а иногда – создание и поощрение таковых для запугивания царей.